355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ю. Лебедев » История русской литературы XIX века. В трех частях. Часть 1 1800-1830-е годы » Текст книги (страница 24)
История русской литературы XIX века. В трех частях. Часть 1 1800-1830-е годы
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 01:22

Текст книги "История русской литературы XIX века. В трех частях. Часть 1 1800-1830-е годы"


Автор книги: Ю. Лебедев


Жанр:

   

Языкознание


сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 52 страниц)

«Граф Нулин».

Пушкин закончил «Бориса Годунова» в ноябре 1825 года, примерно за месяц до восстания декабристов. В этой трагедии он показал известную наивность романтического взгляда на ход истории, согласно которому он зависит от личности, которая руководит историей, а не от божественного Промысла, под контролем которого эта личность находится. Переоценка роли личного начала в истории могла свести все предприятия декабристов к историческому авантюризму. Эта проблема очевидно беспокоила Пушкина в то время, о чем свидетельствует любопытный факт из творческой истории «Графа Нулина» – повести в стихах, которую Пушкин написал через месяц после завершения работы над «Борисом Годуновым». Через несколько лет Пушкин вспоминал: «В конце 1825 года находился я в деревне. Перечитывая „Лукрецию“, довольно слабую поэму Шекспира, я подумал, что если б Лукреции пришла в голову мысль дать пощечину Тарквинию? быть может, это охладило б его предприимчивость и он со стыдом принужден был отступить? – Лукреция б не зарезалась, Публикола не взбесился бы, Брут не изгнал бы царей, и мир и история мира были бы не те.

Итак, республикою, консулами, диктаторами, Катонами, Кесарем мы обязаны соблазнительному происшествию, которое случилось недавно в моем соседстве, в Новоржевском уезде. Мысль пародировать историю и Шекспира мне представилась, я не мог воспротивиться двойному искушению и в два утра написал эту повесть. Я имею привычку на моих бумагах выставлять год и число. Граф Нулин писан 13 и 14 декабря. – Бывают странные сближения».

Понять ход мыслей Пушкина помогает обращенное к нему в январе 1825 года письмо Рылеева: «Ты около Пскова: там задушены последние вспышки русской свободы; настоящий край вдохновения – и неужели Пушкин оставит эту землю без поэмы». «Граф Нулин» как раз и явился такой «поэмой», которую Рылееву прочесть было уже не суждено.

«Рылеев и Бестужев, имея в виду современность, раскрытие и изображение ее, видели в ней по преимуществу отщепенца-бунтаря, свободолюбца, вечного искателя, влюбленного в вольность и притом готового отдать жизнь свою за народ, – отмечает в этой связи Г. А. Гуковский. – Тиран и декабрист – этими двумя фигурами исчерпывалась для них современность, воплощаемая образно; борьбой этих двух фигур они ограничивали содержание своего поэтического зрения и пытались выразить социальный конфликт эпохи. Пушкин, уяснив для себя бессилие отъединенной личности, даже если это личность тирана, выдвинул другие силы, фигуры и типы, определяющие лицо современности. Каковы они – об этом говорят, с одной стороны, записанные и созданные им народные песни, с другой – шире и глубже – „Евгений Онегин“». И в «Графе Нулине» Пушкин не только со смехом, но и с горечью изображает обыденных и вовсе не свободолюбивых людей, обывателей, российских дворян, которые и составляют реальное большинство благородного сословия и, увы, реальную политическую силу. Недаром Белинский услышал в «Графе Нулине», в веселой поэме, в шутке и «карикатуре», ноты грусти, «грустное чувство».

Конечно, пародирование «истории и Шекспира» явилось только первоначальным толчком к возникновению замысла повести в стихах. Как справедливо отмечает Д. Д. Благой, «подлинная и очень значительная ценность „Графа Нулина“ – не в пересмеивании древнеримской легенды, а в небывало художественном воспроизведении одной из сторон самой что ни на есть обыкновенной тогдашней русской жизни». «В этой повести, – по словам Белинского, – все так и дышит русскою природою, серенькими красками русского деревенского быта. Только один Пушкин умел так легко и так ярко набрасывать картины, столь глубоко верные действительности…»

Повесть в стихах явилась важной вехой на пути рождения новой русской прозы, первые образцы которой Пушкин даст позднее, в 1830 году, в «Повестях Белкина». Обратим внимание, что героиня «Графа Нулина» Наталья Павловна, отвлекаясь от чтения «сентиментального романа» о любви Армана и Элизы, видит в окно своего барского дома:

 
Наталья Павловна сначала
Его внимательно читала,
Но скоро как-то развлеклась
Перед окном возникшей дракой
Козла с дворовою собакой
И ею тихо занялась.
Кругом мальчишки хохотали.
Меж тем печально, под окном,
Индейки с криком выступали
Вослед за мокрым петухом;
Три утки полоскались в луже;
Шла баба через грязный двор
Белье повесить на забор;
Погода становилась хуже…
 

Провинциальная «история», обернувшаяся бытовым анекдотом, погружена в целое море поэзии удивительной простоты и бытовой национальной достоверности. Исторический анекдот, пародирование которого подвигло Пушкина на создание «Графа Нулина», ушел в такой глубокий подтекст, что его не могут, да и не должны, чувствовать читатели.

Пушкин о назначении поэта и поэзии.

Трагедией «Борис Годунов» завершилось самоопределение Пушкина как первого в истории отечественной литературы зрелого национального поэта. Не случайно именно с михайловского периода открывается в творчестве Пушкина цикл поэтических деклараций, утверждающих в сознании русских читателей этот новый и еще не виданный в России высокий общественный статус поэта и поэзии: «Разговор книгопродавца с поэтом» (1824), «Пророк» (1826), «Поэт» (1827), «Поэт и толпа» (1828), «Поэту» (1830), «Памятник» (1836).

Многое провозглашенное Пушкиным в этих декларациях стало предметом последующих недоумений и споров. В частности, некоторые суждения дали повод либеральной критике 1860-х годов (П. В. Анненков, А. В. Дружинин) отнести Пушкина к поэтам «чистого искусства», а революционно-демократической, в свою очередь (Н. А. Добролюбов, Д. И. Писарев), обвинить Пушкина в легковесности. Камнем преткновения явились, в частности, известные строки Пушкина из стихотворения «Поэт и толпа»:

 
Не для житейского волненья,
Не для корысти, не для битв,
Мы рождены для вдохновенья,
Для звуков сладких и молитв.
 

На основании этих стихов создавали образ поэта-олимпийца, чуждого злобе дня, равнодушного к общественным страстям, волнующим его современников. Некоторые из демократов-шестидесятников, пытаясь защитить Пушкина от подобных «искажений», ссылались на строки «Памятника»:

 
И долго буду тем любезен я народу,
Что чувства добрые я лирой пробуждал,
Что в свой жестокий век восславил я свободу
И милость к падшим призывал.
 

«Защищая» Пушкина, говорили, что еще в 1818 году в стихах «К Н. Я. Плюсковой» поэт сказал:

 
И неподкупный голос мой Был эхо русского народа.
 

Тогда оппоненты демократов напоминали, что в «Памятнике» есть и другие строки насчет поэтического служения («Веленью Божию, о муза, будь послушна») и что стихотворение «Поэту» открывают слова: «Поэт! не дорожи любовию народной».

Беда в том, что, как верно утверждает В. Ю. Троицкий, «духовный рациональный и чувственный смысл слов пушкинской поэзии зачастую недоступен современному сознанию, вольно или невольно испытывающему влияние атеизма. Сколько копий, например, было сломано «обличителями» пушкинских строк из стихотворения «Поэт и толпа»:

 
Не для житейского волненья,
Не для корысти, не для битв,
Мы рождены для вдохновенья,
Для звуков сладких и молитв.
 

Эти строки толковались, как выражение «гордой независимости поэта от мнений и притязаний „толпы“, от традиционных верований и представлений».

Однако стоит только осмыслить каждое слово, отобранное в эту пушкинскую строфу, чтобы оценить ее содержательность. Ведь под житейским мы понимаем обыденное, бытовое, повседневное, суетное. Но суетность, суета в понятиях нашего языка это ничтожность, бесполезность, бестолковость, беспорядочность. Суетный – это напрасный, пустой, вздорный, глупый, плотски-земной, безумный. Расширив таким образом спектр предметных смыслов слова «житейский», скрытый от поверхностного взгляда, мы уже по-иному поймем Пушкина и, если поверим ему, глубже осознаем и употребленное им слово.

Для восприятия большинства русских людей пушкинской эпохи, для соприродного ему православного сознания «житейское волненье», суета – это прелесть, «обман князя тьмы», безумие, ложное и тленное, удаляющее от духовной жизни, от Бога. Согласно православным представлениям, «Господь удаляется от человека, живущего в суете». «Житейское волненье» не соответствует высокому званию христианина, ибо приводит к забвению Вечности.

Слово «волненье» тоже требует осмысления. Это состояние возбуждения, пылкость, вожделение, беспорядочная смена и несдержанность чувств и впечатлений, жизненные, суетные треволнения, наконец, открытое выражение недовольства, негодования, бунт и прочее. Все это вполне укладывается в понятие «страсти», которые православная культурная традиция рассматривает как «внутренние идолы в сердце человека», как злые помыслы, делающие человека своим рабом и рабом греха. В этом смысле страсти противостоят свободной человеческой жизни. Ибо жизнь, достойная человека, всегда непринужденное утверждение собственно человеческих свойств и достоинств, то есть духовных начал…

Так историко-культурный подход к приведенному четверостишию позволяет уразуметь его смысл: человек рожден не для безумия, не для ничтожной земной бестолковости и суетности, не для безбожного следования греху, но для чего-то иного, Высшего, значительного, определяющего его жизнь и оправдывающего его существование. Разве не истинна эта простая мысль, коли мы представляем человека не как биосоциальный субъект, но как понимал его Пушкин: как духовную личность, имеющую „образ и подобие Божие“?»

Чтобы разобраться в существе поэтической позиции Пушкина, которая с декларации михайловского периода «Разговор книгопродавца с поэтом» оставалась неизменной до конца творческого пути (в «Памятнике», созданном за несколько месяцев до гибели Пушкина, она такая же, как и в стихах 1824 года), чтобы показать, что между разными, как будто противоположными высказываниями поэта на самом деле нет никакого противоречия, нужно обратить внимание, по крайней мере, еще на два существенных обстоятельства.

Первое заключается в том, что на Пушкина как создателя новой русской литературы возлагалась особая миссия утверждения в общественном мнении суверенного значения поэзии в ряду других форм общественного сознания (философии, политики, публицистики, нравственной проповеди и т. п.). По справедливым словам Белинского, Пушкин был «первым русским поэтом-художником». И ему важно было показать независимость поэзии, ее самостоятельность и самоценность:

 
Ты царь: живи один. Дорогою свободной
Иди, куда влечет тебя свободный ум,
Усовершенствуя плоды любимых дум,
Не требуя наград за подвиг благородный.
Они в самом тебе. Ты сам свой высший суд…
 

(«Поэту»)

Пушкину нужно было научить своего читателя не путать литературу с рифмованной проповедью, не отождествлять искусство мышления образами с рифмованным публицистическим трактатом. И сделать этот переворот в сознании публики, воспитанной на образцах младенчески незрелой литературы XVIII века, было непросто. Требовалась особая страстность, огненный поэтический напор, бьющий по самолюбию современников, развенчивающий примитивный взгляд на искусство у действительно еще «не просвещенного» на этот счет, глубоко заблуждающегося народа:

 
Молчи, бессмысленный народ,
Поденщик, раб нужды, забот!
Несносен мне твой ропот дерзкий,
Ты червь земли, не сын небес;
Тебе бы пользы все – на вес
Кумир ты ценишь Бельведерский,
Ты пользы, пользы в нем не зришь.
Но мрамор сей ведь Бог!., так что же?
Печной горшок тебе дороже:
Ты пищу в нем себе варишь.
 

(«Поэт и толпа»)

Второе обстоятельство связано с пониманием самой суверенности поэзии: в чем она заключается, в чем ее смысл и назначение? Пушкин, подобно летописцу Пимену, видит в поэзии дар, «завещанный от Бога». Он считает, что поэт служит не себе, а этому, не вполне ему принадлежащему дару. В этом смысле поэт напоминает библейского пророка. В стихотворении «Пророк» Пушкин дает поэтическую вариацию на тему шестой главы библейской «Книги пророка Исайи»: «И сказал я: горе мне! погиб я! ибо человек с нечистыми устами, и живу среди народа также с нечистыми устами, – и глаза мои видели Царя, Господа Саваофа. Тогда прилетел ко мне один из серафимов, и в руке у него горящий уголь, который он взял клещами с жертвенника и коснулся уст моих и сказал: вот, это коснулось уст твоих, и беззаконие твое удалено от тебя и грех твой очищен. И услышал я голос Господа, говорящего: кого Мне послать? и кто пойдет для Нас? И я сказал: вот я, пошли меня. И сказал Он: пойди и скажи этому народу: слухом услышите – и не уразумеете, и очами смотреть будете – и не увидите. Ибо огрубело сердце народа сего, и ушами с трудом слышат, и очи свои сомкнули, да не узрят очами, и не услышат ушами, и не уразумеют сердцем, и не обратятся, чтоб Я исцелил их».

В пушкинском «Пророке» над томимым духовною жаждою смертным как бы завершается до конца та операция, которую Господь обещал людям, если они к Нему обратятся. Сначала серафим обновляет зрение и слух, совершая это легко и безболезненно – как веяние невидимой и неслышимой благодати:

 
Перстами легкими как сон
Моих зениц коснулся он:
Отверзлись вещие зеницы,
Как у испуганной орлицы.
Моих ушей коснулся он,
И их наполнил шум и звон:
И внял я неба содроганье,
И горних ангелов полет,
И гад морских подводный ход,
И дольней лозы прозябанье.
 

Всё это качества, нужные прежде всего поэту, который, в отличие от святого, погружающегося во «внутреннее зрение», постигает тайну богоприсутствия через красоту Божьего творения. Именно поэт должен обладать более острым слухом и более острым зрением. Но затем посланник Бога совершает еще две акции над смертным человеком, столь же необходимые для поэта: утончение дара речи и обострение сердечных чувств. Смена языка и сердца изображается как мучительная и кровавая операция, требующая от человека максимального напряжения сил:

 
И он к устам моим приник,
И вырвал грешный мой язык,
И празднословный и лукавый,
И жало мудрыя змеи
В уста замершие мои
Вложил десницею кровавой.
 

Уже не легкие как сон персты, а кровавая десница вершит это преображение. Использование церковнославянизмов (персты, зеницы, очи, уста, десница), тонкая имитация библейского синтаксиса (односложные, емкие обороты, нанизывающиеся, как бусы на нитку, с помощью повторяющегося союза «и») – все это придает стихам торжественность и возвышенность. Мы присутствуем при свершении великого таинства преображения человека:

 
И он мне грудь рассек мечом,
И сердце трепетное вынул,
И угль, пылающий огнем,
Во грудь отверстую водвинул.
 

Только теперь обновленный человек может услышать то, что дано слышать лишь немногим избранным, – глас самого Бога:

 
Как труп в пустыне я лежал,
И Бога глас ко мне воззвал:
«Восстань, пророк, и виждь, и внемли,
Исполнись волею Моей,
И, обходя моря и земли,
Глаголом жги сердца людей».
 

Много спорят о том, кто скрывается за главным героем этого стихотворения – поэт или пророк. По-видимому, все-таки и тот и другой. Пушкин впервые ощутил в зрелой русской литературе особое ее на Руси предназначение, унаследованное от литературы допетровской, – быть Словом, объединяющим в себе художественный образ и дар пророчества. Стихотворение «Пророк» – одно из первых после известия о казни декабристов. Есть версия, что у Пушкина существовал и другой вариант финала:

 
Восстань, восстань, пророк России,
В позорны ризы облекись,
Иди, и с вервием вкруг выи
К убийце гнусному явись.
 

Автографа этого варианта, правда, не сохранилось: он остался лишь в памяти некоторых современников и списках, сделанных ими.

У Пушкина – и в этом характерная особенность его таланта, обладающего исключительным чувством меры и гармонии, всегда есть «противовесы». Если в стихотворении «Пророк» задана максимально возможная высота, на которую способно подняться поэтическое вдохновение, то стихотворение «Поэт» более приземленный эквивалент «Пророка». Здесь поэт, как обыкновенный смертный, противопоставлен поэту же, но в минуту преображения, когда его души касается Божественный глагол. Есть даже внутренние переклички, закрепляющие в сознании читателя эту уравновешивающую, гармонизирующую связь. Таков образ орла и орлицы: в «Пророке» – «отверзлись вещие зеницы, как у испуганной орлицы», в «Поэте» – «душа поэта встрепенется, как пробудившийся орел».

Поскольку «глагол» поэта – это служение высокому Идеалу, все остальные зависимости не должны овладевать его душой. Поэт свободен от «мнения народного», если оно ложно и если «глас» народный не слышит Божьего «гласа», как это случается, например, в «Борисе Годунове». Поэт, который является верным слугою Бога, – эхо русского народа, ибо он носитель народной святыни. Но народ исторический не всегда соответствует этому идеалу. А следовательно, и поэт не может находиться в зависимости от народных заблуждений. Таким образом «самостояние» поэта лишено у Пушкина всяческого самообожествления. В формуле суверенности поэта заключена мысль о том, что поэт служит Богу, а не себе и не людским прихотям.

Эта мысль раскрывается в стихотворении «Разговор книгопродавца с поэтом»: «Не продается вдохновенье, но можно рукопись продать». В момент творчества поэт должен быть неподкупным. Вдохновение созерцательно и бескорыстно лишь тогда, когда к нему не примешивается мысль о славе, когда его не обременяет никакая корыстная практическая цель, когда поэт не думает о том, как воспримут его читатели, и не старается подыгрывать их вкусам, их желаниям:

 
Что слава? шепот ли чтеца?
Гоненье ль низкого невежды?
Иль восхищение глупца?
 

«Вот почему, вопреки всевозможным старым, новым и новейшим утверждениям, Пушкин в „Памятнике“ ни от чего не отрекается, – справедливо говорит В. С. Непомнящий. – Он не отрекается от дерзких слов: „Поэт! не дорожи любовию народной“, ибо они не оскорбление народу и не следствие „полемического раздражения“, а глубоко продуманная сознательным гением идея. Подвиг потому и подвиг, что совершается не в предвидении признания и любви, но по велению совести». И «Памятник» Пушкина не акт осознания художником своих «заслуг», но акт утверждения великой миссии поэта. «Всем жизненным и творческим опытом Пушкин завоевал право написать „Памятник“, где полным голосом сказано, что он, поэт, подвластен лишь веленью Божию».

Любовная лирика Пушкина.

В. Г. Белинский считал, что любовное чувство Пушкина – «это не просто чувство человека, но чувство человека-художника, человека-артиста. Есть всегда что-то особенно благородное, кроткое, нежное, благоуханное и грациозное во всяком чувстве Пушкина. В этом отношении, читая его творения, можно превосходным образом воспитать в себе человека». Среди шедевров любовной лирики Пушкина особенно выделяются три стихотворения: «Я помню чудное мгновенье…» (1825), «На холмах Грузии лежит ночная мгла…» (1829) и «Я вас любил…» (1829).

Первое имеет конкретный адресат: оно посвящено Анне Петровне Керн и печатается всегда с вынесенным в заглавие криптонимом «К…». В основу его положены реальные факты биографии Пушкина. Еще в 1819 году на званом вечере в доме Оленина в Петербурге Пушкин встретился с молодой красавицей А. П. Керн. На юного поэта встреча произвела глубокое впечатление. Затем начались годы ссылки – сперва на юг, потом в Михайловское. Летом 1825 года А. П. Керн приехала в гости к своей тетушке П. А. Осиповой, усадьбу которой в Тригорском Пушкин регулярно посещал. Встретив здесь А. П. Керн, поэт вспомнил о старом, мимолетном знакомстве. Перед отъездом Анны Петровны из Тригорского Пушкин приехал и вручил ей на прощание стихи, А. П. Керн обратила внимание на некоторое замешательство поэта в момент их вручения: «Когда я собиралась спрятать в шкатулку поэтический подарок, он долго на меня смотрел, потом судорожно выхватил и не хотел возвращать; насилу выпросила я их опять; что у него промелькнуло тогда в голове, не знаю».

Замешательство поэта не было случайным. Вероятно, Пушкин не хотел, чтобы эти стихи воспринимались как портрет Анны Петровны Керн и как описание истории их отношений. Житейские факты, на которые мы указали, явились для Пушкина лишь первотолчком к созданию стихотворения о святыне любви и ее роли в судьбе человека. Ведь обращены они к «гению чистой красоты» – образу высокому, небесному, взятому Пушкиным из стихотворения Жуковского «Лалла Рук». Учитель Пушкина, как мы знаем, говорил в нем о Божественном происхождении красоты, которая, как благодать, посещает человека только в чистые мгновения его бытия. «Пушкин, – отмечает Н. Н. Скатов, – усвоил формулу Жуковского и уже в стихах изобразил неизобразимое: явленное чудо, пролетевшее видение»:

 
Я помню чудное мгновенье:
Передо мной явилась ты,
Как мимолетное виденье,
Как гений чистой красоты…
 

И одновременно, следуя за Жуковским, Пушкин говорит в этом стихотворении о том, что почувствовать неземную, Божественную красоту женского существа можно только пробудившеюся душой:

 
Душе настало пробужденье:
И вот опять явилась ты…
 

Вся биографическая подоплека в этих стихах оказывается перевернутой и поставленной в зависимость не от житейских фактов – приехала Керн в Тригорское и разбудила уснувшее чувство Пушкина, а от душевного состояния поэта, от способности его в минуты приливов поэтического вдохновения прозревать «небесные черты» сквозь будничные покровы земной жизни и земной красоты.

Всмотримся в композицию стихотворения: оно делится на три равные части, по две строфы в каждой. Они взаимосвязаны друг с другом и в то же время самостоятельны по смыслу. Первая часть напоминает музыкальный аккорд – замирающий и печальный. Это воспоминание о былом, чудном мгновении встречи с одухотворенной и чистой женской красотой. Отзвуки этой встречи долго хранит душа, вопреки приливам грусти, вопреки «тревогам шумной суеты». Память о нежном голосе, о милых чертах лица защищает от разрушительных ударов жизни, подобно ангелу-хранителю, оберегает чистоту и душевную гармонию.

Но вот наступает мгновение, когда жизненные бури и тревоги убивают это спасительное чувство. И тогда начинается томительное душевное помрачение. Гармонический аккорд отзвучал, память о чистой красоте истаяла, душа «вкушает хладный сон». Вторая часть, самая драматическая, продолжает наметившееся в первой затухание возвышенных чувств вплоть до наступления пугающей, немой тишины:

 
Шли годы. Бурь порыв мятежный
Рассеял прежние мечты,
И я забыл твой голос нежный,
Твои небесные черты.
В глуши, во мраке заточенья
Тянулись тихо дни мои
Без божества, без вдохновенья,
Без слез, без жизни, без любви.
 

Реальное биографическое время здесь присутствует: порыв мятежный южной ссылки, михайловское тихое заточение. Но заметим, что и здесь оно поставлено в прямую зависимость от душевного состояния поэта, теряющего связь с «чудным мгновеньем», с «гением чистой красоты». Обратим внимание на строгую симметричность в движении чувства и в первой, и во второй части. И там и тут – от кульминации – к спаду: в первой – чудо встречи и постепенно гаснущая память о нем, во второй – взрыв мятежных бурь, разрушивших душевную гармонию, – и постепенное отмирание живых сердечных движений.

Третья часть – пробуждение от мучительного сна – построена иначе: движение в ней идет не от кульминации к спаду, а от пробуждения к нарастанию душевного подъема, стремительно восстанавливающего все утраченное и достигающего в финале ликующего, мажорного торжества:

 
Душе настало пробужденье:
И вот опять явилась ты,
Как мимолетное виденье,
Как гений чистой красоты.
И сердце бьется в упоенье,
И для него воскресли вновь
И божество, и вдохновенье,
И жизнь, и слезы, и любовь.
 

Композиция стихотворения, как мы убедились, очень музыкальна. Н. Н. Скатов связывает ее «с совершенно особым типом музыкального мышления XIX века»: «…оно заключает в себе не только романсность, но – симфонизм; это сложная трехчастная соната, подлинно бетховенское произведение: момент развития могучего духа с борьбой двух начал и с разрешающим, торжествующим выходом в светлый победительный финал».

Грустное и нежное воспоминание, горестное сознание утраты и, наконец, торжественный взлет радости и восторга прекрасно воспроизвел М. И. Глинка в музыке своего романса, написанного уже после смерти Пушкина и посвященного дочери А. П. Керн. Но при этом, конечно, осталась за пределами музыкального выражения глубочайшая философичность пушкинского произведения, драматическая мистерия человеческого духа, достигающего в борениях с темными силами жизни светлого торжества Красоты, Правды и Добра. Эта грань содержания для своего музыкального выражения потребовала бы усилий целого симфонического оркестра.

Стихотворение «На холмах Грузии…» было написано Пушкиным в 1829 году, во время его путешествия в Арзрум. Поэт предпринял его в довольно трудную минуту своей жизни: возобновившиеся преследования властей, неудачное сватовство к Н. Н. Гончаровой, глубоко огорчившее влюбленного поэта. В. Ф. Вяземская, посылая это стихотворение в Сибирь М. Н. Волконской (Раевской), писала, что оно посвящено Пушкиным его невесте. В первой редакции, от которой поэт отказался, был намек на постигшую его неудачу:

 
Я твой по-прежнему, тебя люблю я вновь
И без надежд и без желаний.
Как пламень жертвенный, чиста моя любовь
И нежность девственных мечтаний.
 

Во второй редакции стихотворения поэт убрал эти намеки. Ясно только, что речь идет о любви безответной, а может быть, и безнадежной. Но тем чище и бескорыстнее она у Пушкина, потому что такая любовь ничего не ждет и ничего не требует от любимой:

 
На холмах Грузии лежит ночная мгла;
Шумит Арагва предо мною.
Мне грустно и легко; печаль моя светла;
Печаль моя полна тобою,
Тобой, одной тобой… Унынья моего
Ничто не мучит, не тревожит,
И сердце вновь горит и любит – оттого,
Что не любить оно не может.
 

Стихи пронизаны просветленной и одухотворенной печалью. Она передается даже природе. Жаркую, солнечную Грузию окутала ночная мгла. Обилие полугласных, сонорных звуков «л» и «м» при полногласном «а» пронизывает всю первую строку, затухает во второй и возобновляется с нарастанием в третьей и четвертой. Ласкающее «л» буквально обволакивает всю первую строфу, определяя ее звуковую доминанту.

Вторая строфа открывается настойчивым и тревожным повторением-призывом «Тобой, одной тобой…», в котором особенно впечатляет это трижды звучащее «ой» как стон, как призыв, как последняя надежда. А далее, по контрасту, появляется тяжелое слово «уныние», которое смягчается во второй строке указанием на то, что это уныние просветленное, так как его уже «ничто не мучит, не тревожит». Боль безответного чувства еще существует, но она не властна, она не способна убить высокую, духовную любовь. Финальные две строки – утверждение и торжество этой любви вопреки всем препятствиям и невзгодам.

В. Г. Белинский писал, что Пушкин «ничего не отрицает, ничего не проклинает, на все смотрит с любовью и благословением. Самая грусть его, несмотря на ее глубину, как-то необыкновенно светла и прозрачна; она умиряет муки души и целит раны сердца. Общий колорит поэзии Пушкина и в особенности лирической – внутренняя красота человека и лелеющая душу гуманность».

Поражает целомудренная стыдливость и простота поэтической речи Пушкина, чуждающейся метафор, ярких эпитетов и прочих специальных украшений. У него поют сами слова, сочетания слов, сочетания не придуманные, не навязанные языку поэтом, а заключенные в самой его природе. И эта мелодия слов и словосочетаний порождает дополнительные поэтические смыслы естественно, непреднамеренно и непроизвольно. Эта особенность пушкинской лирики ярче всего, пожалуй, проявляется в стихотворении 1829 года «Я вас любил…»:

 
Я Вас любил: любовь еще, быть может,
В душе моей угасла не совсем;
Но пусть она вас больше не тревожит;
Я не хочу печалить вас ничем.
Я вас любил безмолвно, безнадежно,
То робостью, то ревностью томим;
Я вас любил так искренно, так нежно,
Как дай вам Бог любимой быть другим.
 

По высоте и чистоте нравственного чувства этим стихам трудно подобрать аналогию как в русской, так и в мировой литературе. Пушкин поднимается над эгоизмом любви, соприродном этому чувству, которое всегда сопровождается ревнивым отношением к любимому человеку. Пушкин поднимается над ревностью легко и свободно, без всякого самоотречения и самоподавления, демонстрируя здесь редчайшую щедрость своей поэтической души.

Внешне эти стихи удивительно простые: никаких словесных ухищрений, никаких искусных рифм. Кажется, что они легко и свободно, как ровное дыхание, без всяких специальных усилий льются из души поэта. Но за этой простотой и безыскусственностью скрыта гармоническая художественная организованность. В основе стихотворения – постепенное нарастание чувства. В первой строфе идет неторопливое и сдержанное его развитие. Но эта сдержанность скрывает нарастающее изнутри драматическое напряжение, которое прорывается в четвертой строке повелительным «я не хочу (!) печалить вас ничем». За этим «не хочу» – мужественное стремление сдержать рвущееся из груди живое чувство. Вроде бы поэт хочет уверить себя и ее, что все прошло, отболело («я вас любил»), но трижды (!) об этом напоминает: в самой настойчивости таких упоминаний чувствуется другое: не «любил», а «люблю», «все еще люблю!». Во второй строфе как раз и совершается окончательный прорыв долго сдерживаемого волнения, которое все нарастает и нарастает, усиливаясь настойчивыми повторами. Оно достигает кульминации в предпоследней строке, где сила чувства подчеркивается повторяющимся, усилительным «так» («так искренно, так нежно»). И в этой точке наивысшего подъема любовное чувство поэта разрешается совершенно неожиданной концовкой, вспышкой, озаряющей новым светом все, что ей предшествовало:

 
Как дай вам Бог любимой быть другим.
 

Вся полнота чувств, вся не угасшая в душе любовь во имя счастья любимой бескорыстно передается другому.

Более двадцати романсов на эти стихи было написано русскими композиторами – от Алябьева и Варламова до Даргомыжского и Кюи. Белинский писал: «Никто, решительно никто из русских поэтов не стяжал себе такого неоспоримого права быть воспитателем и юных, и возмужалых, и даже старых читателей, как Пушкин, потому что мы не знаем на Руси более нравственного, при великом таланте, поэта, как Пушкин».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю