355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Йозеф Винклер » Родная речь » Текст книги (страница 14)
Родная речь
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 15:58

Текст книги "Родная речь"


Автор книги: Йозеф Винклер


   

Слеш


сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 16 страниц)

В сенях на большом деревянном столе лежат ноты сочинений композитора. «Мне пока еще не хватает ритма, – говорит он, – только ритма. Я бегаю по всей округе, пытаясь найти его. Мне мешают птицы. В их пении я слышу ритмы, которые противопоказаны моим сочинениям». Я не общаюсь с преподавателем музыки или с бургомистром, я общаюсь с батраком из соседнего дома, приглашаю его к себе. Его заляпанные навозом башмаки несут музыку в самих себе. Батраку и мне он играет сонату Моцарта. «Это кого хочешь проберет», – говорит батрак. Он почти с богомольным благоговением стоит у рояля. Его глаза полны печали.

Присесть он не осмеливается. Всякий стул кажется ему слишком прекрасным для его грязных штанов.

После того как художник Георг Рудеш углем из кафельной печки изобразил двенадцать моих, как он выразился, фиктивных посмертных масок, я попросил его нарисовать такие же фиктивные маски Якоба и Роберта. Он поинтересовался, не желаю ли я, чтобы мою фиктивную маску увенчали лавровые листья. Я засмеялся и сказал: «Нет!» А про себя подумал: «Да, хорошо бы». Покидая Снежные горы, он взял маски домой. «Я исполню их в гипсе и вышлю вам», – сказал художник Георг Рудеш.

Я позвонил в дверь публичного дома. Дверь открыла какая-то старуха с уже протянутой рукой. Я знал, что за вход надо заплатить десять шиллингов. «Ступай наверх», – буркнула она, и я начал подниматься по лестнице, касаясь рукой стены в выцветших красноватых обоях и прислушиваясь к хлопанью дверей. Несколько дам, приняв кокетливые позы еще до того, как я миновал последние ступени, стояли в коридоре и продолжали свою беседу так, будто не заметили появления гостя. Я кивнул одной, в голубом пеньюаре, и быстро прошел в ее комнату. Даже шлюхам я не хотел выдавать своего намерения переспать со шлюхой. Потаскуха в деревне презираема не меньше, чем педик, равно как и человек, живущий монахом, все они становятся посмешищем в глазах деревенского мира. Если бы эти зубоскалы знали, что в женской одежде я поднимаюсь к поклонному кресту на горе, откуда обозреваю долину Дравы и мою деревню. Если бы они могли предположить, что я откровенным трансвеститом пересекаю скотобойню и шатаюсь по кладбищам, что в каком-нибудь баре или клозете опускаюсь на колени перед юным трансвеститом, отстегиваю его чулки от пояса с резинками, стягиваю женские трусики, утыкаюсь головой ему в пах и начинаю рыдать в кабинке с унитазом. А им надо это знать. Я бросаю им свое истинное бытие, как кусок телятины на стол.

В период полового созревания мне захотелось однажды купить белого мышьяка, так как я слышал, что им подкармливают истощенных животных, отчего они прибавляют в весе. Но я знал также, что передозировка грозит смертью. Я собирался пойти к аптекарше и сказать, что отцу нужен мышьяк для скотины. Я часто околачивался у аптечного прилавка с серебряными весами, когда надо было купить лекарств для матери, и все набирался смелости спросить насчет мышьяка. Позднее я выписал себе из Германии препарат для наращивания мышечной массы, который принимал в виде драже. Мне приходилось идти в филлахскую таможню и предъявлять справку об отсутствии задолженности по налогам (говоря на языке таможенных предписаний), но посоветоваться с врачом по поводу выбранного мною средства я не решился. Завидев на улице хорошо сложенных парней, я оглядывался им вслед и в конце концов влюбился в одного из них. Я стыдился своего тощего тела и потому в течение нескольких лет и не думал соваться в открытый бассейн. Не один год носил красную одежду причетника. Мне хотелось даже на сенокос выходить в этой красной хламиде. И разносить по домам церковную газету. А черную одежду служки использовать для повседневной носки. При исполнении обязанностей псаломщика я сидел на женской стороне храма, рядом с Марией, кухаркой священника. Гомосексуалистами не рождаются, пишет Сартр, но ими можно стать в силу обстоятельств и реакций на них. Все зависит от ответа на вопрос о том, в чем заключается воздействие на тебя других людей. Гомосексуальность, по Сартру, есть нечто такое, что в определенный решающий момент, в момент удушья, открывает или придумывает ребенок. Мои родители никогда не слыхали слова «гомосексуализм». Они не знали, кем я был в детском возрасте, и не знают, кто я сегодня. Я испытал прекрасное состояние, будучи любим мужчинами, которые могли бы быть моими отцами. Если бы капля семени, из коей я появился, лежала каплей росы на ветке японской вишни!

Почему бы мне не опуститься на пол, как, бывало, в детстве я порой охотно, а иногда и против своей воли вставал на колени, чтобы облобызать ступни Иисуса, а теперь поцеловать твои? Они пахнут не кровью Христовой. Наверное, они пахнут потом, и я беру плащаницу Иисуса и вытираю их. Однажды, разгоряченный бегом в радостном угаре любви к тебе, я хотел вонзить нож себе в грудь. Бросаясь тебе в ноги, я тешу себя надеждой, что вылезший из пола гвоздь воткнется мне в сердце, смерть будет расплатой за покорность. Я видел, как один негр положил себе на язык еще пульсирующее сердце убитой козы. А почему бы мне не схарчить мертвого человека, которого я люблю? Ведь животные пожирают друг друга, даже если между ними нет любви. Если ты любишь скотину больше, чем человека, знай, что я больше не хочу и не могу тебе помогать, и тогда ты умрешь, отдав жизнь скотине. Ты не сердишься на меня за то, что я временами желаю тебе смерти? Я в изумлении останавливаюсь, глядя на бегущую лошадь, на ритмичные движения ее головы. Спина – как вибрирующий лист гофрированной стали. Из-под копыт летят комья земли. Ели на опушке леса похожи на обращенные остриями вверх гусиные перья, с которых стекают черные чернила. Мы шли, свернув на безлюдную дорогу, чтобы иметь возможность обниматься без свидетелей. «Я завидую девушкам и парням, тем, что обнимаются на скамейках», – сказал он. В окрестностях Ассизи мы, взявшись за руки, шагали по проселку в тени олив. Водитель проезжавшей мимо машины постучал рукой по лбу и хихикнул, глядя на нас, но мы невозмутимо продолжали путь. «Тот, кого я люблю, снял с меня прижизненную маску, без него я уже не смог бы жить», – признался он.

Как только я слышал чуть хрипловатый голос трансвестита, мне на ум приходил шероховатый лист бумаги, на котором я пишу любовные стихи. Перо со скрежетом выводит буквы, они получаются слишком жирными, кончик пера обрастает бумажными ворсинками. «Я ощущаю себя женщиной, – сказал он. – А как себя ощущает женщина?»

Однажды я привел в свою квартиру на Тарвизерштрассе паренька, промышлявшего проституцией. Он был настолько пьян, что мне пришлось чуть ли не тащить его на себе под дождем до самого дома. В моей комнате он тут же повалился на кровать. Как только он заснул, я раздел его и укрыл одеялом. Поскольку у меня лишь одна кровать, сам я лег на полу. Чтобы моя постель была помягче, пришлось достать из шкафа грязное белье. Я был просто счастлив, что имею возможность спать на полу, в то время как он лежал на моей кровати.

«Я скорее босиком пройдусь по полю, усеянному бритвенными лезвиями, нежели стану тебе в чем-либо помехой», – лицемерно заявил он юноше, чье нагое тело лежало на холодном алтарном камне полуразвалившейся церкви. Он крепко стиснул мне губы, зажав мою голову между ляжками, чтобы я не мог вымолвить ни слова.

«Сделаю минет или пожму член гомику и снова исчезаю с парой сотен в кармане, – сказал мальчик с панели. – А что мне еще делать? Скажешь, пойти работать. Но так деньги достаются легче, даже если от этого иногда воротит». «Пойдем со мной, – предложила ему проститутка на Блошином рынке, – уж я тебя побалую. Пойдем. Триста шиллингов, и я тебя заласкаю». – «Не надо мне твоей ласки». – «Ты первый, кто не хочет моей ласки», – насмешливо процедила она и отвернулась от меня. Однажды он с Михаэлем под ручку подходил к Мозер-Вердино, стоявшая на углу шлюха решила закинуть удочку. «Мы голубые», – сказал он. «Тогда всё о'кей», – рассмеялась девица.

Трансвестит снимает трусы так, как их снимал бы тот, кто сидит перед ним, ведь он привык к мысли, что ляжет в постель не один, левой рукой он берется за член, а правой ищет рукоятку топора. «Вот иду я один-одинешенек из бара домой и от отчаяния заламываю руки, пока живот не вспотеет, – говорил он. – Из листа белой бумаги вырезаю мужской силуэт и черными чернилами пишу на нем эротические стихи. Против любви я купил розы и послал их своему врагу, потому как розы опошляют любовь». Он перечислил мне несколько кафе, где тусуются голубые: «Золотое зеркало», «Тадзио», «Дориан Грей», «Пти Флёр», «Клейст-казино», «Джеймс Болдуин», «Жорж Санд».

Глядя на проститутку в фильме Бунюэля, я занимался мастурбацией, так как моя первая жена была потаскухой. Вспоминаю то время, когда я, сидя в сортире на филлахском вокзале, перестукивался со своими сверстниками – подмастерьями и школьниками, подглядывал через дыры в деревянной стенке и каждый вечер видел какого-нибудь другого паренька, который сидел на унитазе, раздвинув ноги и обхватив рукой член. Со временем дырявые деревянные стены были заменены подмастерьями.

На ветвях рождественской елки, красовавшейся в освещенной витрине вплоть до середины января, висели изысканные бюстгальтеры, дамские трусики, нейлоновые чулки и пояса. На верхушке – ангелок, у него в руках табличка с надписью «Счастливого Рождества!».

В супермаркете я спрашиваю у продавца, стоящего возле эскалатора: «Где отдел дамской одежды?» Когда я понял, что обратился не к продавцу, а к манекену, я чуть не вскрикнул от страха и хотел было броситься к дверям. «Возьмите вот эти трусики, – предложила продавщица, – это же просто прелесть. У вашей подруги тот же размер, что и у меня?» Я всякий раз с дрожью вхожу в магазин дамского белья. Если копание в тряпках становится слишком долгим удовольствием, я возмущенно кричу: «К черту! Пусть сама выбирает себе прикид, я не знаю, чего она хочет!..»

Как средство против малокровия врач прописал ему железосодержащие таблетки. Через какое-то время он половину употребил по назначению, а остальные постепенно портились. На них выступали пятна, и он убедился, что это настоящая ржавчина. Еще ребенком он не пекся о своем здоровье, ему хотелось оставаться анемичным. Он боялся, что с отцом может случиться несчастье. «Кто же будет держать меня в страхе, кто будет тиранить и пороть меня? Страх и порка насущно необходимы мне. Я не могу жить без страха и боли».

У него – бледное, как говорили в деревне, бескровное лицо. Зато его старший брат был, можно сказать, краснокожим. «Должно быть, – размышлял он порой, – брату в избытке досталось то, чего не хватало мне. Породистую лошадь в деревне называют чистокровкой. Метиса – полукровкой. А меня – молокровкой».

Если в «Бунте Иллюстрирте» он видел фотографию жертвы убийцы, то первым делом обращал внимание на лужу крови, а уж потом рассматривал лицо убитого. Заметив на улице кровавое пятнышко, он в страхе спешил унести ноги, будто, как он часто говаривал, ему привелось увидеть смерть во плоти и крови. «Привези апельсинов-кровянчиков, – шептал он матери, когда она собиралась в Филлах к невропатологу. – Кровянчиков, мама».

Тетка малокровного начинала листать газету с конца, чтобы сначала прочитать траурные объявления, а затем уж информацию о последних злодеяниях. Открывая популярную медицинскую энциклопедию, он прежде всего отыскивал текст под рубрикой Кровь.

После того как из книги по естествознанию он узнал, что змеи – животные холоднокровные, они стали ему часто сниться. Но он редко видел во сне змей, обитающих в лесах и лугах его родных мест, а все больше – кобр и очковых змей. Временами он в страхе просыпался, ощущая скольжение холодной твари по его теплокровному телу, но после этого иногда вновь засыпал, блаженно причмокивая и поглаживая рептилию.

Малокровный ребенок закрепил на спине два ивовых прута, которыми его пороли, и, вообразив себя священником в сутане и с кадилом в руке, двинулся вдоль берега Дравы. Случалось, он молил о любви двуполого ангела своего детства, особенно когда смертельный страх учащал или замедлял ритм сердца; он склонялся над грудью ангела, раздвигал черные перья и с закрытыми глазами искал под ними соски. Человек, который истязал его, шел, перекинув через плечо веревку, по двору, и ветер небрежно трепал широкие штанины.

Он покупал анатомические атласы, вырезал окрашенные в разные цвета легкие, сердца, печени и артерии и поедал их. А вот кровяной суп видеть не мог, не то что есть. Его тошнило от самих слов «кровяной суп» или «кровяная колбаса». Все артерии и вены, которые можно было разглядеть на ногах и руках, он обводил красным фломастером.

Как только пропахший конским потом кулак мучителя вминался ему в лицо, у него тотчас же начинала хлестать кровь из носа. Он тут же размалевывал кровью всю физиономию и в этой красной маске бежал в поле, потом вниз, в луга и позволял себе передышку только на берегу Дравы. Он садился на какой-нибудь камень и в забытьи часами созерцал бурливую воду.

Склянку с человеческой кровью он видел на шкафу в отделении интенсивной терапии, когда прибыл в больницу для исследования крови. Его тело как магнитом потянуло к багровеющей склянке, но медсестра преградила ему путь, указав пальцем на табличку: «Вход воспрещен».

Увидев на улице кого-нибудь с кругами под глазами, он испуганно вздрагивал и смущенно отворачивался, чтобы не оскорбить человека своим взглядом. Сколько раз ему приходилось слышать: «Опять круги под глазами, небось снова занимался рукоблудием». Однажды, когда он стоял, почти соприкасаясь с обнаженной девицей, положившей руки на его голые плечи, малокровку стошнило. Рвотная масса потекла по девичьим грудям и животу. Но обнаженная не отшатнулась, напротив, она прижалась губами к его рту. «На улице меня дразнят как раз те парни, – сказал он, – которые предлагают в парке мне и другим мужчинам за деньги расстегнуть им ширинку…»

Иногда он представляет себе каплю спермы как свой изначальный образ и мысленно наблюдает ее рост, такой быстрый, что за несколько минут капля становится четырехмесячным зародышем, а он так же быстро развивается в новорожденного младенца. В считанные минуты этот ребенок оборачивается мужчиной его роста и возраста. Он кладет руку на руку, поднимает голову и проделывает в своем воображении быстрый обратный путь – от человека к крошечному сгустку жизни. Усталость берет свое, он ложится на постель и отдыхает в позе эмбриона.

Работая в пресс-службе института, он собирал для ректора вырезки из газет, где говорилось о высшей школе, но параллельно вырезал сообщения о самоубийцах и складывал их в отдельную папку, которая пухла с каждым месяцем, и в конце концов начал составлять две картотеки с предметным и именным каталогами. Предметный в алфавитном порядке фиксировал причины самоубийства, названные в газетном сообщении, а именной, естественно, – фамилии и имена самоубийц из числа соотечественников.

Однажды он заметил среди пассажиров поезда молодую беременную женщину, с глубокими вздохами она гладила свой живот и прижимала к нему руку стоявшего рядом мужа. И он поглаживал ее живот, словно обнимая маленький земной шар, улыбался и прикладывал ухо к пупку. Из их разговора он понял, что супруги возвращаются из Венеции, куда ездили на Пасху. Он представил себе, как эта пара идет по площади Св. Марка, перешагивая через сверкающие лужи. Поскольку на женщине было платье, она, делая широкий шаг, могла видеть отражение нижней части своего разбухшего живота, предположил он, глядя прищуренными глазами на проплывавший за окном пейзаж.

В детстве, когда он впервые услышал про раковую болезнь, воображение рисовало ему настоящего речного рака, который вырос в теле больного и смотрит из его глаз. Глядя на гнойные угри, покрывавшие половину его лица, Мария, кухарка священника, говорила: «Может, у тебя рак». Когда веревка прилипает к детской спине, истязаемый прогибается, падает на колени, а истязатель вновь заносит руку, чтобы еще раз ударить стоящего в молитвенной позе ребенка.

Подростком я влил свою недозревшую сперму в целлофановый пакетик, а потом положил его на деревянную колоду и изрубил топором. Я размахивал топором и дико орал: «Хана тебе, нищий студент! Еврей! Дармоед! Плёваное семя! Нянька! Полубабок! Прачка! Малокровка! Рожа скребаная!» И все нерожденные младенцы содрогнулись от страха в животах всех деревенских матерей и забились, как припадочные.

Мучитель колотит ребенка массивным распятием. Ребенок истекает кровью из ран на руках Спасителя. Распятый кричит голосом избитого ребенка, а тот смотрит на кровь, сочащуюся из-под ногтей. Смертельный страх, страх перед смертью гнал малокровного трансвестита по улицам, покуда он, приникнув губами к голой груди какого-нибудь юноши, не успокаивал свою душу.

Он заказал себе свои прижизненные маски из гипсовых повязок, края подтянул к ушам и закрепил резинкой. По ночам он облачался в зеленый спортивный костюм, надевал белую прижизненную маску и бродил по городу, пока путь не преграждала полиция. Проститутки обоего пола таращили на него глаза, когда в тренировочных штанах и в маске он толкался на Блошином рынке, проявляя какой-то свой интерес к тусовке аутсайдеров. Развеселившаяся до визга шлюха приплясывала, гвоздя асфальт шпильками туфель.

«На левой стороне лица, – рассказывал он, – у меня вновь появилась угревая сыпь, когда было покушение на Папу Иоанна Павла Второго. Еще в кафе я почувствовал, как зудит кожа. А придя домой, обнаружил нарывы…»

Он зажигал праздничные свечи, когда я, раскладывая на блюде сыр, уронил на пол ломтик, который сразу же и съел, чтобы грязный кусок не попал в рот ему. Мне бросилось в глаза его явное предпочтение свечей электричеству. «Не могу понять, почему в помещении, где прощаются с покойником, справа и слева от гроба вместо восковых свечей ставят их электрические подобия. Неужели из опасения, что покойник может сгореть, погибнуть от огня, от первой стихии?»

Почему меня преследует желание убить себя и лишь изредка – кого-нибудь другого? Возможно, я мог бы убить того, кто особенно досаждал мне при жизни. «Я сам был тем, – смиренно признался он, – кто больше всех тиранил меня в моей жизни. У меня нет выбора. Мне становится не по себе, когда я думаю о том, как под тяжестью моего тела согнутся четверо мужчин. Среди четырех миллиардов живущих смерть отыскивает взглядом меня, аж шею выворачивает. Несмотря на то, что у нее хватает дел в Сальвадоре, она слышит мое тягостное сопение».

«Я потому так часто включаюсь в опасные для жизни маневры, – говорил он, – что меня не покидает надежда: когда-нибудь мне удастся совершить самоубийство под видом несчастного случая, чтобы меня не зачислили в категорию самоубийц и не говорили обо мне как о человеке, который наложил на себя руки».

«Временами, – рассказывал он, – я прохаживаюсь мимо магазина медицинского оборудования, на мгновение задерживаюсь у витрины, на которой выставлен череп, и, содрогнувшись от ужаса, спешу продолжить свою прогулку. Но, сделав десяток-другой шагов, прихожу в себя, возвращаюсь и надолго застреваю перед витриной с мертвой головой».

Крестьянка из деревни на горе рассказывала, как в тринадцать лет ей приходилось идти за плугом, влекомым волами, а ее теперешний зять погонял кнутом и ее, и волов. На войне этот зять, бывший эсэсовец, потерял руку, которой мог бы бить ее, русскую девушку. Теперь он сидит по вечерам в трактире, его черная костяная рука лежит на столе между кружкой с пивом и игральной картой. На своем мундире он раньше носил нашивку с двумя мертвыми головами.

Несколько лет назад она потеряла одного из своих детей. Старший сын был учеником каменщика, он упал со строительных лесов, сломал ноги. С тех пор, выпивши, чуть на стенку не лез. Она сказала, что у него было кровоизлияние в мозг, с годами болезнь прогрессировала и в конце концов сгубила его. Он мог бы тогда и не забираться на леса, так как был на стройке учеником, а ученикам не полагалось подниматься на леса высотой больше полутора метров. Но ему задали работу на восьмиметровой высоте. Он упал, провалился в подвальный люк и сломал обе ноги. Его мастер пришел в больницу и сказал: «Вот тебе сотня шиллингов, и никому не говори, что забирался высоко». Парень взял сотню, и, когда медсестра заполняла больничную карту, с его слов была сделана запись о падении с небольшой высоты. «До сего дня, – продолжала крестьянка, – этот его наставник за версту меня обходит. Его вина гложет, из-за него я потеряла сына».

На телевизоре – цветная фотография ее покойного сына, рядом – ваза со свежими цветами и огарок свечи в кованом железном подсвечнике. Выше, на стене, возле плетеного блюда, висят три пряничных сердца и медали призера лыжных чемпионатов.

Он спросил, почему ее сыновья с детства не научились говорить по-русски. Она ответила, что пыталась научить старшего, с которым случилось несчастье, но ей запретили. В деревне и так не жаловали русскую. На нее изливалась ненависть местных русофобов, особенно тех, что вернулись домой с войны.

Над могилой ее сына они стояли рядом. Он обратил внимание, что на надгробном камне – та же фотография, что и в доме, где она установила на телевизоре своего рода надгробие погибшему юноше. По вечерам, занимаясь шитьем, выпечкой хлеба и сбиванием масла, она время от времени поглядывает на голубоватый матовый экран, но чаще всего тянется взглядом выше – к цветному фотопортрету своего покойного сына.

«Восемь смертей, – сказала она, – пережил этот дом». Семь раз прокричал накануне сыч, только не возвестил смерть ее сына, который умер в отделении интенсивной терапии одной из зальцбургских клиник. «Я хотела повидать его там и после смерти, да врачи не пустили, потому как все, дескать, в этом отделении лежат голыми. Я и в гробу-то его не видела, даже не знаю толком, кого мы тут похоронили. Каждый день молю Господа за своих детей…»

Когда сыч домовый плачет, точно ребенок, это – к беременности или к родам. Однажды, стоя на балконе, она услышала плач сыча и стала ощупывать живот. Спустя несколько дней пошла к врачу, и тот подтвердил, что она в положении.

Двух детей она потеряла еще до родов. «Наверное, это были девочки. А девочек носить мне, видать, не суждено. Первый раз я надорвалась на работе и почувствовала, как внутри будто лопнуло что-то. Потом кровь по ногам потекла. Другой раз неловко изогнулась у очага, и опять во мне как будто что-то порвалось…»

Она рассказала про одну батрачку, которая скрывала свою беременность вплоть до самых родов, стягивая живот шнурами. Ребенок родился с уплощенным, словно помятым лицом и протянул шесть лет, так ни разу и не встав на ножки до самой смерти за прутьями детской кроватки.

Первенец появился здесь, в усадьбе горной деревни. В девять утра женщина почувствовала схватки, а родила только в половине второго, хотя головка показалась еще до часу дня. «Опять потекла кровь. Акушерка прямо пригоршнями вычерпывала из вмятины на клеенчатой подстилке». Первые две недели на мальчика страшно было смотреть, голова как огурец, глазки гноятся. «Но я не хотела в больницу, боялась, что малютку могут ненароком подменить».

Стеля постели, она укладывала посередке большую куклу, обряженную тугим красным шелком. «Это мне крестник подарил», – пояснила она. Когда стелить постели не было нужды, кукла лежала на диване или на детской кроватке возле тумбочки.

Сухой, затвердевший за десятилетия клевер-четырехлистник он нашел между страниц маленькой книжки на русском языке. На обороте обложки корявым почерком было написано: Варвара Васильевна.

Посреди супружеского ложа в комнате на первом этаже лежит нарядная подушка с вышитой косулей. «Хлеб – всему голова», – гласит надпись на мешке из-под муки, постеленном у входа в кладовку. Картинка в кухне тоже имеет словесное пояснение: «Святой Леонгард, твоей милости вверяем мы крестьянское сословие. Защити плащом своим всякую домашнюю животину». На одном из пряничных сердец, висящем рядом со спортивными регалиями над портретом умершего сына, также имеется надпись: «Вот знак любви, прими его. Ты знаешь, ангел, от кого». На стене висит еще и бронзовая тарелка с гравировкой, изображающей глухаря. В божнице – синие цветочки люпина, они привяли и поникли, будто приняв муки Спасителя.

Она вырезает ножницами дырочку в траурном объявлении и вешает его на гвоздь, присоединяя к другим, уже пожелтевшим листочкам. Она сказала, что собирает и хранит траурные объявления последних десяти лет. Когда он снял их с гвоздя, чтобы рассмотреть поближе, из паутины, подернувшей бумажки, выпала мертвая муха.

Когда Варваре Васильевне было четыре года от роду, она заболела дизентерией, это случилось в ее родной деревне под Черкассами, где теперь водохранилище. «Помрет ведь, сердешная», – сказал какой-то путник, увидев, как еле живая девчушка сидит, привалясь к дереву. У нее было лишь одно желание – испить кислого молочка, которое мать брала в долг у соседки. «У меня уж кишка вылезла наружу, мухи облепили всю задницу, я уж думала, они сожрут меня, но мать без всяких затей, голой рукой заправила кишку обратно, обмыла меня теплой водой, уложила и стала выхаживать». От девочки заразился двоюродный брат, который был на семь лет старше. Вскоре он умер. «С тех пор тетка, понятное дело, возненавидела меня…»

Ее мать, Настасья, девятилетней девочкой вместе с другими детьми бегала купаться на заливные озера в пойме Днепра, а так как ей было велено смотреть за маленьким братом, она зарывала его по шейку в песок, чтобы не убежал. Пока она купалась, ее дядя откопал племянничка и отнес его домой.

«Когда есть было нечего, а такое случалось часто, мы спускались к Днепру и выдалбливали во льду прорубь, рыбы, изголодавшись по кислороду, сами шли в руки. Мы их ловили и продавали на базаре. Весной на берегу Днепра и в озерцах было полно дохлой рыбы».

После того как ее мать три ночи отстояла в добровольном карауле у гроба одного молодого инженера, погибшего при обрушении моста, и кто-то спросил ее, не страшно ли ей было одной рядом с покойником, она ответила: «Мертвых бояться нечего, надо бояться живых…»

Какое-то время мать батрачила на крестьянина, который убивал девушек, проработавших в его усадьбе хотя бы несколько месяцев. Вышло так, что смерть отца спасла ей жизнь, поскольку, получив скорбное известие, она поспешила в родную деревню. «Радуйся, что едешь домой, – сказала ей дочь хозяина, – других работниц за труды он смертью наградил…»

В голодные годы поедание маленьких детей стало обычным делом в некоторых семьях. Мать Варвары, тогда еще девочка, нашла на чьем-то сеновале голову ребенка. Она поцеловала холодный лоб мертвого малыша, завернула голову в фартук и побежала домой. Трое суток она прятала под кроватью голову убитого ребенка.

Когда родная деревня Варвары, как и множество других селений, должна была оказаться на дне искусственного моря длиной в триста километров, старики отказывались покидать свои хаты. Их изгоняли из жилищ тракторными атаками. Кто-то был заживо погребен под крышей собственного дома.

В два часа ночи солдат германских вспомогательных войск ткнул стволом винтовки в ребра спавшей девочки и поднял ее с постели. В чулках до колен и короткой ночной рубашке – больше на ней ничего не было – Варвару втолкнули в вагон и вместе с остальной «рабочей скотиной» угнали в Каринтию. В поезде она нашла одеяло, которым можно было заменить верхнюю одежду. Прикрыв им тело, она рядом с сестрой и другими русскими стояла на вокзале в Филлахе, где их сфотографировали.

Апрельским днем 1943 года Варвара попала в усадьбу здешнего крестьянина, и первой ее мыслью был молчаливый вопрос: как здесь вообще может жить человек, на горе? Проработав несколько недель, она сказала хозяйке: «Я тут и года не продержусь, ноги протяну». «Не бойся, не протянешь», – ответила хозяйка… «И вот уже четвертый десяток пошел, как я работаю в усадьбе», – вздохнула Варвара Васильевна.

А вот хозяйка, ее будущая свекровь, вскоре умерла. Когда сын, в то время пятнадцатилетний подросток, вернулся с горного пастбища и вошел в комнату, где лежала одетая во все черное покойница, он коснулся ее холодных ступней и забормотал: «Нет, не может быть, мама не умерла». Гроб погрузили на подводу, и лошадь потащила ее на кладбище, шагавшие по бокам дети несли на плечах венки со свастиками на черных лентах.

Живя здесь, в горной деревне Каринтии, Варвара Васильевна прочитала роман «Эффи Брист» Теодора Фонтане, он нашел эту книгу в ящике подзеркальника. «Я ее два раза читала». В том же ящике он обнаружил русскую Библию для детей. Адам на картинке напоминал Тарзана в окружении зубастых зверей, а Ева смахивала на киноактрису.

Ее сверстницу-односельчанку, которую в 1943 году собирались угнать в Германию, заманили под Киевом в какой-то дом, забили, как скотину, а потом сбыли в трактир, где ее мясо подавали в виде шницеля и гуляша. Мясо было тогда редкостной снедью, каждый был рад урвать кусочек.

Во время войны один поляк был публично повешен на улице крестообразного в плане Патерниона за то, что обрюхатил уроженку Каринтии. Женщине сделали аборт. Всех иноземцев обязали присутствовать на месте казни. Но Варвара Васильевна не пошла.

В деревне на горе повесилась старая, третируемая многими односельчанами батрачка. Это произошло, когда кто-то из домашних, благоволивший к этой женщине, взялся починить водопровод, умышленно поврежденный соседом, который задорого продал ей домишко и хотел задешево его выкупить. Внук старухи, увидев ее висящей на кухне, выскочил на улицу и с криком: «Бабушка повесилась! Бабушка повесилась!» – побежал вдоль домов. Когда любопытный сосед сунулся было в дом, чтобы посмотреть на удавленницу, на пороге появился сантехник-доброволец и со словами: «Никогда не заходите в этот дом. Вам тут делать нечего» – преградил ему дорогу.

Одна крестьянка сильно недолюбливала своего старшего сына, которому, по крестьянскому обычаю, должна была отойти усадьба. По наущению матери его зарубили топором два его брата, чтобы все владение мог унаследовать ее любимец, младшенький. Они сумели убедить полицию и суд, что содеянное – результат необходимой самообороны. По словам гробовщика, который снимал мерку с уже умершей детоубийцы, он бросил ее в гроб, как полено в топку. Когда покойницу положили в катафалк, загремел гром, и небо рассекали такие молнии, что казалось, гора и долина вот-вот загорятся от вспышек синего огня. «С тех пор, – сказала Варвара Васильевна, – я и на курицу не могу топором замахнуться».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю