355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Йоханнес Марио Зиммель » Горькую чашу – до дна! » Текст книги (страница 38)
Горькую чашу – до дна!
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 18:56

Текст книги "Горькую чашу – до дна!"


Автор книги: Йоханнес Марио Зиммель



сообщить о нарушении

Текущая страница: 38 (всего у книги 46 страниц)

9

– …до французской границы. И были очень вежливы, – рассказывал я. Опять валил снег, беззвучно и непрерывно. Мы с Наташей во второй раз обошли озеро Аусенальстер, вновь пересекли старый мост Ломбардсбрюкке и теперь шагали вдоль реки на восток, по направлению к Шваненвику. Часы на церковных башнях в округе пробили один раз.

Было час ночи.

Наташа вдруг схватила мою руку.

– Вы потом слышали что-нибудь о Ванде и ее отце?

– Да. Спустя два года, в конце сорокового. Тогда в Голливуд приехало много эмигрантов: писатели, актеры и режиссеры. Один из них был когда-то дружен с семейством Норден. Он ничего обо мне не знал. И просто рассказал всю правду. Отец действительно вернулся из Швейцарии, чтобы спасти Ванду. Мать еще до этого умерла в Цюрихе от инфаркта. Ванда и ее отец попали в концлагерь. Нацистам профессор Норден больше был не нужен. Они хотели лишь во что бы то ни стало предотвратить утечку его научных знаний к зарубежным противникам. Его исследования и разработки могли завершить и без него.

– В концлагерь, – повторила Наташа и выпустила мою руку.

– Берлинский актер, который рассказал мне все это в Голливуде, знал также, что Ванда и ее отец умерли один за другим весной сорокового года. – Я остановился под фонарем и вынул из кармана плоскую бутылочку. – Извините.

Наташа поправила дужки очков и промолчала.

Я поднес бутылочку к губам и пил долго. При этом я откинул голову назад и в желтом свете старомодного фонаря видел крохотные белые кристаллики снега. Потом мы двинулись дальше.

– Я знал, что я тогда совершил, в Берлине. Но, кроме меня, этого не знал никто. Никто меня ни в чем не упрекал. Только когда я сам вспоминал об этом…

– Вы начинали пить.

– Да. А напившись, я уже ни о чем не вспоминал. И не видел во сне. В то время я пил по-страшному. И потому все реже вспоминал о… том дне. Кроме того, считается ведь, что все в конце концов забывается, правда? Ну вот, на это я и надеялся.

В сорок третьем году меня призвали в армию, в сорок четвертом я участвовал в десанте, в сорок пятом во второй раз приехал в Берлин… «Адлон» лежал в развалинах, виллы на Херташтрассе не существовало, равно как и старушки УФА, ничего не было, одни развалины… Нищета… Нужда кругом… Эта вторая встреча с Берлином меня успокоила. У меня было такое чувство – как бы это получше сказать? – такое чувство, словно я, будучи солдатом, что-то такое искупил или, вернее, загладил, загладил свою вину, мучившую меня с тех пор, с тридцать восьмого года…

10

В 1946 году я вернулся в Америку.

В 1947-м познакомился с Джоан. Ее дочери в ту пору было семь лет. Маленькая толстая девочка с рыжими волосами, горевавшая по умершему отцу, инстинктивно встретила меня с такой ненавистью, какую испытывала к дьяволу – священник расписывал его апокалипсическими красками перед ней и другими маленькими девочками. Тогда, в 1947-м, Шерли терпеть меня не могла, а я сердился на нее за это. Только под угрозой наказания можно было заставить ее поздороваться со мной и назвать меня «дядя Питер» – все это насупясь и отвернувшись. Своей матери она то и дело грозила: «Мой папочка умер, но я все равно буду его любить, только его одного! Если ты выйдешь замуж за этого дядю Питера, я тебе этого никогда не прощу!»

Когда мы поженились, Шерли было девять, и голосом, глухим от сдерживаемой ненависти, она сказала мне после венчания: «Ты не отец мне. И я никогда не назову тебя папочкой, хоть убейте меня за это. И папой не назову. Ради мамы я буду называть тебя Папит – «папа» плюс "Питер"».

В тринадцать ненависть в ней еще тлела, но уже не пылала. В тот год она заявила, пожав плечами: «Папит звучит так по-детски». И впредь я стал для нее просто Питером – в течение шести лет, вплоть до ее смерти.

Но Боже, что произошло за эти шесть лет!

Неуклюжий ребенок превратился в юную девушку, грациозная девушка стала красивой женщиной. Поначалу меня смущал ее голос – он напоминал мне что-то, я сам не знал, что именно: этот тоненький детский голосок, который оставался тоненьким и детским и тогда, когда Шерли уже было и пятнадцать, и шестнадцать, и семнадцать, когда у нее уже появились и бедра, и талия, и длинные ноги, и красивая грудь.

Да, ее голос.

Началось все с ее голоса.

Я уже почти забыл девушку из Берлина. Но стоило мне закрыть глаза и услышать голос Шерли, я опять слышал Ванду, и то время вновь возвращалось ко мне – время вины и преступления.

Сначала Шерли ненавидела меня. Теперь я возненавидел ее, и моя жена имела все основания расстраиваться. Мы с Шерли беспрерывно обвиняли и оскорбляли друг друга, в лучшем случае – сторонились.

Я шатался где попало – по площадкам для гольфа, по барам, просто по городу. И пил. Возвращался домой пьяный. То был период, когда весь Голливуд говорил, что я окончательно опустился.

Тоненький детский голосок Шерли был только началом, началом кошмара с участием призрака. Шерли росла, взрослела. И с каждым днем становилась все больше похожа на Ванду.

Вероятно, вы сейчас улыбаетесь, профессор. Вы думаете: так не бывает.

Вы думаете: мой комплекс вины заставлял меня видеть веши не такими, какими они были на самом деле. Нет, нет и нет!

Все было так, как я рассказываю.

В моем доме на Пасифик-Пэлисэйдс есть фотографии Ванды и Шерли. Фото Ванды лежат во встроенном сейфе. Я написал своему адвокату в Лос-Анджелес и сообщил комбинацию цифр сейфа. Он достанет и вышлет мне фотографик Ванды и Шерли. Я вам их покажу. И вам придется признать, что я говорю правду, профессор!

С каждой неделей, с каждым месяцем Шерли становилась все более похожей на Ванду! Когда я познакомился с Шерли, она была нескладным откормленным ребенком. А стала красоткой и все больше хорошела: молодая богиня с безукоризненной кожей Ванды того же золотистого тона; с тонким носом и крупным ртом Ванды; с зелеными глазами в лиловых глазницах под густыми черными бровями – большая редкость у рыжеволосых.

Можете ли поставить себя на мое место?

Можете ли представить себе, что творилось в моей душе?

Цветущая молодая женщина, много лет назад погибшая по моей вине, вдруг ожила: рядом со мной, в одном со мной доме.

Все большее сходство проявлялось между ними. Манера Шерли говорить, ходить, смеяться, есть – все было как у Ванды. Ей исполнилось шестнадцать, потом семнадцать. Она уже не была похожей не Ванду, она была Вандой, воскресшей из мертвых, чтобы мучить меня и преследовать во веки веков.

Да, чтобы преследовать, чтобы мучить.

Я уже упоминал, что в эти годы пил напропалую. Алкоголь разрушает способность ясно мыслить, он обращает негативные чувства в позитивные, как вы мне объяснили, профессор. Так и произошло в случае с Шерли.

Если поначалу я думал: вот, значит, какова жизнь, любая вина отмстится, не избежать ни ответственности, ни кары – нигде и никогда, – если поначалу я так думал, то потом все чаще, лежа пьяным в постели и видя перед собой то Ванду, то Шерли, то Лос-Анджелес, то Берлин, я уже думал: может быть, все совсем иначе. Может быть, ты еще можешь что-то искупить. Не перед мертвой – перед живой! Перед этим несчастным ребенком, которого вечно отсылали, куда-то пристраивали, который тебя ненавидел лютой ненавистью и которому ты платил той же монетой, у которого никогда не было ни настоящих родителей, ни родного дома, который вырос в интернатах и летних лагерях среди чужих детей и чужих взрослых. Может быть, судьба дает тебе шанс искупить твою вину перед Шерли, дабы загладить то давнее предательство…

И я старался быть внимательным к Шерли. Делал ей маленькие подарки, уделял ей время. Интересовался ее взглядами и вкусами. Давал ей книги. Расспрашивал о трудностях. Обращался с ней как с другом, как с взрослым человеком.

Было ли это успехом?

Никогда еще никто из мужчин, увивавшихся вокруг Джоан, ни один из этих ненавистных ей «дядей» не обращал внимания на Шерли. Она росла одна, всегда одна со своими заботами и мыслями, никем не любимая, никому не нужная. И вдруг рядом оказался мужчина, который проявлял интерес к ней и ее делам, считался с ней. Разве удивительно, что Шерли в меня влюбилась?

Она явно катилась по наклонной плоскости и вполне могла опуститься и стать «битником», как у нас в Америке называют стиляг. Она уже спала с мальчиками, пропадала где-то целыми днями, часто не ночевала дома. И вот все это разом кончилось. И во всем мире для Шерли существовал лишь один человек: я.

Она начала меня боготворить, робко и тайно. Отвечала на знаки моего внимания преданностью собаки, которую годами били и гнали, и вдруг нашелся хозяин, который добр к ней. Ей стукнуло восемнадцать.

Профессор, она была так хороша, так хороша, что не было мужчины, который бы не обернулся ей вслед. Я сказал: не было мужчины. А ведь и я тоже только мужчина.

Что произошло, произошло поначалу незаметно. Когда я заметил, было уже поздно. Незаметно произошел переход от обычного к необычайному, от разрешенного к запретному. Постепенно ежевечерний беглый поцелуй «Спокойной ночи, Питер» превратился в нечто другое, в другой вид поцелуя. Постепенно, очень медленно, пожатие руки стало значить больше, чем простое рукопожатие, объятие – больше, чем объятие, и взгляд был уже не просто взгляд, а вызов или покорность, объяснение в любви или приятие любви. От судьбы не уйдешь, нет, не уйдешь. Я в это верил. Судьба свела меня с Шерли, сделала ее двойником Ванды, дабы я мог искупить перед живой свою вину перед мертвой. И, значит, я должен был, я был обязан любить Шерли, сделать ее счастливой, да, я был должен, не мог иначе. Не была ли моя вера в это вызвана алкоголем? А может, я просто хотел обелить себя перед самим собой? И это было самым удобным выходом? Что вы об этом думаете, профессор? Теперь у нас с ней были свои тайны. Мы уже обманывали Джоан. Украдкой встречались в маленьких ресторанчиках на побережье; писали друг другу письма, которые тут же уничтожали; у нас были свои условные знаки, «наши» песенки, «наши» словечки, «наша» любовь.

Мы встречались все чаще. Все чаще мой «Кадиллак» стоял на "lovers' lanes", на стоянках у обочины крупных автострад. Все более жаркими были наши поцелуи, наши ласки. Мы оба знали, чем это кончится, мы оба это знали. Но нам было все равно. Мы безумно стремились друг к другу, мы потеряли рассудок.

Шерли – я уже несколько раз говорил об этом – питала к своей матери ненависть, длившуюся годы, а то и десяток лет. У нее не было ни угрызений совести, ни сомнений, ни раскаяния. Вероятно, она воспринимала происходившее между нами как месть за то, что мать отсылала ее в интернаты, в разные школы, к чужим людям.

А я?

Я не хочу себя оправдывать, не могу себя оправдать. У меня вообще не было совести, ее попросту больше не существовало. Я мог думать только о ней, о ее губах, ее глазах, ее руках, ее теле – теле Ванды. Я желал Шерли. И она желала меня.

Отношения с Джоан становились все хуже. Жена все еще винила в этом дочь: «Она тебя ненавидит. Она тебя просто не выносит. Поэтому ты такой нервный: не выносишь наши вечные ссоры с Шерли. Потому и перебрался в бунгало, потому я вынуждена теперь спать одна. О, как я ненавижу Шерли!»

Да, в бунгало, стоявшее неподалеку от главного дома, я перебрался в начале 1958 года, в это современное бунгало на высоком холме, покрытом густыми зарослями дрока и колючего кенафа, с узкой дорожкой, обрамленной пальмами и юккой, – единственным путем к бунгало.

Теперь я спал здесь. И здесь, в бунгало, это потом и произошло. Мы с Шерли были в театре. Джоан на несколько дней уехала в Нью-Йорк. Когда мы вернулись, главный дом был погружен во мрак, слуги уже спали. Мы не сказали друг другу ни слова. Молча взявшись за руки, бегом помчались по крутой дорожке вверх. Запыхавшись, остановились только у двери в бунгало. В последний момент Шерли подвернула ногу и тихонько, сдавленно вскрикнула.

– Что с тобой?

– Нога…

Я подхватил ее. И внес в бунгало на руках. Лунный свет заливал гостиную. В окно было видно, как за парком, глубоко внизу, мерцает и плещется вода Тихого океана. Я опустил Шерли на широкую тахту перед камином. В тот вечер на ней было черное шелковое платье с большим вырезом и черные шелковые туфли на высоких каблуках. Наши голоса звучали как бы сами собой, наши руки, тоже как бы сами собой, сбросили ее платье и белье, мою рубашку. И наши руки обвились вокруг друг друга, а пальцы впились в тело друг друга, и я услышал, как Шерли выдохнула:

– Иди ко мне…

– Да, Ванда, да…

Я точно помню, что сказал «Ванда». Она не услышала. Мне кажется, она уже ничего не слышала, ибо то, что мы делали, привело нас обоих в состояние, граничащее с потерей чувств, мы снова и снова отдавались друг другу, и нам было все равно, слышит ли нас кто-нибудь, проснулся ли кто-нибудь в доме.

Часы пролетели, как один миг. Начало светать. Свинцово-серым был океан, горячим и влажным воздух, когда Шерли стала одеваться, чтобы юркнуть в дом, пока слуги не проснулись.

Взявшись за туфли, она увидела, что правый каблук был сломан.

– Наверняка это случилось ночью, когда я споткнулась перед дверью! Такие дорогие туфли! Сделаны на заказ, у Йитса! Тридцать долларов!.. Что ты сказал?

– Да так, ничего.

И я опять обнял ее, осыпал поцелуями, прижался к ней всем телом, как прижимается к спасителю утопающий, а сам подумал: я искуплю свою вину. Я искуплю. С Шерли я искуплю свою вину перед тобой, Ванда…

11

– …я думал, я искуплю свою вину. Искуплю. С Шерли я искуплю свою вину перед тобой, Ванда, – сказал я тихо. Потом взглянул на Наташу, шагавшую бок о бок со мной. – Теперь вы знаете всю правду.

Снег повалил еще сильнее, за нами тянулась цепочка наших следов. Мы в третий раз обошли вокруг Аусенальстера. Было около двух часов ночи. Теперь мы двигались по направлению к моему отелю вниз по набережной, мимо засыпанных снегом горящих фонарей, под старыми, черными деревьями.

– Вы можете… можете… – Не получалось. Я никак не мог выговорить нужные слова.

– Да, – тихо проронила она.

– Что «да»?

– Да, я могу вас понять, Питер. Я все могу понять.

– Правда?

– Правда.

– Я в самом деле хотел сделать Шерли счастливой.

– Я знаю, чего вы хотели.

– Сделать ее счастливой. Вот чего я хотел.

– Так не бывает.

– Не бывает?

– Или бывает, но крайне редко. Это чересчур трудно. Почти никому не удается.

– Но ведь на свете так много счастливых людей!

– Долго ли длится их счастье?

– Я знаю таких, которые счастливы всегда.

– Значит, они таковы по натуре. Но может ли один человек надолго сделать счастливым другого?

– Лишь на короткий срок?

Она грустно кивнула.

– На очень короткий. – И тихо добавила: – Подумайте сами, Питер, ведь если бы каждый человек в этом мире мог сделать счастливым другого – одного-единственного, но счастливым по-настоящему, навсегда, – то весь мир был бы населен счастливыми людьми. – Тут мы подошли к дверям отеля. – Теперь вам надо поспать. Завтра ведь у вас опять съемки.

– Я провожу вас домой.

Мы пошли к следующему перекрестку, и снег падал на нас, тихо-тихо. На улице, кроме нас, никого не было.

– Как Миша?

– Я была с ним у этого нового ларинголога.

– Ну и как?

– Не надо об этом. Пожалуйста.

Значит, новый ларинголог сказал Наташе то же самое, что еще раньше сказал мне Шауберг: что рычанье, которое издавал малыш, не позволяло надеяться, что Миша, маленький глухонемой мальчик, выздоровеет.

Мы подошли к ее парадному.

– Спокойной ночи, Питер.

– Мне бы так хотелось вам помочь, – сказал я.

– Именно вы – и мне, причем теперь?

Я кивнул.

– Никто никому помочь не может. Какой-то ваш соотечественник сказал однажды фразу, которую я запомнила. Видимо, это американская пословица.

– Как она звучит?

– Everybody has to fight his own battles. [38]38
  Каждый должен вести свои собственные сражения (англ.).


[Закрыть]

– Наташа, – прошептал я (почему я вдруг перешел на шепот?), – когда мы с вами виделись в последний раз, там, наверху, в вашей квартире, вы мне сказали: «Уходите. Уходите побыстрее и больше никогда, никогда не приходите».

Она ничего не ответила и отвернулась.

– Можно мне приходить к вам?

Она стояла отвернувшись и не отвечала.

– Можно?

Она все так же молча открыла дверь подъезда и вошла внутрь.

– Прошу вас, Наташа, – сказал я ей вслед. – Пожалуйста. Не часто. Лишь изредка. Я позвоню вам. Вы ответите: «да» или «нет». Только сейчас не говорите «нет». Позвольте мне надеяться, что я смогу видеть вас, говорить с вами… гулять… разговаривать… Можно мне надеяться?

Она коротко кивнула, и дверь за ней тотчас захлопнулась. А я побрел под снегом к отелю.

Джоан крепко спала, когда я заглянул к ней. Спала она и на следующее утро, когда я встал. Шауберг, делая мне инъекции в гостиной, заметил:

– Дела ваши отнюдь не блестящи, мистер Джордан. Придется почистить вам кровь.

– Это еще что такое?

– Ничего страшного. Вас это подбодрит и поможет выдержать последние съемки.

День прошел спокойно. В павильоне все были очень внимательны и добры ко мне. Снег все еще шел. Вечером, возвращаясь в Гамбург, я не удержал машину. Она соскользнула на обочину, застряла в сугробе, и посторонние люди помогли мне вытащить ее на шоссе. Когда я вошел в номер, я увидел, что Джоан пакует чемоданы в своей спальне. Она была в халате и без макияжа. И впервые выглядела старой. Лицо у нее было серое. Ярко-соломенные волосы в беспорядке падали на лоб. На мое приветствие она ничего не ответила.

– Что случилось? Что все это значит?

Она продолжала сновать по комнате, собирая вещи, и не глядела в мою сторону.

– Джоан, я спросил тебя, что все это значит?

Все еще не глядя на меня, она бросила через плечо:

– Я лечу домой.

– Домой?

– Сегодня в полночь.

– Но почему? Из-за чего? Что случилось?

Тут она остановилась как вкопанная, прямо передо мной. Тут уж она посмотрела мне в лицо. В ее всегда таких ласковых карих глазах горела ненависть, необузданная, сверхчеловеческая ненависть. Никогда – ни в фильмах, ни на картинах, ни в кошмарных снах – я не видел столько ненависти в паре человеческих глаз.

– Ты хочешь знать, что случилось? – прошипела Джоан. – Да? Ты действительно хочешь это знать?

12

Рим, 26 мая 1960 года.

Сегодня у меня был третий сеанс гипноза.

Теперь я всегда уже через считанные минуты погружаюсь в глубокий сон. Нам уже не нужно зеркало – колпачок с лампочкой в середине. Хватает того, что профессор Понтевиво что-то говорит мне, а сам массирует мой лоб и затылок. После сеанса я обычно несколько часов сплю, просыпаюсь голодным и прекрасно себя чувствую. Я не имею понятия, что профессор рассказывает мне во время сеанса. После сегодняшнего сеанса мы с ним беседовали, и я сказал, что восхищен тем, как ему удалось преодолеть мое первоначальное, сугубо отрицательное отношение к гипнозу, пробудив во мне дух противоречия словами: «Вы уже едва в состоянии держать глаза открытыми, знаю, но вы должны держать их открытыми, это совершенно необходимо».

– А я ведь хотел держать глаза открытыми, профессор! И вполне мог! Потому и хотел, чтобы…

– …чтобы меня позлить.

– Да. Чтобы вам доказать, что я не поддаюсь гипнозу. Но вы ведь сказали еще, что это совершенно необходимо. Эти слова меня смутили. Я уже не знал, что мне делать, чтобы вас разозлить… Так вы своего и добились.

– Это вполне достижимо, мистер Джордан. Только не у душевнобольных. Дело в том, что они не могут сосредоточиться. А способность сосредоточиться – единственная необходимая предпосылка для гипноза. Поэтому пациент не должен являться на сеанс пьяным. В большинстве своем люди сомневаются в успехе лечения гипнозом и, сознательно или интуитивно, сопротивляются гипнозу, стараются выставить гипнотизера в смешном свете, показать, какой сильной волей они обладают. Все это можно легко учесть, как вы видите на собственном примере. Уже ваша негативная реакция на мои слова помогла мне, ибо показала, что вы не исключаете возможность успеха. Иначе вы бы даже не стали выказывать свое негативное отношение! Равнодушные пациенты – самые трудные.

– Сколько времени занимает такой сеанс? Я хочу сказать: сколько времени вы со мной говорите? Ведь я после сеанса всегда несколько часов сплю.

– По-разному бывает, мистер Джордан. И в сон я вас погружаю тоже разной глубины. Я должен быть очень осторожен, чтобы вы не попали в личную зависимость от меня. Вы должны стать абсолютно здоровым человеком. Абсолютно здоровый человек не зависит ни от кого и ни от чего. Теперь, когда вы рассказали все про Ванду, мне стало гораздо легче лечить вас. Я знаю ваш старый комплекс вины.

– И что вы теперь намерены делать?

– Как вы думаете – что?

– Постараетесь избавить меня от этого комплекса.

Он улыбнулся:

– Разумеется. А что еще?

– Еще?

– Постараюсь создать у вас новый комплекс.

– Вы хотите, чтобы у меня возник какой-то новый комплекс?

– Обязательно, мистер Джордан, – весело сказал толстячок с розовым лицом и серебряным венчиком волос. – Ведь вам его так не хватает?

– Какого комплекса?

– Скоро узнаете, – ответил профессор Понтевиво.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю