355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Йоханнес Марио Зиммель » Горькую чашу – до дна! » Текст книги (страница 15)
Горькую чашу – до дна!
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 18:56

Текст книги "Горькую чашу – до дна!"


Автор книги: Йоханнес Марио Зиммель



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 46 страниц)

19

В следующей сцене в холл вошла Белинда Кинг, которая в фильме играла жену Уоллеса, увидела, что случилось, и между ними произошел длинный разговор, который, однако, не отсняли до конца, поскольку крупные планы Кинг были перенесены на другой день, чем все еще громко возмущался хромой Альбрехт, время от времени появлявшийся в павильоне. Благодаря пропуску этих кадров мы успели утром отснять больше, чем было предусмотрено. Мне было легко – я лежал себе убитый перед тахтой. И лишь когда Уоллес в конце сцены с женой вызвал полицию и трагическая пара ожидала приезда комиссара с бригадой, камера еще раз наехала и сняла меня крупным планом. С моего лица она переместилась к папке со сценарием, которую я, падая, смахнул со стола и которая теперь лежала рядом со мной на полу. Камера наехала очень близко и сфотографировала название сценария: «ВНОВЬ НА ЭКРАНЕ». В готовом фильме это будет кадр, на котором зазвучит музыка и появится надпись «Конец».

Секретарь записала: «12.15–12.56: Сцена 433. Крупные планы с панорамированием. 5 дублей. 2, 3 и 5 в копировку, 1 и 4 брак».

– Перерыв на обед! – крикнул ассистент режиссера. Косташ и Ситон подошли ко мне.

– Великолепно, – сказал Косташ.

– Не уверен, – откликнулся я.

– Нет-нет, правда, – сказал Косташ. – Ваше лицо было просто великолепно. Очень выразительно. Разве я не прав, Торнтон?

– Совершенно прав, – сказал режиссер. – Ты был на высоте, Питер.

– Я плакал, – сказал Косташ. – Вы только представьте себе: чтобы я – и вдруг заплакал! За душу берет, Питер, мальчик мой, I love you! А если еще и музыка на это наложится, зрители утонут в слезах.

– Только скрипки, – сказал Ситон. – Тема звучит еще раз, уже громко. А выражение лица у тебя и впрямь было первый класс. Не помню, чтобы у меня когда-либо раньше был такой великолепный труп!

– Очень мило с твоей стороны, – отозвался я. Торнтон Ситон был когда-то одним из крупнейших режиссеров Голливуда. Однако у него была одна слабость. Слабости есть у всех. Слабостью Ситона были мальчики. Слишком маленькие мальчики. И эти мальчики шантажировали его, как хотели. В 1949 году разразился скандал, и Ситон предстал перед судом. Его оправдали, потому что его адвокаты в свою очередь шантажировали и мальчиков, и их родителей, но после суда женские союзы подняли шум, и в течение девяти лет ни одна киностудия не решалась ангажировать Ситона. Он писал под чужим именем плохие сценарии, работал монтажистом на телевидении и уже потерял всякую надежду, когда мы его пригласили – и потому, что его можно было заполучить за небольшие по американским понятиям деньги, и потому, что он был режиссер высокого класса. Ситон, которому уже исполнился шестьдесят один год и который выглядел, как Синклер Льюис, находился в ситуации, очень похожей на мою. Для него «ВНОВЬ НА ЭКРАНЕ» тоже был последним шансом, никакого другого у него не было. И добрый старый дружище Ситон работал с душой. Но Косташ уже начал беспокоиться, потому что старика опять постоянно видели в ночных кабаках с его ассистентом: хорошеньким блондинчиком Гансом, у которого были такие лучистые голубые глаза и такие шелковистые ресницы…

Я взял в уборной пальто и вышел на воздух. Актеры и техники потянулись цепочкой в столовую на другой стороне проезда. Я сел в машину и помчался к гнилому стогу сена, за которым меня ждал Шауберг.

После обеденного перерыва мы снимали уже в хронологической последовательности все события, происходившие в холле виллы Уоллеса, с завершения которых мы начали утром. Уоллес знал, что я обманываю его с его женой. Я открыл ему, что ненавижу его, что всегда его ненавидел, и объяснил почему. Разговор начинался в зловеще спокойных тонах, потом все больше и больше переходил на крик и кончался – уже отснятым – убийством.

Поначалу все шло хорошо, по крайней мере мне так казалось. Я не сбивался с текста, точно улавливал темп диалога и чувствовал себя перед объективом так уверенно, что сам удивлялся. В 17 часов я выполнил все, что полагалось мне на тот день. Мы бы все выполнили, что полагалось, если бы Кинг могла сниматься в крупных планах. А так у нас осталось два лишних часа, поэтому решено было снять еще и сцену 421 между Уоллесом и мной, которую я рассчитывал играть лишь на следующий день. Из-за этого и произошла катастрофа.

20

В сцене 421 камера все время наезжала то на меня, то на Уоллеса. Такую сцену монтажисты потом не смогут перемонтировать. Поэтому она вся должна получиться без брака.

Кроме того, сцена эта была довольно длинная. Где-то в середине я должен был бросить в лицо Уоллесу: «Вы думаете, что на ваши богопротивные деньги можете всех купить!»

Пока мы репетировали, я увидел, что в павильоне появился хромой Альбрехт и начал шептаться с Косташем. Потом Косташ стал шептаться с Ситоном. Потом Ситон отвел нас с Уоллесом в сторону:

– Так, мелочь, ничего особенного. Альбрехт только что обратил внимание Косташа на то, что в диалоге встречается выражение «богопротивные».

Этого выражения терпеть не мог составитель Производственного кодекса Союза американских кинопромышленников, своего рода добровольной самоцензуры.

– Наше счастье, что господин Альбрехт так бдителен, – сказал я.

– Я всего лишь исполняю свой долг, мистер Джордан, – прошипел он и посмотрел на меня рыбьими глазами.

– Ох уж это мне дерьмовое крохоборство! – вздохнул Уоллес.

– Вы и сами знаете, чем это пахнет, – заметил Ситон. – Если мы не заменим это выражение, потом придется ради цензуры наговаривать другое. Питер, скажи вместо «богопротивные» – «паршивые». О'кей?

– О'кей.

– Тогда сделаем еще одну репетицию и отснимем всю сцену.

– Ты просто чудо, мой мальчик, – сказал Косташ и похлопал меня по плечу. Тогда я еще не обратил внимания на то, что он хвалил меня что-то уж слишком часто.

«17.00–17.25: Репетиция 421».

Потом стали снимать сцену 421. Все было хорошо, пока я не дошел до той фразы: я выучил ее со словом «богопротивные», теперь надо было сказать «паршивые», а это оказалось мне не по силам. Я воскликнул:

– Вы думаете, что на ваши богопротивные паршивые…

– Стоп, – сказал Ситон.

– Извини, – смутился я.

– Ничего страшного. Повторим еще раз. Камера – в исходное положение.

– Тишина! Тишина в павильоне! Звук!

– Звук готов!

– Камера!

– Камера готова!

– Хлопушка!

– Сцена четыреста двадцать один, второй дубль!

– Мотор!

На этот раз я воскликнул:

– Вы думаете, что на ваши деньги вы можете купить всех паршивых…

– Стоп!

– Мне в самом деле очень жаль. В следующий раз получится.

– Пустяки! – отмахнулся Ситон.

Потом мы снимали сцену 421 в третий раз, и я правильно произнес ту фразу, но уже на следующей сбился.

– Стоп!

Мне стало жарко.

Гример отер мне пот с лица, Ситон подошел и вполне дружелюбно сказал:

– Спокойно, мальчик мой, спокойно. Плевать. Пусть даже нам придется снимать десять дублей!

Часом позже секретарь записала: «17.30–18.05: Сцена 421. 10 дублей. Все 10 брак по вине м-ра Джордана (ошибки в тексте)».

21

После того как я загубил десятый дубль, в павильоне воцарилась мертвая тишина. Большинство избегало встречаться со мной глазами, а те немногие, кто на это отваживался, подбадривающе улыбались, как делают медсестры в больнице. Последние три дубля я испортил уже в самом конце; каждый раз, почти без ошибок проведя весь диалог, я так выдыхался, что колени у меня дрожали.

Покамест готовились к одиннадцатому дублю, Уоллес насвистывал какую-то песенку. Господин Альбрехт сидел на мотке кабеля и пилочкой чистил ногти.

Ситон спросил меня:

– Может, лучше вернем в текст «богопротивные»? А потом наговорим другое слово и синхронизируем!

– Теперь уже нет смысла, – ответил я и посмотрел на Альбрехта.

Тот улыбнулся.

– Питер, мальчик мой, пускай ты хоть три километра пленки переведешь – черт с ней! Такого актера, как ты, у меня еще никогда не было, никогда в жизни! – воскликнул Косташ. Но я и тут все еще не обратил внимания, что он говорит это слишком часто, гораздо чаще, чем было бы уместно.

– Даю слово, в следующий раз все будет в порядке! И слово свое сдержал.

Но в следующий раз оговорился Генри Уоллес. У него нервы тоже были на пределе. При каждом следующем дубле он, как загипнотизированный, ждал, когда я споткнусь, и на этот раз пропустил свою собственную реплику.

Сцену 421 снимали двенадцать, тринадцать, четырнадцать раз. Мы с ним ошибались поочередно – то он, то я.

«18.05–18.47: Сцена 421. 7 дублей. Все семь – брак по вине м-ра Уоллеса и м-ра Джордана».

Альбрехт сказал Косташу:

– Разрешите вам напомнить, что через десять минут конец рабочего дня.

– Заткнись, – отрезал Косташ. И сказал Уоллесу и мне: – Хотите попробовать в последний раз?

Я кивнул. А Уоллес сказал с ослепительной улыбкой:

– Столько раз, сколько вам будет угодно, уважаемый мистер Косташ! Я достаточно давно в кино, чтобы знать: когда имеешь дело со звездами-вундеркиндами, надо набраться терпения.

– Ты паршивый сукин сын, – сказал я ему.

You dirty son of a bitch.

22

– Вот это да! – воскликнул Косташ, в полном восторге потирая руки.

Глаза Ситона странно блеснули. Они обменялись понимающим взглядом. И я догадался, что, если понадобится, мы будем снимать сцену 421 до полуночи… Режиссеры вообще не склонны выражать свои подлинные чувства. По сценарию нам с Уоллесом полагалось ненавидеть друг друга. Теперь мы уже ненавидели друг друга в жизни. И, наверное, скажем свой текст от души. Если, конечно, сумеем произнести его без ошибок.

Мы с Генри Уоллесом всегда недолюбливали друг друга. В Америке он считался «high-brow» – актером-интеллектуалом. Он дважды получал «Оскара», его хобби было исследование творчества Джеймса Джойса, он коллекционировал произведения искусства древних индейцев, переписывался с Жаном Кокто и Бернаром Бюффе и написал книгу по атональной музыке.

В его глазах я был просто идиот. И, если бы он не оказался кругом в долгу за неуплату налогов, из-за чего ему и пришлось на год переехать в Европу, он никогда бы не согласился стать моим партнером, играть со мной в одном фильме. Партнером такого идиота. В фильме этого идиота.

Он был выдающийся актер. А человек противный. Высокомерный. Сноб.

Но актер выдающийся.

По самому крупному счету.

– Сейчас без пяти семь, – опять подал голос Альбрехт. Тут я сообразил, что у него уже сложился далеко идущий план, план военных действий.

– А ты помолчи! Если сегодня мы не разделаемся с этим эпизодом, мы в первый же день отстанем от графика, и уже завтрашний план съемок полетит ко всем чертям.

– Моей вины в том нет, господин Косташ!

– Пробуем еще раз, – сказал Ситон. Я проглотил две красные таблетки Шауберга. И мы сняли всю сцену еще раз.

Опять провал. Я опять оговорился.

– Еще раз, пожалуйста.

Бригадир осветителей, представлявший в нашем павильоне интересы профсоюза, дунул в свисток. Было 19 часов, конец законного рабочего дня.

– Сверхурочные! – крикнул Счастливчик.

– Деньги – не из моего кармана, – заметил Альбрехт и улыбнулся мне.

Полчаса спустя секретарь записала: «19.02–19.35: Сцена 421. Еще 6 дублей. Все 6 – брак. М-р Джордан оговорился. М-р Уоллес запнулся. Реактивные истребители пролетели над крышей. Запись звука отключена. Сверхурочные с 19 часов».

В 19 часов 35 минут пот уже тек у меня по всему телу, а перед глазами плясали огненные круги и черные точки. Я слышал, как рабочие заключали друг с другом пари. Мой гример сообщил:

– Грим расползается.

– Перерыв на десять минут! – крикнул Ситон.

Я сказал бригадиру осветителей:

– Пиво и шнапс на всех!

Потом прошел вслед за № 57 в гримерную, где он с помощью № 58 привел мой грим в порядок. Все это время он разговаривал со мной, но я не понимал ни слова, потому что у меня под ложечкой что-то зашевелилось.

Кулак.

Опять дал о себе знать. Давил. Поднимался. Опускался. Жил. Я едва добрался до своей уборной. № 61, который хотел помочь мне сменить насквозь промокшую рубашку, я грубо выставил за дверь. Меня шатало, ходить я уже не мог. В ушах раздавался колокольный звон. Руки так дрожали, что я сумел открыть застежку-молнию на черной сумке лишь тогда, когда от злости на собственное бессилие у меня уже слезы выступили из глаз.

Развалина. Развалина. Спившаяся развалина.

У меня не было сил запереть дверь и задернуть плотнее шторы на окне, трепетавшие под порывами ветра – к ночи опять разыгралась буря. Обошелся без льда, без соды, даже без стакана. И зубами вытащил пробку из бутылки.

Из динамика под потолком раздалось: «Время 19 часов 45 минут. Перерыв в третьем павильоне продлится еще пять минут». Я пил и пил и не мог оторваться. Потом рухнул в кресло, одной рукой стиснув бутылку, другую прижав к груди, чтобы удержать смертельный кулак, поднимающийся все выше и выше, к сердцу.

23

Я удержал кулак.

Виски прогнало его. Виски прогнало страх. Но отчаяния прогнать не могло. Двадцать три раза снималась сцена 421. Если бы пришлось снимать ее сорок шесть раз, я бы сошел с круга. А если бы и не сошел, разве это что-нибудь меняло? Сегодня был первый день съемок. Первый из сорока трех. Работа давалась мне со все большим трудом. Она была мне не по силам. Мне этого не выдержать, ни за что и никогда. А Шерли приезжает. И Джоан приезжает. И Шерли ждет ребенка.

Ребенок. И фильм. Еще сорок два дня. В одном отеле с Джоан. В одном номере с Джоан. Еще сорок два дня. Ребенок. Врач. Шерли. Слишком много всего. Слишком тяжко. И становится все больше. И все тяжелее.

Виски.

Я опять поднес бутылку ко рту и пил, запрокинув голову и глядя в окно. Но вдруг поперхнулся, виски потекло изо рта, а я от страха не мог шевельнуться.

Прямо на меня двигался слон.

Он был большой, серый, с огромными ушами, развевающимися на ветру. Слон медленно шагал по пустынному в этот час киногородку, мимо темных складов, павильонов, офисов архитекторов, мимо ряда стоящих на обочине машин. Он направлялся к моей уборной. Его тяжелое туловище покачивалось из стороны в сторону. Он осторожно ступал маленькими шагами. И приближался. И увеличивался в размерах. Он все рос и рос. И стал огромным.

Он шел, освещенный яркими уличными фонарями, дрожавшими и вибрировавшими на ветру. Я уже ясно видел трещины на его коже. Видел его маленькие хитрые глазки, черные и блестящие. Они неотрывно смотрели на меня, только на меня, на меня одного.

Где-то я уже видел эти глаза. Ужас охватил меня, когда я понял, где я их видел, эти всезнающие и пронзительные глаза. То были глаза мертвой чайки, которую я нашел перед первым приступом на балконе своего номера, той чайки, которая исчезла, когда я хотел показать ее Наташе Петровой.

24

Все ближе подходит серый великан, все ближе, ближе. И его глаза прикованы к тебе, не отпускают. Глаза чайки… глаза мертвой чайки смотрят на тебя. Чепуха. Не могут они на тебя смотреть. Ты сидишь в светлой комнате у окна, на стеклах которого играют зеркальные блики. Не могут они на тебя смотреть, эти глаза.

И все же. Они смотрят на тебя. Я ведь вижу, вижу, как они на меня смотрят.

Ближе, ближе, ближе.

В киногородке ни души. Только слон. Один только слон. Хобот качается из стороны в сторону, как маятник. Уши развеваются. Вот он сходит с дороги. Ступает на газон перед моей уборной. Его туша закрывает все окно, целиком, будто серая стена. Окна больше нет. Выхода нет. Стена. Стена. Серая стена. Я заперт, замурован. Я задохнусь. Умру здесь, сейчас, когда снаружи вновь поднимается буря. Как тогда. Как тогда.

Выпить. Выпить. Выпить.

Стена вздрагивает, шевелится, собирается в складки. Слон нагибается, прижимает голову к стеклу. Мне виден его левый глаз. Он заглядывает в комнату. Глаз. Всезнающий глаз. Беспощадный глаз чайки, который говорит: развратник, лгун, мерзавец.

25

Я завопил что было мочи.

Потом вскочил и швырнул бутылку виски в этот глаз – он мигом взвился куда-то вверх и пропал. Раздался звон стекла. Бутылка разбила стекло, сама разбилась, осколки посыпались на газон снаружи.

Вид из окна очистился. Пуст был покрытый тьмой киногородок с его павильонами и складами, дорожками и машинами. Порыв холодного осеннего ветра налетел на меня. Я был мокрый от пота. Меня пробрал озноб. Шатаясь, я шагнул к окну, выглянул. Слона нигде не было. Он исчез. Да был ли он вообще?

– Мистер Джордан? – Стук в дверь.

Взять себя в руки. Нужно взять себя в руки. Нужно. Нужно. Мне нужно.

– Да!

Вошел № 61.

Он начал было оживленно:

– Ну вот, если мы теперь… – И в ужасе оборвал себя на полуслове. – Вам нехорошо, мистер Джордан?

– Да нет. Все о'кей. Я просто испугался…

– Это окно…

– Да. Ветер… Ветер его открыл. А потом… захлопнул. Вот стекло и разбилось… – Я дышал неглубоко и часто-часто. Виски уже подействовало. Я много выпил. И потому быстро терялся.

Делай, со мной, что хочешь, Господи. Покарай меня. Уничтожь. Но любить Тебя не заставишь. И верить в Тебя тоже…

С кем это я мысленно говорю?

Виски. Черт, у меня же его нет. Идиот. Идиот, каких мало. Почему я не швырнул в окно стакан, книжку, ботинок, щетку? У меня нет виски. У меня нет виски. Что же делать? Что мне делать без виски? Я сам лишил себя последнего друга, последней своей опоры, сам, своими руками, идиот.

№ 61 надел на меня свежую рубашку, помог завязать галстук, почистил костюм щеткой.

Динамик опять заговорил:

– Девятнадцать часов пятьдесят минут. Девятнадцать часов пятьдесят минут. В третьем павильоне приступают к работе. Мистер Джордан! Мистер Джордан, вас ждут.

Я спросил у № 61:

– Что еще снимают сейчас? Как вас зовут?

– Гарри, мистер Джордан. Старина Гарри.

– Что еще снимают сейчас в других павильонах, Гарри?

– Только фильм о войне. Во втором павильоне.

– А цирк нигде не снимают?

– С чего вы взяли?

– Где-то прочел.

– И верно. Здесь был настоящий цирк! С тиграми, львами, слонами!

Ага. Конечно же. Так оно и есть. Конечно, так оно и есть.

– Но они давно кончили съемки.

– А цирк? А звери?

– Уже две недели, как уехали. Боже мой, мистер Джордан, уж не заболели ли вы?

26

– Четыреста двадцать один! Двадцать четвертый дубль! На этот раз все затаили дыхание, потому что на этот раз почти все заключили пари и уже с неподдельным интересом следили за моей работой. Мы с Уоллесом провели всю сцену до конца, ни разу не запнувшись и не оговорившись. На несколько секунд воцарилась мертвая тишина. Первым нарушил ее Косташ:

– Ну и как?

– По-моему, все о'кей, – сказал Ситон.

– Звук тоже в порядке, – раздался голос из динамика. И только ассистент оператора, сидевший за камерой, промолчал.

– Ну что? – обратился к нему Косташ. Молодой человек побагровел, вскочил и воскликнул в полном отчаянии:

– Это я виноват! Только я один! Я не проверил метраж!

– Ты хочешь сказать, – едва слышно прохрипел Косташ, – что у тебя посреди съемки кончилась пленка?

Тот только молча кивнул.

Уоллес залился истерическим хохотом.

– Смени бобину! – крикнул оператор.

Я опустился на какой-то ящик и закрыл лицо ладонями. За моей спиной кто-то сказал:

– Приятель, я прогадал. Поспорил только на пять марок, что у них опять ничего не выйдет.

– Значит, не повезло, – сказал другой голос. – Ставлю десять, что и на этот раз не получится. Спорим?

Тот, кто поспорил на десять марок, проиграл, потому что двадцать пятый дубль получился, и можно было снимать копию.

Секретарь записала в числе прочего: «Расход пленки 313 метров». Сама по себе сцена 421 занимала меньше 13 метров…

– Все свободны! – крикнул ассистент режиссера.

– Все же не зря вкалывали, Питер, мой мальчик! – сказал Косташ. – Я так рад. Я просто счастлив. Вы были…

Я молча повернулся и ушел. Просто не мог больше. Если я сейчас же не встречусь с Шаубергом, я свалюсь здесь же, в павильоне, на глазах у всех.

Через десять минут мужчина в берете сидел рядом со мной в моем «мерседесе», стоявшем за стогом сгнившего сена. Ветер свистел за стеклами. Я не снял грим, не переоделся. Дрожа всем телом, я сидел за рулем, а по моему лицу от слабости текли слезы, размазывая грим. Сначала Шауберг сидел молча. Потом снял с меня смокинг, задрал рубашку и сделал укол. Только после этого он сказал:

– Я дам вам сейчас то же самое, что тогда, в лагере. Помните?

Я кивнул и хотел что-то сказать, но в тот момент, когда игла коснулась моей кожи, я совсем сник и в глазах потемнело. Я еще слышал, что он что-то мне говорит, но не понимал ни слова, я даже сам что-то говорил, вернее, лепетал. Потом я совсем отключился, и меня охватило ощущение необычайного покоя, тепла и счастья.

Я открыл глаза. Шауберг сидел рядом и курил. Я чувствовал себя таким же свежим и сильным, как тогда, в ту ночь в лагере.

– У меня был обморок?

– Так, серединка на половинку. Несколько минут. – Он улыбнулся. – Ничего особенного. Просто давление слегка снижается. Вы ведь актер. А люди искусства превращают любое недомогание в трагедию. Август Стриндберг, заболевая гриппом, каждый раз писал завещание.

Его цинизм встревожил меня:

– Я что-то говорил?

– Да.

– О чем? О Шерли? О ребенке? О Джоан?

– Так, какую-то чушь, – небрежно отмахнулся Шауберг. – Что-то о Боге. Вас что, мучают сомнения на Его счет или как?

– Разве может мучить то, во что не веришь?

– Ага, – откликнулся он удовлетворенно.

– Что значит «ага»? Вы сами-то в Него верите?

– Сейчас вы уже хорошо себя чувствуете, верно?

– Ответьте же мне.

– Когда мне хорошо платят, я хорошо работаю. Так что не бойтесь, с моей помощью вы выдержите все раунды.

– Прошу вас ответить на мой вопрос!

– Я, мистер Джордан, вообще ни во что не верю. Вместо этого я думаю. Это редко кто делает. Если люди не могут или не хотят думать, им приходится верить. Иначе они не смогут жить. Для них вера в Бога – это какой-то выход, а сам Бог – обобщенное понятие для представлений столь же разнообразных и многочисленных, как разнообразны и многочисленны люди, лишенные способности думать. Ну и животные, конечно, тоже. К примеру, у слонов, конечно, имеется свой слоновий бог.

– С чего это вы вдруг вспомнили о слонах?

– Потому что только что видел слона.

– Вы видели…

– Да, большого старого слона. Что с вами?

– Где вы видели слона? И когда?

– Полчаса назад, пока ждал вас. Прохаживался вон по той дороге, и он прошел мимо меня, его вел служитель.

– Откуда он шел?

– Из киногородка. Почему это вас так заинтересовало? Слон снимался в фильме.

– Три недели назад! Съемки давно кончились, цирк уехал!

– Верно, служитель то же самое мне сказал. Но потом с пленкой что-то случилось, и съемочной группе пришлось переснять одну сцену, где как раз появлялся этот слон. Поэтому его пришлось вернуть. Бедное животное. Только представьте себе! Тащиться три километра по шоссе до ближайшей станции железной дороги. А тут и машины, и прожектора! У него был совершенно убитый вид. Он наверняка обижался на своего слоновьего бога. Да, все это так, мистер Джордан. Если бы предметы обладали мышлением, они тоже предпочли бы лучше верить, чем думать. К примеру, треугольник представлял бы себе бога не иначе как треугольным…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю