355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Йоханнес Марио Зиммель » Горькую чашу – до дна! » Текст книги (страница 42)
Горькую чашу – до дна!
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 18:56

Текст книги "Горькую чашу – до дна!"


Автор книги: Йоханнес Марио Зиммель



сообщить о нарушении

Текущая страница: 42 (всего у книги 46 страниц)

22

– Они тут и в самом деле перегружены так, что и вообразить невозможно, – сказал мне тридцатипятилетний архитектор Эдгар Шапиро, сидя на краю моей койки в шестнадцатой палате, куда меня привели.

Эта палата и впрямь была «тихой». Ее обитатели спали или тихо беседовали друг с другом. Один лежал под кроватью, другой стоял лицом к стене. Шапиро мне сразу понравился. Он был вежлив, скромен и предупредителен. Он меня успокоил, шок прошел.

– Видите ли, наше отделение считается тихим. Над нами расположено буйное. Там лежит вдвое больше больных. В здании напротив, в женском отделении, еще больше пациентов. У них не хватает санитаров, не хватает коек, не хватает денег.

– Доктор Трота сказал, что на одного врача приходится семьдесят больных.

– На бумаге. В действительности ему приходится заниматься сотней пациентов.

– Но это же невозможно!

– Потому здесь и порядки такие.

Тут Шапиро сел на своего конька: вместимость этой лечебницы по плану составляла максимум 1500 пациентов.

– Знаете, сколько их тут фактически? В настоящее время свыше двух тысяч семисот! И меньше двух с половиной тысяч никогда не бывает!

В некоторых палатах больные спали на двухэтажных нарах, рассказывал Шапиро, а кое-где в коридорах и «дневных» помещениях на ночь расставляли кровати. Просто потому, что не хватало места, скученно жили все подряд: старые и молодые, наркоманы, алкоголики и извращенцы, уголовники, безобидные простаки и дети.

– Хуже всего, что дети варятся во всей этой каше! Это чистое преступление!

– Давно вы уже здесь? – спросил я.

– Три года. Из-за поламидона. Под конец я принимал до пятидесяти ампул в день. Думаю, летом меня выпустят. Они ко мне очень хорошо относятся, право. Эта старая коробка стоит здесь с тысяча восемьсот восьмидесятого года. Тут была казарма. Нынче у них нет денег на новые клиники. Приходится строить новые казармы.

Над нами вновь раздался тот ужасный рев, который я слышал утром.

– Почему вы не хотите назвать им свое имя?

Я ничего не ответил.

Шапиро улыбнулся.

– Вы мне нравитесь. Я разрешаю вам пользоваться моей электробритвой.

– У меня на лице сыпь…

– Но и у меня тоже… Поглядите-ка! – В палате было темновато, так что я не сразу заметил: у Шапиро на лице была экзема, язвочки мокли и гноились. Лица других сопалатников тоже были обезображены язвами. Я оказался как бы в лепрозории. Хуже всех выглядел маленький негр, сидевший на столе у окна и исписывавший лист за листом.

– Это от отравления медикаментами, – заметил Шапиро. – Главным образом от паралида.

– От чего?

– Это мы так его называем. На самом деле название этого лекарства – паральдегид. От него сразу засыпаешь. Это от него здесь повсюду такая вонь.

– А кто этот негр?

– Кинг Вашингтон Наполеон.

Услышав свое имя, щуплый чернокожий человечек оторвал глаза от бумаги и с улыбкой поклонился нам. Я тоже поклонился.

– Он цирковой артист. Канатоходец. Упал с высоты. Тяжелая черепная травма. Обручен с принцессой.

– С какой еще принцессой?

– С Маргарет Роуз. Английской принцессой. И пишет ей каждый день.

Человек, обручившийся с английской принцессой, посмотрел на меня, опять поклонился и спросил:

– Хау, пу хау?

– Это значит: «Как дела?» Ответьте: «Хау, хау!» Что значит: «Спасибо, хорошо».

– Хау, хау.

Кинг Вашингтон Наполеон вновь улыбнулся и опять принялся за письмо.

За ужином я познакомился поближе с остальными обитателями палаты. Ужин разносился по палатам в 19 часов и состоял из хлеба с колбасой и маргарином и чая из ромашки. Чашки и тарелки были грязные, куски хлеба выглядели неаппетитно, и я уже хотел было отодвинуть все это подальше, но Шапиро остановил меня словами:

– Нужно все съесть! Только идиоты выбрасывают еду в окно, как вон тот… – Он кивнул на бледного тощего человека, который в этот момент как раз выбрасывал свой хлеб во двор. Мне сразу вспомнились жирные черные вороны. – Надо есть. Надо сохранить силы. Не то загнетесь тут, иначе вам тут не выдержать. Итак, вперед, как ни противно!

И я заставил себя съесть ломти хлеба и выпить отвратительный чай, отдававший сахарином. Человек, выбросивший хлеб из окна, вернулся к столу и рассказал, что он по профессии аптекарь.

– Уже шесть раз судили за совращение малолетних, заявил он не без гордости. – В последний раз я, к счастью, получил свидетельство о невменяемости. С тех пор здесь.

– Он начал пить в четырнадцать, – заметил Эдгар Шапиро. – И не может этого забыть.

– Поэтому же интересуется маленькими девочками только одного возраста, – вставил кто-то.

– Четырнадцать! – воскликнул аптекарь. – Если им не четырнадцать лет, они для меня пустое место.

Человек, лежавший под кроватью, оказался столяром. У него были парализованы обе руки, и Шапиро терпеливо кормил и поил его. Шапиро вообще был добрым ангелом-хранителем шестнадцатой палаты. Всегда у него находилась подходящая к случаю шутка, он убирал комнату, помогал всем, как только мог, и всегда был в хорошем настроении. Доктор Трота разрешил ему держать в палате маленький радиоприемник. Вечером Шапиро всегда включал тихую музыку. Все обитатели палаты его любили.

Парализованный плотник – его звали Курт – рассказал мне, что знает, где лежат его инструменты:

– Внизу, в погребе. Эти идиоты должны же наконец отвести меня туда, чтобы я мог работать.

– У Курта тоже все от пьянства, – тихонько шепнул мне Шапиро. – Сначала нарушение нервной системы, потом тяжелый паралич и повреждение спинного мозга. А у вас?

– Тоже алкоголь, – шепнул я в ответ.

– Вы обо мне, что ли? – недоверчиво вскинулся Курт.

– Я ему сказал, что ты прекрасно поешь, – с улыбкой ответил Шапиро. Тогда и Курт заулыбался, а поев, исполнил нам песню: «Недалеко отсюда нас ждет награда, стоит девица у водопа-ада…»

Шапиро опять шепнул мне на ухо:

– Умен и совершенно неопасен – как и большинство здесь, в том числе шизофреники. Только если заговоришь на определенную, сугубо индивидуальную тему, каждый из них начинает бушевать. У Курта, к примеру, это проблема взаимоотношений Запад—Восток. Ради Бога, никогда не заговаривайте с ним о русских или американцах.

Познакомился я и с Дитером Окурком. Он был здесь старше всех – тот самый, что почти всегда стоял в углу лицом к стене. Если он и обращался к нам, то только с двумя фразами: «Сегодня мой день рождения. Не найдется ли у тебя окурочка?» Потому и прозвали его Дитер Окурок.

Сигареты! В лечебнице они имели такую же важность и ценность, как во всей Германии после войны. В палатах курить запрещалось, только в коридоре, куда нас после еды выводили. Шапиро дал Дитеру сигарету, и он и в коридоре тут же встал лицом к стене.

– Когда-то он был психиатром, – сообщил Шапиро. Двое служителей провели мимо нас группу детей-олигофренов, из которых двое тоже курили. Я с ужасом смотрел вслед процессии юных развалин с вихляющейся походкой, огромными головами гидроцефалов, с выпученными глазами и слюнявыми ртами.

– Что это?

– Дети алкоголиков. Многие из них уже и сами выпивали и подвергались принудительному лечению.

Я молчал.

– Это еще что! Поглядели бы вы в день посещений на их родителей!

В половине девятого служители загнали нас обратно в палаты. Молодой врач, сопровождаемый двумя санитарами, делал уколы и давал лекарства – кому что было предписано. Мне сделали укол. Все получили паральдегид, действительно ужасно пахнущую и отвратительную на вкус жидкость, проглотив которую мы все разом успокоились и захотели спать. В палате стояла страшная вонь, но я уже принюхался – видно, человек ко всему может привыкнуть.

Я был удивлен, почему приступ так и не случился. Ведь я целый день ничего не пил, ни капли виски, и тем не менее даже не был уже в плохом состоянии, только чувствовал слабость, сильную слабость. В 20 часов 45 минут свет погас. Приемничек Шапиро питался от батареек, которые автоматически отключали его через 30 минут, и мы в темноте слушали тихую музыку – «Влтаву» Сметаны.

Старик Дитер Окурок захрапел. Вскоре храп превратился в хрип, а хрип – в клокочущий кашель. С невыразимым отвращением я заметил, что старик во сне беспрерывно плевался – на пол, на стену, на собственную постель, на батарею центрального отопления под зарешеченным окном.

Я услышал, как Шапиро тихонько сказал:

– Утречком я все вытру. Бедняга Дитер попал в море огня, когда горел Гамбург – при большой бомбежке в сорок третьем году. Он уже никого не узнает.

Грустно и мелодично звучала «Влтава».

Я решил, что наконец-то пришло время поразмыслить, что мне теперь делать. О многом надо было подумать! Кто мог меня хватиться? Косташ? Наташа? Дирекция отеля?

Полиция принимает заявление на розыск только по прошествии 48 часов. А со времени моего ареста не прошло и 24. Шауберга я заранее предупредил по телефону. Но чтобы именно Шауберг…

Следовательно, до завтрашнего вечера искать меня не начнут. Завтра вечером наступит Рождество. Работает ли полиция в праздники в полном составе? Были ли публикации в газетах о драке в баре? Ведь доктору Гольдштайну я назвал свое имя.

Минуточку.

Назвал ли?

Я уже не помнил. Я вдруг вообще ничего не мог вспомнить. Паральдегид оглушил меня как самое сильное снотворное. Старик Дитер Окурок рядом со мной все плевался и плевался во сне. Мощно зазвучала вновь основная мелодия «Влтавы» – величественная, романтичная, восхитительная.

23

Наручные часы они мне оставили.

Когда я проснулся – из-за того, что у Шапиро начался припадок, – было только 23 часа 45 минут. Служители вошли в палату и дали архитектору, который все время звал жену и умолял не дать ему утонуть («Эвелин, я не умею плавать! Не умею плавать!»), еще ложку паральдегида; после этого Шапиро вновь уснул.

Зато я лежал пластом, сна ни в одном глазу, и слушал, как в буйном отделении бушевали тяжелые и сверхтяжелые пациенты, слышал визг, удары, топот, слышал плач, ржание, жалобный вой – и то же самое эхом доносилось из другого крыла клиники, где помещалось женское отделение. Всего лишь звуки, издаваемые людьми, но в них не было ничего человеческого. Я слышал выкрики санитаров и топот их бегущих ног, я слышал звонки и дважды вой сирены. Дом не успокаивался на ночь. В конце концов я, несмотря на шум, опять заснул и был разбужен криками в палате и в коридорах:

– Встать! Встать! В умывалку! В умывалку!

Начался пасмурный день – 24 декабря. Санитары стали вытаскивать всех из коек. Я увидел, что Шапиро, задыхаясь и сглатывая слюну, вытирал с пола, с кровати, со стены и с батареи плевки Дитера. После умывания раздали завтрак: хлеб и чай. Шапиро умыл Курта и теперь опять кормил его. После завтрака в палату явились двое врачей в сопровождении санитаров: обход. Они очень торопились и беседовали с каждым из нас не больше минуты. Мне тотчас вновь дали успокаивающее и вкатили укол, от которого я тут же начал засыпать, но все же успел заметить, что некоторые пациенты вышли из палаты – их назначили убирать коридоры, помогать на кухне или колоть дрова. Когда я проснулся, день уже клонился к вечеру. Шапиро сидел на кровати, уставившись в пустоту, Дитер Окурок стоял лицом к стене, а Кинг Вашингтон Наполеон писал письмо своей принцессе.

– Хау, пу хау?

– Хау, хау!

Остальные обитатели шестнадцатой палаты все еще пребывали где-то за ее стенами.

В женском отделении запели хором:

– «Тихая ночь, святая ночь…»

Санитары внесли в палату жестяные миски, на которых лежало немного фруктов, шоколадка и медовая коврижка, украшенные еловой веточкой. Принесли они также письма и передачи от родственников. Письма и передачи были, разумеется, вскрыты и проверены. Все санитары, которых я видел, были мрачны, как ночь, – злились, что им выпало дежурить в рождественский вечер.

Когда начало смеркаться, дверь палаты открылась, и служитель ткнул в меня пальцем:

– А ну, пошли!

– Я?

– А то кто же?

– Куда? – Я перепугался.

– Быстро, быстро, а то схватите по роже, – тихонько процедил Шапиро.

Я сунул ноги в заношенные шлепанцы, набросил выданный мне халат и пошел за служителем по коридору, где несколько пациентов дымили по углам; остановились мы у двери с табличкой: КОМНАТА ДЛЯ ПОСЕЩЕНИЙ.

Санитар втолкнул меня внутрь.

В комнате стояли двое.

Первый был доктор Трота.

Вторым была женщина.

Эта женщина была Наташа Петрова.

334

После этого события накатывали друг на друга быстрее, чем я сумею о них рассказать.

Наташа шагнула ко мне. При этом она неловко задела за кресло, и ее сумочка упала на пол. Доктор Трота и санитар одновременно и машинально нагнулись, чтобы ее поднять, и Наташа, воспользовавшись этим, сунула мне в руку твердый, завернутый в бумагу предмет. Я быстро спрятал его в карман халата.

– Врач и санитар выпрямились. Наташа взяла свою сумочку и поблагодарила. Она смотрела на меня как на совершенно незнакомого человека, и я тоже смотрел на нее как на чужую, хотя с трудом удерживался, чтобы не заплакать. Это стоило мне чудовищных усилий, но я справился. Смотрел на нее, будто вижу в первый раз.

– Ну как, фрау доктор? – спросил Трота. – Это он?

Наташа покачала головой.

– Нет, – сказала она. – К сожалению, не он.

– Вы в этом уверены?

– Абсолютно. Питер Джордан совсем другой.

– Уведите больного, – сказал Трота. Наташа в этот момент отвернулась.

Служитель подтолкнул меня к двери. Он отвел меня в мою палату. За это время все ее обитатели вернулись. Кто читал письма, кто копался в передачах. Шапиро спросил меня:

– Вас пришли навестить?

– Ошибка. Пришла женщина, разыскивающая мужа. После этого я заставил себя выждать четверть часа, прежде чем постучать в запертую дверь. Открыл другой служитель.

– Чего вам?

– Мне надо в уборную.

– Может, господа соблаговолят нынче вечером как-то согласовать свои надобности. Я здесь один на шесть палат, мне тоже охота минутку-другую передохнуть. – Этот служитель был низкорослый, широкоплечий и вспыльчивый. Он отвел меня в туалет и сел на скамью перед дверью. Та, само собой, не запиралась. Пришлось рискнуть. Я вытащил из кармана то, что дала мне Наташа. Твердый предмет оказался четырехгранным ключом, которым в этом доме открывались все двери, а на бумаге, в которую он был завернут, было напечатано на машинке:

«Ты должен убежать сегодня же ночью, потому что две трети персонала получили выходной. Я подкупила привратника, он продал мне этот ключ. Он дежурит у главного входа с 20 часов. Он тебя выпустит. Я буду ждать в машине за углом – первый переулок направо…»

Ниже была нарисована схема, показывавшая взаиморасположение лечебницы и переулка и куда надо поворачивать, выйдя из главного входа.

«…Костюм, белье, ботинки и пальто будут в машине. Вечерние газеты сообщили сегодня о человеке, участвовавшем в поножовщине в баре и доставленном в эту клинику. Там упомянуто, что человек этот отказывается назвать себя. Не позже завтрашнего утра появится кто-нибудь из кинокомпании – дай Боже, чтоб не раньше.

Если установят, кто ты, из Германии тебя не выпустят. Но тебе необходимо попасть к профессору Понтевиво. Я купила билеты в спальный вагон, поезд уходит в 23 часа 50 минут. Постарайся быть в машине между 21 и 21.30. Это – твой последний шанс».

Я разорвал письмо на мелкие клочки и спустил в унитаз. Потом сунул ключ в карман и вышел в коридор.

– Наконец-то, – вздохнул нервный плюгавый служитель.

Теперь пели хором уже и в мужском отделении:

– «И роза расцвела…»

ДЕВЯТАЯ КАССЕТА

1

– Внимание! Просьба отойти от края платформы номер два. Прибывает экспресс Гамбург—Рим через Ганновер, Франкфурт, Штутгарт, Мюнхен, Больцано, Верону, Болонью и Флоренцию! – Механический голос оглушительно гремел в мрачноватой тишине крытого перрона Гамбургского вокзала. Было без четверти двенадцать. Рождественский вечер 1959 года.

Перроны были почти пусты. Всего два десятка пассажиров ожидали, как и мы, альпийский экспресс. Они стояли небольшими группами. Огромная «елка» из лампочек – подарок Управления железных дорог – переливалась огнями над лестницами, спускающимися к перронам.

Наташа стояла рядом со мной. Ей пришлось поддерживать меня, иначе я бы упал. Все медленно кружилось и плыло у меня перед глазами – поблескивающие рельсы, «елка», редкие фигурки людей, красные, зеленые и белые огоньки вдали. На мне было синее пальто из магазина готовой одежды, висевшее мешком, и синий костюм того же происхождения, который был мне мал. Новые ботинки жали. Воротник рубашки был велик. Рядом стояли чемодан и сумка.

Экспресс подъехал, мягко постукивая, и остановился. Наташа подвела меня к одному из спальных вагонов. Носильщик шел сзади, неся мой багаж. Выяснилось, что вагон почти пуст – как и весь поезд. Наше купе было в середине вагона – места 13, 14. От приветливого и не в меру разговорчивого проводника слегка попахивало шнапсом. Он рассказал, что семья его жила в Бланкенезе и он еще днем отпраздновал с детьми Рождество.

– Ну, при этом пропустил стаканчик-другой. Сегодня-то вряд ли много народу поедет.

За окном вновь загремел механический голос. Он пожелал нам приятного путешествия. Поезд медленно тронулся и с мягким постукиванием двинулся в дальний путь на юг.

Я присел на нижнюю полку. Мы миновали несколько мостов, и я увидел множество судов – их разноцветные огни отражались в черной воде. Мне было и тяжко, и радостно, я был и подавлен, и счастлив и думал, что хочу умереть и что хочу жить – все одновременно.

Наташа вышла из купе. Потом вернулась с приветливым проводником. Он принес четыре бутылки минеральной воды, три стакана и кофейник, доверху набитый кусочками льда, которые он сам отколол от большой глыбы, хранившейся в морозилке.

– Ваша супруга говорит, что вы тоже хотите отпраздновать Рождество.

Наташа открыла сумку, достала бутылку виски и приготовила три порции. Один стакан она подала проводнику, который с удовольствием осушил его, воскликнув: «Счастливого вам Рождества, господа!» – после чего исчез.

Я выпил, Наташа тоже. Она сказала:

– Ну ничего, Питер, ничего. – Потому что у меня опять по щекам катились слезы. – Плачь себе на здоровье, это ничего. Я знаю, это просто нервы.

– Нет, нервы тут ни при чем. Я плачу потому, что ты подумала о виски.

– Можешь пить, сколько хочешь. Теперь это не имеет значения. Послезавтра ты будешь у Понтевиво.

Мы неожиданно стали обращаться друг к другу на «ты», причем это получилось легко и как бы само собой, словно мы уже привыкли к этому за много лет. Наташа еще в письме написала мне «ты». И теперь сказала «ты». И я ответил ей тем же. Общее опасное дело сблизило нас за пять минут больше, чем последние шесть недель. И объединяло нас нечто большее, чем просто взаимозависимость сообщников…

Огни за окном исчезли, поезд несся по спящей, занесенной снегом земле. Постукивали оси колес. Поезд набирал скорость. Наташа вновь наполнила мой стакан до краев.

– Не надо так много.

– Надо. Тебе надо напиться. Чтобы крепче спать. Дорога дальняя. Завтра утром мы доедем лишь до Мюнхена.

Я пил и думал, что все это – чистая фантастика и что на самом деле мне это просто снится, а в действительности я лежу на своей койке в шестнадцатой палате, где Дитер Окурок сплевывает на стену, у Шапиро сейчас начнется приступ и я сейчас проснусь от его криков.

– Наташа… Наташа…

– Что с тобой?

– Я боюсь, что мне все это снится.

– Ты не спишь. Все это явь. Мы едем в Рим.

– И я больше не… И я больше не заперт в той лечебнице?

– Нет, Питер. – Она посмотрела мне в глаза и положила ладонь на мою руку. Тут я наконец поверил. Нет, я уже не был в психушке. А всего четыре часа назад еще был…

После того как я прочел в уборной Наташину записку и сунул в карман четырехгранный ключ, я вернулся в палату, где аптекарь – охотник до четырнадцатилетних девочек – гадал всем на картах; по лечебнице разносились рождественские песнопения, но свечек нигде не зажигали – из вполне понятного страха перед пожаром.

Аптекарь и мне погадал: оказалось, что меня ждут блестящая карьера, великая любовь, прелестный ребенок и долгая счастливая жизнь.

– Чушь.

– Не чушь. Карты говорят правду!

– Верно, – поддержал его Дитер Окурок. – Какой им прок врать?

Потом пришло время ужина. В честь рождения младенца Иисуса (объявил нам увалень санитар) нас побаловали курицей со спаржей. Но сперва мы все должны были помолиться вместе с ним. Послушались его только негр, Шапиро и Курт, за что санитар обозвал нас отвратительными неблагодарными язычниками и удалился.

Аптекарь-совратитель взял свою тарелку и выбросил курицу со спаржей в окно, при этом он приговаривал, обращаясь к невидимым объевшимся воронам во дворе:

– В честь рождения младенца Иисуса. Но сперва вы должны помолиться, иначе будете гадкими-прегадкими язычницами.

Потом появились служители, собрали тарелки и выпустили нас еще на полчаса в коридор, где все покурили. В 20 часов 30 минут погнали всех по палатам, сделали уколы или раздали таблетки и всем по ложке паральдегида. Я, содрогаясь от отвращения, задержал свою порцию вонючей жидкости во рту и ждал, когда санитары уберутся. Потом выплюнул эту дрянь под кровать: в этот вечер мне нельзя было спать.

Без четверти девять свет погас. Мы опять послушали музыку по шапировскому приемничку, после чего один за другим уснули, а у «буйных» опять поднялся топот, крики, возня, вопли и рев. Старик Дитер опять плевался во сне, парализованный Курт бормотал всякую бессвязицу про Хрущева и Эйзенхауэра, и где-то вдали звонили колокола.

Я лежал на спине и то и дело поглядывал на часы. Я был довольно спокоен. И боялся одного: вдруг у Шапиро начнется приступ. Но его не было.

В пять минут десятого я бесшумно поднялся, в темноте надел халат и шлепанцы, прокрался к двери и отпер ее без всякого труда. Потом тихонько за собой запер.

Коридор был пуст и плохо освещен. Из экономии на ночь оставили гореть лишь половину лампочек. Как удачно. Я сделал три шага и заметил, что шлепанцы производят слишком много шума; я их тут же снял и побежал к лестнице босиком. Свернув за угол, я столкнулся нос к носу с низкорослым и вспыльчивым служителем, который водил меня под вечер в туалет. Он сразу узнал меня и уже открыл рот, чтобы закричать, но не успел, так как я со всего размаху ударил его ключом по голове. Он рухнул на каменный пол лицом вниз и тихонько застонал.

А я бесшумно сбежал по лестнице.

В привратницкой горел свет. Услышав шаги, привратник демонстративно склонился над газетой. Я бегом пересек вестибюль и промчался мимо него. Большая входная дверь была не заперта. Я выскочил из здания.

И сразу же припустил по грязной деревенской улице. Добежав до первого угла, огляделся: кругом никого. Снег холодил босые ноги – ведь шлепанцы-то я выбросил. Я завернул за угол. Зажглись фары стоявшей в узком проулке машины. Мотор заворчал, дверца открылась. Я плюхнулся на переднее сиденье. Наташа нажала на газ. Машина понеслась по заснеженной улице.

– Сколько до Гамбурга?

– Примерно тридцать километров, – ответила Наташа. Через какое-то время она остановила машину в тени деревьев. – Одежда на заднем сиденье. Переоденься.

Переоденься. Она обратилась ко мне на «ты», и вышло это так естественно, так обыкновенно.

Я переоделся со всей быстротой, на какую был способен, больничную одежку засунул под занесенную снегом живую изгородь. После этого мы поехали по обледеневшему шоссе на Гамбург. При этом дважды проскочили через безлюдные деревни без единого огонька.

– Чья это машина?

– Взяла на время у друзей. Мы оставим ее перед их домом. – Что мы и сделали, приехав через три четверти часа в Гамбург. Потом долго шли пешком по улицам. В этот вечер город казался вымершим. За многими окнами виднелись рождественские елки и горящие свечи, отовсюду неслось пение или музыка из приемников.

– Где Миша?

– У друзей. Я сказала ему, что мне нужно уехать. – Она говорила коротко, точно и деловито. В ее голосе не было ни следа волнения, радости или страха. У нее был план, и она его осуществляла. Как будто составила определенный план лечения для некоего пациента.

Спустя долгое время мы наконец нашли такси. На нем и приехали на вокзал. Было 23 часа 15 минут. Мы прохаживались по темной улочке за вокзалом, пока я не почувствовал, что мне плохо.

– Сядь на чемодан, – сказала Наташа. Я послушался. – Мы подойдем к поезду в последнюю минуту. Раньше нельзя. Вероятно, тебя уже ищут. На вокзалах всегда много полиции.

Она обо всем подумала.

– Как я могу пересечь границу? Паспорта у меня нет.

– Есть.

– Как это? Ты была у меня в номере?

И, сразу же спохватившись, что не мог бы ведь воспользоваться своим паспортом, услышал:

– У тебя будет паспорт Бруно.

Она протянула мне старый немецкий заграничный паспорт, принадлежавший некогда отцу Миши. Я раскрыл его и посмотрел на фотокарточку.

Мужчина в очках.

Сразу было видно, что он – человек искусства.

– Он совсем на меня не похож.

– Я этого и не говорила.

– Говорила. Ты сказала…

– Я сказала, что ты мне его напоминаешь. Для этого совсем не обязательно быть похожим.

– Но если я на него не похож… Она вынула из сумочки очки.

– Вот, возьми. Стекло в них оконное. Кроме того, тебя спасет твоя сыпь. И та же короткая стрижка. С очками сойдет лучше некуда.

Я надел очки и подумал: я был вообще не похож на Бруно и тем не менее сразу же напомнил его Наташе. А Шерли? А Ванда?

Вероятно, Шерли в действительности ничуть не была похожа на Ванду – только в моем воображении. Шерли тоже напомнила мне Ванду, да еще как. Что это, в сущности, такое: напоминать? С чертами лица это явно никак не связано.

– Тебе придется запомнить несколько дат. Тебе. Тебе. Тебе.

И так легко, так естественно это у нее получалось! Бруно Керст. Родился 21 марта 1920 года. Профессия: художник. Вероисповедание: католик.

– Незадолго до смерти ему понадобился новый паспорт, когда я решила отвезти его к Понтевиво. У старого кончился срок. Новый действителен до 1961 года. Я его сохранила. Сколько счастливых случайностей, не правда ли?

– Да, – ответил я, – куда ни глянь – одни счастливые случайности.

– Как ты считаешь – служитель серьезно ранен?

– Не думаю.

– Половина двенадцатого, – сказала Наташа. – Можно потихоньку спускаться на перрон.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю