![](/files/books/160/oblozhka-knigi-gorkuyu-chashu-do-dna-192956.jpg)
Текст книги "Горькую чашу – до дна!"
Автор книги: Йоханнес Марио Зиммель
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 44 (всего у книги 46 страниц)
6
Рим, 26 июня 1960 года.
Больше трех месяцев прошло с тех пор, как я начал поверять правду о себе и обо всем, что я совершил, маленькому серебристому микрофону и двум беззвучно вращающимся дискам. Почти полгода прошло с того дня, 28 декабря 1959 года, когда я поступил в клинику профессора Понтевиво.
На смену зиме пришло лето, на смену болезни – выздоровление, на смену страху – новая надежда. Я произношу эти слова жарким воскресным утром, несколько дней спустя после официального наступления календарного лета, хотя здесь, в Риме, лето давно уже вступило в свои права, жаркое, благословенное лето.
Бианка, белая кошечка, которая была так тяжко больна, сидит у меня на коленях, пока я наговариваю текст, и мурлычет, так как я ее глажу. Она тоже выздоровела, совсем выздоровела за эти долгие недели, пока я, выполняя пожелание профессора, заполняю своей исповедью кассету за кассетой.
Мне кажется, что я рассказал все, ничего не приукрасив и ничего не утаив. Нет, все-таки не все. Кое-что опустил. И сейчас восполню этот пробел. Опустил я, пожалуй, важнейшие – объективно – события последних месяцев, для меня – субъективно – самые незначительные.
О первых шести неделях моего пребывания в клинике Понтевиво я вообще ничего не знаю. Со мной провели два курса лечения мегафеном. Я спал искусственным сном, а в это время в Германии на синагогах рисовали свастику, французский генерал Массю потерял свой пост после кровавого восстания в Алжире, Советы провели испытания ракет в Тихом океане и Москва предъявила Западу ультиматум по поводу Берлина.
Когда я наконец очнулся после глубочайшего сна, я был так слаб, что не мог ни ходить, ни стоять, ни сидеть, я мог только лежать. Ежедневно я по нескольку часов лежал под капельницей. Лечили сердце и печень. Только в конце февраля профессор предложил мне рассказать историю моей жизни – если не ему лично или какому-то другому человеку, то безликому и безразличному магнитофону. Поначалу мне это стоило неимоверных усилий, потом дело пошло на лад. Когда я заметил, что под моим окном днем и ночью прохаживаются карабинеры, профессор Понтевиво так объяснил мне это явление:
– Германское министерство иностранных дел направило итальянским судебным властям требование о вашей выдаче. В Гамбурге допросили фрау доктора Петрову. От доктора Троты из той психолечебницы узнали, что вы серьезно больны. После этого страховая компания подала на вас в суд.
Страховая компания подала в суд, хотя ей не было нанесено никакого ущерба, но ведь чуть было не был нанесен огромный ущерб.
– Что со мной теперь будет?
– Вам придется предстать перед судом – попозже.
– А фрау Петровой?
– Тоже. За содействие в побеге. Однако многое говорит в ее пользу. Доктор Петрова только доставила вас ко мне. Не тревожьтесь за нее, с ней наверняка ничего не случится. Что же касается вас: я заявил, что снимаю с себя всякую ответственность, если вас не оставят на моем попечении до полного выздоровления.
Понтевиво этого добился. Он большой ученый. Когда он говорит, к нему прислушиваются.
До 8 апреля – дня, когда он продемонстрировал мне эксперимент с кошкой, заболевшей алкоголизмом, – я ни разу не покидал своей комнаты. Я не получал ни почты, ни газет, радио в моей комнате тоже не было. Я ничего не знал о мире – ни о кровавых расовых беспорядках в Южной Корее, ни о нашумевшем визите Хрущева в Париж, ни о взрыве второй атомной бомбы в Сахаре, ни о покушении на премьер-министра Верворда в Йоханнесбурге, – ничего.
8 апреля я начал заново учиться ходить – с трудом, с великим трудом: сначала по коридорам, потом по лестнице и под конец по парку между лужайками с синими и нежно-розовыми крокусами, белыми, черными и пестрыми фиалками, красными магнолиями, желтыми форзитиями и розовыми миндальными деревьями.
Сначала меня сопровождали и поддерживали медсестры, позже карабинеры шествовали за мной по парку. Долгое время я испытывал страх перед людьми. Стоило постороннему человеку заговорить со мной, я весь покрывался потом. Мало-помалу это прошло. Когда я проснулся после второго курса лечения мегафеном, оказалось, что я потерял 30 фунтов веса. Потом я начал потихоньку поправляться, но все еще был очень худ, и сыпь на моем теле заживала очень медленно.
15 апреля мне разрешили читать газеты, как английские, так и немецкие. Английские привозили мне с Главного вокзала, немецкие присылала Наташа. Она писала мне через день. По распоряжению гамбургской прокуратуры все ее письма вскрывались и просматривались переводчиком римских судебных властей и только после этого доставлялись мне, так как существовало, по выражению юристов, «обоснованное опасение, что подозреваемый, находясь на свободе, может скрыться от следствия и суда». Поэтому Наташины письма всегда содержали абсолютно безобидную информацию. Она сообщала о своей работе, о Мише и о погоде. Иногда Миша вкладывал в конверт свой рисунок. Рисунки старшая сестра Мария Магдалина прикалывала кнопками к стенам моей комнаты.
Получал я и другие письма, которые тоже были прочитаны и вскрыты: от Торнтона Ситона, от братьев Уилсон, от Герберта Косташа, Счастливчика. У них всех в голове не укладывалось, что я натворил, но по всему чувствовалось, как они рады, что я так легко избежал неведомых мне опасностей. И предлагали помощь деньгами, адвокатами и визитами. Деньги я попросил прислать. Принимать визитеров мне не разрешалось. А адвокат мне понадобится лишь позже.
Пришла открытка из Рио-де-Жанейро с таким текстом: «Если бы Сахарная Голова могла мыслить, она представляла бы себе Господа Бога в виде сахарной головы». Эту яркую открытку принес мне итальянский чиновник из уголовной полиции, который интересовался, кто бы мог быть отправителем такой странной весточки. Поскольку я сообразил, что Кэте и Шауберг, значит, благополучно добрались до Бразилии, имея паспорта на другое имя, я мог бы спокойно сказать ему правду. Бразилия не выдавала таких людей, как Шауберг.
Однако в тексте на открытке были еще и такие слова: «Летим дальше в другую страну». Я хотел дать Шаубергу время еще лучше замести следы и окончательно скрыться от преследований, поэтому сказал криминалисту, что не имею понятия, кто бы мог это написать. С того дня прошли месяцы, я больше не имел вестей от Шауберга, очевидно, он полностью исчез с горизонта властей. Потому-то я и поведал так откровенно обо всех передрягах, в которых мы с ним участвовали. Его уже никогда не смогут привлечь к ответу. Жив ли он вообще? И счастливы ли они с Кэте – на свой короткий срок?
Я тоже писал Наташе письма, и они тоже были полны лишь общих фраз, ибо я понимал, что и мои письма проходят цензуру.
В апреле начались беспорядки в Южной Корее, весь мир заволновался, опасаясь новой войны, и президент Ли Сын-май был свергнут. В Южном Иране произошло землетрясение, еще более сильное и разрушительное, чем землетрясение в Агадире. В Стамбуле взбунтовались студенты, и премьер-министру Мендересу пришлось уйти в отставку. А в газете «Зюддойче цайтунг» я прочел извещение о смерти, которое вырезал и сохранил на память. Оно гласило:
С глубокой благодарностью за сорок лет добросовестного труда прощаемся мы с нашей верной коллегой
ФРОЙЛЯЙН КАТАРИНОЙ КОПФМЮЛЛЕР
род. 21.1.1889, ум. 27.4.1960 Книжный магазин Герберта Райнера, Мюнхен
Кремация: 29 апреля в 11 часов 15 минут на Восточном кладбище
Я сохранил извещение о смерти Катарины Копфмюллер, которая из своих семидесяти с небольшим лет сорок прослужила верой и правдой в книжном магазине Герберта Райнера в Мюнхене и до самой смерти осталась одинокой, для того, чтобы не забывать, что я сам – всего лишь один из миллиардов людей на земле, и что моя жизнь, полная грязных, подлых и низких поступков, всего лишь одна из миллиардов жизней, и что на земле есть и другие люди добрые, самоотверженные, порядочные, жизнь которых – верное и добросовестное служение другим людям до самой смерти.
7
В тот день, когда в Мюнхене умерла фройляйн Катарина Копфмюллер, то есть 27 апреля, я получил письмо некоего адвоката из Лос-Анджелеса, который сообщил мне, что Джоан подала на развод и одновременно намерена обвинить меня перед судом в совращении несовершеннолетней и принуждении к аборту.
Два дня спустя пришел пакет газетных вырезок, собранных моим другом Грегори. Газеты поместили материалы о моих прегрешениях под огромными заголовками в рубрике «Скандальная хроника»: Джоан встретилась с репортерами и рассказала все, что знала.
Под весьма прозрачным покровом морального возмущения газеты с явным удовольствием обсасывали интимные и интимнейшие подробности моей связи с Шерли. Благодаря интенсивному содействию знаменитых сплетниц Патриции Райт и Кэйти Кокрен, сочинявших статейки для скандальной хроники более двух тысяч американских газет, поднятая ими шумиха вокруг меня достигла апогея как раз перед торжественной презентацией моего фильма, состоявшейся 2 мая в самом большом и знаменитом кинотеатре Голливуда «Громон Чайниз Сиетер».
Через день после этого в Рим пришла (тоже прошедшая цензуру) телеграмма Герберта Косташа, полетевшего в Америку на премьеру:
СЕНСАЦИОННЫЙ УСПЕХ + ЗРИТЕЛИ МНОГОКРАТНО ПРЕРЫВАЛИ ДЕМОНСТРАЦИЮ ФИЛЬМА АПЛОДИСМЕНТАМИ + РЕЦЕНЗЕНТЫ НАЗЫВАЮТ ЕГО ЛУЧШИМ ФИЛЬМОМ ЗА ПОСЛЕДНИЕ ПЯТЬ ЛЕТ + ПРЕВОЗНОСЯТ ПИТЕРА ДЖОРДАНА КАК НОВУЮ АМЕРИКАНСКУЮ ЗВЕЗДУ + МИЛЛИОННЫЕ ПРИБЫЛИ ОБЕСПЕЧЕНЫ + БЛАГОСЛОВИ ГОСПОДЬ ВАШУ ЖЕНУ + ОНА НАМ ОЧЕНЬ ПОМОГЛА + ПОЗДРАВЛЯЮ ЖЕЛАЮ СКОРЕЙШЕГО ВЫЗДОРОВЛЕНИЯ + ВАШ СЧАСТЛИВЧИК.
8
Да, она и вправду очень нам помогла, бедняжка Джоан. Конечно, рецензии тоже были восторженные, я их все получил. Газета (по всей видимости, весьма либеральная) «Нью-Йорк таймс» писала: «Поистине великий фильм. Только поистине великий актер – исполнитель главной роли – мог придать ему этот масштаб».
Так, да не так! Лишь благодаря сочетанию этих рецензий со скандалом, которым теперь было окружено имя «поистине великого актера», мы сподобились такой действенной рекламы, которой никто бы не мог придумать или оплатить.
Прокатная фирма «Братья Уилсон» сделала для одного лишь американского рынка 570 копий фильма. В середине мая «Вновь на экране» шел уже в трех с лишним тысячах кинотеатров крупных городов США. Лихорадочно готовилась синхронизация на 14 языках.
Уже было ясно, что «Вновь на экране» будет представлен на «Оскара» и принесет минимум 30 миллионов долларов чистой прибыли. Я стал богачом; правда, этому богачу предстояло явиться перед судом за обман страховой компании, принуждение к аборту, совращение несовершеннолетней, покушение на убийство и нанесение тяжелых телесных повреждений.
Понтевиво внимательно следил за тем, какое воздействие оказывают на меня все эти события. Но, поскольку хороших вестей было несравненно больше, чем плохих, никакого негативного эффекта он отметить не мог. Впрочем, к тому времени мне были абсолютно безразличны как хорошие, так и плохие новости. По мере того как ко мне благодаря прогулкам и еде возвращались силы, моими мыслями все больше и больше завладевала моя «исповедь», ежедневное наговаривание на магнитную пленку, к которому я под конец относился исключительно добросовестно, следуя точному расписанию: столько-то часов до обеда, столько-то – после.
В начале июня фильм пошел в Лондоне, Париже и Вене. И повсюду имел необычайный успех. Рекламные отделы европейских прокатных фирм, само собой разумеется, как следует раздули, к своей выгоде, все скандальные истории вокруг моей персоны, а также тот факт, что ко времени моего «возвращения на экран», моего запоздалого финансового и актерского триумфа, я оказался тяжко больным и лежащим в частной римской клинике под охраной полиции. Тем самым я приобретал и некоторый трагический флёр – по крайней мере для читателей наиболее массовых газет. А ведь именно массы читателей массовых газет и осаждали кинотеатры – несмотря на жару!
Счастливчик прислал мне ("То make you feel better! [44]44
Чтобы приободрить вас! (англ.)
[Закрыть]) первые финансовые отчеты. На одном из самых удачных он приписал сбоку: «За такую сумму спокойно можно годик и посидеть – разве не так?»
В начале июня – сыпь на мне совсем исчезла – началась рекламная кампания моего фильма в Италии. В конце месяца должна была состояться премьера в Риме, и газеты были полны моими фото и описаниями скандальных историй, которые я уже читал по-немецки и по-английски. Статьи были те же самые.
Ко мне явились охранявшие меня карабинеры с моими фотографиями на почтовых открытках и попросили автограф; за ними потянулись сестры и санитары. Даже несколько пациентов захотели получить мою подпись. Гуляя по парку, я должен был то и дело раскланиваться, отвечая на приветствия, звучавшие со всех сторон.
За решетчатыми воротами клиники целыми днями толпились восторженные итальянки – поклонницы кино, они тоже требовали автографов. Старшая сестра Мария Магдалина сообщила, что весь Рим обклеен громадными афишами, рекламирующими мой фильм и демонстрирующими фото. Поскольку прокат фильма обещал миллионы, рекламные отделы европейских прокатных фирм тоже не жалели затрат.
В июне наступила страшная жара. Уже несколько недель Наташа и Косташ прилагали усилия, чтобы получить разрешение на свидание со мной, но гамбургская прокуратура отклоняла все их просьбы. Мне были просто-напросто запрещены какие-либо свидания. Немецких прокуроров можно было понять. Вот я и продолжал писать Наташе ничего не говорящие письма, она отвечала мне тем же: ведь мы оба знали, что каждую написанную нами строчку читают, а может быть, и фотографируют посторонние люди.
Я сидел в своей комнате и все рассказывал и рассказывал бесшумно вращающимся магнитофонным дискам мою историю, а вернее, нашу историю, так как, хотя я все еще видел во сне Шерли и, диктуя, часто часами сжимал в руке ее крестик, все же с течением времени я больше и больше склонялся к мысли, что рассказываемое мной – в сущности, наша с Наташей история, что речь в ней шла – или, возможно, когда-нибудь пойдет – о моем и Наташином будущем. Как ни любил я когда-то Шерли, как ни потрясало мою душу любое воспоминание о ней, но теперь она все более и более четко представлялась мне лишь этапом – этапом на пути к Наташе и ко всему, что случилось и чего нельзя было изменить.
17 мая Понтевиво в первый раз подверг меня гипнозу. До 15 июня он провел еще тринадцать таких сеансов. После каждого сеанса я спал несколько часов глубоким и крепким сном без сновидений, просыпался свежим и полным сил и, не имея ни малейшего представления о том, что говорилось во время сеанса, продолжал свою исповедь. В последнее время я наговаривал ее на пленку в парке, в тени старых деревьев. Я загорел и выгляжу на десять лет моложе своего возраста.
16 и 17 июня я подвергся общему обследованию, которое заняло два полных дня. Понтевиво сам обследовал меня буквально с головы до ног – от кончиков волос до ногтей на ногах. Данные кардиограмм, реакции основного обмена, функции печени, анализы крови и прочее 18 июня были готовы.
Вечером того же дня профессор попросил меня прийти к нему в его частную квартирку, расположенную в верхнем этаже южного крыла клиники. Я поднялся на лифте.
Понтевиво принял меня в комнате, похожей на библиотеку – стены ее до самого потолка были заставлены стеллажами с книгами. Я очень удивился, увидев, что профессор курит толстую сигару (никогда за ним этого не замечал) и держит в руке стакан виски с содовой (в нем позвякивали кусочки льда). Увидел я и бар: вермут и минимум пять различных французских коньяков. Понтевиво пребывал в прекраснейшем расположении духа. Папка с моей исповедью лежала перед ним на столе.
– П.З.!
– Не понял?
– Практически здоров. Вы в полном порядке! Сердце, печень, кровообращение – все в норме. Можете жить до девяноста лет, дорогой. Не могу не поздравить самого себя с победой.
– Я тоже.
– Пить вы, разумеется, тоже можете – но с умом. Разрешите я приготовлю вам виски с содовой?
Меня охватило странное неприятное ощущение.
– Спасибо. Нет.
– Стаканчик виски!
– Правда не надо.
– Вот это да! Нынче день нашего с вами триумфа. Уверяю вас: с точки зрения органики вы опять можете пить, если будете соблюдать меру. А что вы ее будете соблюдать, об этом я позаботился за время четырнадцати наших встреч, как вы легко можете себе представить. Один-два стаканчика виски за вечер не причинят вам ни малейшего вреда. А больше вы уже пить не станете, я знаю!
– Мне хотелось бы вообще ничего не пить.
– Ну, один-то стаканчик.
– Нет.
– Не ребячьтесь! Понюхайте-ка лучше, как пахнет виски в моем стакане. Разве этот аромат может не восхитить? Уверяю вас, выпить один-два стаканчика совсем не опасно!
Неприятное ощущение усилилось. Я почувствовал даже легкую тошноту, когда вдохнул острый запах виски, который некогда так любил: эту влажную свежесть, вобравшую в тебя ароматы пустынных горных лесов, эту прозрачную чистоту, унаследованную от кристальных и бурных горных ручьев Шотландии и старинных почерневших деревянных бочек во мраке погребов… этот запах, который я некогда так любил. Теперь он внушал мне отвращение.
– Он мне отвратителен, – сказал я.
– Мистер Джордан, это просто смешно.
– Что ж, очень жаль.
– Так вы не выпьете со мной?
– Не могу.
– Что значит «не можете»?
– Что-то во мне… я не притворяюсь… Что-то во мне противится, восстает… Право слово, не могу! – крикнул я.
Одновременно с этим криком открылась какая-то дверь. Вошли два самых рослых санитара клиники. Лица у них были сосредоточенные, и оба смотрели только на Понтевиво.
Он кивнул.
После этого один санитар в мгновение ока обхватил меня сзади и прижал к себе.
– А вы зажмите ему нос, – бросил профессор, торопливо наливая стакан виски без содовой. Второй санитар зажал мне пальцами нос, так что мне пришлось открыть рот, чтобы не задохнуться.
– Ну, один глоточек, – сказал Понтевиво, подходя ко мне поближе.
– Нет… нет… – Я хотел отпрянуть, но санитар крепко держал меня в руках. Я рванулся вперед. Понтевиво увернулся. Стакан все приближался и приближался.
И вдруг я ощутил тот кулак внутри. Много месяцев его не было.
И вот он явился. Этот кулак. Давящий на желудок.
– Не надо… не надо…
А стакан все ближе. Еще ближе. Еще.
– Пожалуйста, профессор… я не могу… я…
– Что?
– Умираю…
Кулак у меня внутри поднимался. Давил и давил. Все выше. Уже под самым сердцем. Все шиворот-навыворот. Парадокс. Все парадокс. Раньше виски спасало мне жизнь. А теперь убивает? Я шумно дышал. Санитар сжимал меня как клещами.
– Профессор… прошу вас… пожалуйста… кулак… этот кулак…
Первая пара ребер. Вторая. Третья. Первый удар по сердцу. То ли я сошел с ума? То ли профессор?
– Держите крепче. И нос зажмите.
– Не надо… не надо…
Я жалобно скулю. Пытаюсь вывернуться. Брыкаюсь, пинаю ногами пустоту. Но стакан уже у моего рта. И виски течет мне в глотку. Хочу выплюнуть, но не могу, так как дышать тоже хочется. И пока я вдыхаю-выдыхаю, виски течет и течет мне в глотку, ко мне вовнутрь.
И страх, невыносимый страх, такой, как уже бывал у меня, нет, хуже, намного хуже, охватывает меня, пока я давлюсь, хватаю ртом воздух и при этом, словно в средневековой пыточной, глотаю все больше жидкости из стакана, все больше и больше.
А кулак тем временем добрался до сердца. И сжал его. Я оседаю мешком и проваливаюсь в багровый туман, причем ясно понимаю: это – смерть. Наконец, наконец-то она пришла.
Он таки убил меня, этот толстячок профессор, этот фантом моего разрушенного мозга, этот человек, которого нет и никогда не было, это безумное порождение безумца убило меня.
Наконец-то.
9
Он сидел у окна и смеялся. Горела лишь небольшая лампа на ночном столике. За ним я увидел освещенный прожекторами фасад Колизея. Я лежал в своей комнате, на своей кровати. И сказал:
– Спасибо.
– Не стоит благодарности.
– Когда я потерял сознание, вы мне тоже сделали… такой укол?
– Да. В первый и последний раз. Как вы себя чувствуете?
– Чудесно.
– Вы облевали мне весь мой красивый ковер.
– А вам не следовало бы проводить такие эксперименты в своей квартире.
– Наоборот. Ибо когда вы теперь вернетесь к нормальной жизни, то встретитесь с алкоголем уже не в больничной палате или лаборатории, а в отелях, барах, ресторанах, в роскошной обстановке, среди ковров, бархата и шелка. Что такое ковер? Его и почистить пара пустяков. – Он опять засмеялся. – Знаете, сколько раз он уже побывал в чистке!
– Теперь понял.
– Что понял?
– Вы как-то сказали, что во время сеанса избавите меня от одного комплекса и внушите другой.
– Надеюсь, что мне это удалось, мистер Джордан. Надеюсь, что я избавил вас от комплекса вины за смерть Ванды Норден. И надеюсь, что внушил вам новый: неминуемость смерти в случае, если выпьете спиртное! – Он встал. – Я говорил вам, что врач не в состоянии изменить обстоятельства, но может изменить человека. Это я попытался доказать на вашем примере. Вы сейчас физически в самом деле настолько в порядке, что могли бы и выпивать, соблюдая разумную меру. Но в прошлом вы доказали, что в отношении алкоголя для вас никаких разумных мер не существует. Поэтому отныне вам вообще нельзя брать в рот спиртное. Независимо от того, что вам теперь долгое время такой возможности и не представится.
– Понимаю. Вы хотели радикально освободить меня от алкоголя.
– Да. Полностью. Стопроцентно. То есть до начала лечения гипнозом передо мной стояла двойная задача. Во-первых, я должен был избавить вас от страха, который заставлял вас пить. Во-вторых, вписать в кору головного мозга новый вид страха: страх перед выпивкой.
– То есть страх перед страхом.
– Именно: страх перед страхом. Раньше вам казалось, что вы умрете, если не прибегнете к алкоголю. Теперь вам будет казаться, что вы умрете, если выпьете. «Не могу, не могу», – повторяли вы, когда я предлагал вам виски. За четырнадцать сеансов гипноза я внушил вам это «не могу» – надеюсь, сидит прочно. Не могу! Неважно, кто это ощущает – актер перед выходом на сцену, убийца перед тем, как занести нож, или спортсмен перед труднейшим состязанием, – это одно из древнейших и сильнейших чувств, владеющих человеком. Это – страх перед неизвестностью.
– В моем случае – страх перед смертью. Когда вы вливали мне в рот виски, я в самом деле думал, что умру.
– Как вы представляете себе смерть – и все, что за ней следует?
– Не знаю.
– Вот я и говорю: страх перед неизвестностью. – Он откашлялся. – А теперь я должен вам признаться в чем-то очень серьезном.
– Вы – мне?
– Да. Я тоже всего лишь человек. И мой метод лечения гипнозом несовершенен. Совершенства вообще нет на этом свете. У вас может случиться рецидив, даже теперь.
– Рецидив?
Он кивнул.
– Но каким образом? Когда? И из-за чего?
Он опять откашлялся.
– Мистер Джордан, я теперь знаю, что произошло в Берлине в тридцать восьмом году в «хрустальную ночь». Мы с вами оба знаем, что ваш комплекс вины не случаен. Вы были виноваты тогда. Вы бросили Ванду Норден на произвол судьбы и пошли на часок прогуляться. То был простейший путь. Но был ведь и другой, посложнее.
– Защитить Ванду.
– Или хотя бы попытаться защитить. – Он говорил теперь очень тихо. – На такие развилки между более трудным и более легким путем мы все, все люди, попадаем то и дело, всю жизнь. И ваша дорога скоро приведет вас к такой развилке.
– Наверняка. И что же?
– Если вы действительно хотите остаться здоровым и больше никогда не превращаться в такого, каким были прежде, то вы должны в будущем, принимая какое-либо решение, проявить силу характера, добрую волю и моральную цельность, дабы выбрать правильный путь – а он всегда окажется более трудным. Если вы этого не сделаете, если опять начнете идти более легким путем…
– То и все остальное тоже опять начнется, понимаю.
– Да, то и все остальное тоже опять начнется. Вы слишком умны, чтобы очень скоро не выработать в себе новый комплекс вины, который станет вас мучить. А раз он вас мучит, вы постараетесь от него убежать. Как это сделать? Тем способом, который вам так хорошо знаком.
– И вновь примусь пить.
– Да, и вновь приметесь пить. Несмотря на мои гипнотические внушения. Вас вынудит к этому новый комплекс, о котором я ничего не знал и не мог знать, когда избавлял вас от старого. Мистер Джордан, вам тридцать семь лет. Вас еще можно было вылечить. Через десять лет это было бы уже невозможно. Я ненавижу патетику, но не могу не сказать: вы должны сейчас же изменить свою жизнь. Вы обречены весь оставшийся вам земной срок выбирать более трудный путь. Только в этом случае успех моего лечения будет долговременным. Только в этом случае у вас опять будет шанс.
Белая кошечка вспрыгнула на мою постель и принялась лизать мне руки. Теперь она практически жила в моей комнате. Я ее погладил.
– Я уже выбрал такой путь.
– В чем же он состоит?
– Мне хочется, чтобы вы передали все наговоренные мной кассеты в германский суд – как мое признание.
Его глаза засияли. Он пожал мне руку – темпераментно, как истинный южанин.
– Я очень рад, мистер Джордан, очень рад! И в свою очередь хочу подарить вам этот магнитофон.
– Почему?
– Чтобы вы могли до конца рассказать все, что, вероятно, заинтересует суд.
– Благодарю вас за подарок.
– А я благодарю вас за вашу выдержку. Мне очень жаль, но я обязан сообщить властям, что считаю вас вполне выздоровевшим. Вам вскоре придется со мной расстаться.
– Мне тоже очень жаль, профессор, – сказал я; Бианка в это время облизывала мои пальцы и мурлыкала. – И, конечно, никому так не жаль, как мне.