Текст книги "Горькую чашу – до дна!"
Автор книги: Йоханнес Марио Зиммель
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 46 страниц)
16
– Хенесси? Его нет. Сегодня во второй половине дня его здесь не было.
Привратник у входа в киностудию «Альгамбра» покачал головой. Из порта я поехал прямиком на студию, потому что, напившись, не мог думать ни о чем, кроме как о Шерли и телефонном звонке во время обеда. Я был сильно пьян, но держался так, как привык в последние годы, и привратник ничего не заметил.
– А я знаю, что он тут был.
– Да нет же. Уехал в час вместе со всеми. И что ему тут делать в субботу, да еще после обеда?
– Он должен был взять образцы в монтажной и доставить их в аэропорт.
– Наверняка захватил их, когда уехал в обед.
– Но кто-то нечаянно унес ключ от монтажной, так что он не мог туда войти.
Весь этот разговор происходил перед дверью в каморку привратника. Внутри сидел дежурный пожарник и пил пиво. Тут он вдруг подал голос:
– И все вранье.
– Что – вранье?
– Что кто-то там нечаянно унес ключ.
– А вы почем знаете?
– Все ключи всегда сдают нам. Я дежурю с одиннадцати. И сразу заметил бы, что одного ключа не хватает. Какой номер у вашей монтажной?
– Триста семьдесят восемь.
– Сходим вместе, раз вы так интересуетесь. О да, я очень даже интересовался.
Я пошел с пожарником в его дежурку, где висела огромная доска с сотнями ключей – каждый на отдельном крючке с номером.
– Ну, убедитесь, – сказал пожарник. – Вот ваш триста семьдесят восьмой, на месте. И висит тут с полудня. – Он вдруг засмеялся. – Я даже вспомнил, кто мне его сдал.
– Кто?
– Да ваша собственная дочка, мистер Джордан. Ну смех, да и только!
17
Итак, что же произошло, когда я увиделся с Шерли?
А что бы вы сделали на моем месте, дорогой профессор Понтевиво? Я не сделал ничего. Ровно ничего. Шерли солгала мне, это было ясно, причем солгала намеренно и добровольно. И раз справилась с этим так хладнокровно, так уверенно, можно было спокойно предположить, что она будет лгать и дальше, если я потребую от нее объяснений.
Нет, так я ничего не узнаю.
Таким образом, у нее была своя тайна, равно как и у меня. В эту субботу она где-то пропадала четыре часа кряду, как сказала Джоан. Ну что ж. Я тоже пропадал четыре часа кряду. И Шерли тоже не спросила меня где. Это было странно. Она не спрашивала. Я тоже. Она лгала. Я тоже. У нее была тайна. У меня тоже. Я был полон решимости раскрыть ее тайну и выяснить, что происходило в ее душе, с кем она встречалась, почему, был ли это Хенесси или какой-то другой парень. Но действовать надо по-умному, осмотрительно и осторожно наблюдая за ней. Может, и она за мной наблюдает?
Может, и она решила раскрыть мою тайну и выяснить, что происходит в моей душе?
Да, странная мы пара влюбленных!
Спокойно. Спокойно, черт побери!
Что с нами происходит? Куда нас гонит? И кто нас гонит? Это же безумие, полное безумие! Девушка, измученная страхом, угрызениями совести, постоянной тошнотой; девушка, носящая под сердцем ребенка, которому не суждено увидеть свет; девушка эта – доброе, благородное, верующее в Бога создание. Неужели она от меня уходит? Неужели поставила на себе крест? Или же отчаяние толкает ее на безумные поступки?
Нет и еще раз нет.
Не может быть, чтобы она обманывала меня с другим – именно теперь, в эти дни, в этом ее состоянии. Это было немыслимо. Так ли? А для Шерли тоже было немыслимо, что я обманываю ее с другой – именно теперь, в эти дни, когда она в таком состоянии?
Да? Нет?
Нет? Да?
В этот вечер мы втроем поехали на пароходике в ресторанчик «Мюленкампер фэрхаус». Обедали в уютном старинном зале с полом в крупную черно-белую клетку наподобие шахматной доски, с настоящим камином, толстыми потолочными балками и удобными стульями, обтянутыми красной кожей. Обед был великолепен. Джоан сказала, что каждый проглоченный кусочек доставляет ей истинное наслаждение. Я не помню, что мы ели. Затененные желтыми абажурами лампы, стоявшие на всех столиках, отбрасывали свет на лица двух женщин, сидевших напротив меня на фоне большого окна. Два лица, знакомые мне до мельчайших черточек.
Знакомые ли?
Какие чувства, какие мысли жили за фасадом этих лиц?
За окном тысячи огней отражались в черной воде Альстера. Пароходики деловито сновали вверх и вниз по течению, а на другом берегу видна была длинная светящаяся цепочка матовых фонарей-жемчужин.
«Шерли, ты что-то от меня скрываешь. История с ключом от монтажной оказалась неправдой». Так мне пришлось бы начать разговор, если бы я решился покончить с ложью. Что бы она мне ответила, если бы решила больше не лгать?
«А ты – разве ты ничего от меня не скрываешь? Разве ты незнаком с женщиной по фамилии Петрова и никогда с ней не говорил?»
Нет, нет и еще раз нет.
У меня не было ни сил, ни смелости, а тем более морального права на такой разговор. Да и смысла в нем никакого не было. Я старше. И значит, сумею доискаться, как Шерли поступает и почему. Как до этого доискаться? Надо подумать. Спокойно подумать. Наблюдать самому. Нанять кого-то. Не спешить с выводами. Терпение и еще раз терпение.
Веселой и беззаботной казалась в этот вечер Джоан, приветливой и серьезной Шерли. Когда подали десерт, она вдруг извинилась и вышла из зала. А вернувшись, была бледна как мел, и я понял, что она не звонила по телефону и не встречалась с мужчиной – ее опять вырвало. И вот что странно: именно в этот вечер я впервые смотрел на Шерли не глазами плотской страсти и ревности, а глазами жалости и другой, совсем другой любви.
И вдруг почувствовал: то, что она делает тайком от меня, доставляет ей страдания. И если и обманывает меня, то обман этот особого рода. Может, она уже отвернулась от меня и повернулась к другому, только мы оба еще этого не знаем. А может, здесь, в Гамбурге, она встретила человека, который сумел избавить ее от мучений, на которые я ее обрек.
Но что это был за человек? Ведь не мог же им быть этот тщеславный красавчик Хенесси или кто-то из его друзей, таких же тщеславных красавчиков! Что же это был за человек? В тот вечер я себе поклялся это выяснить.
В отеле я опять пошел наверх по лестнице, Шерли присоединилась ко мне, а Джоан, которая опять принялась подшучивать надо мной, воспользовалась лифтом.
На лестнице Шерли вдруг остановилась.
– Питер… – Да?
– Ты меня еще любишь?
– Ну, что это за вопрос?
– Нет, ответь.
– Я тебя люблю.
Тут она меня поцеловала, и сладость этого поцелуя мгновенно смыла недоверие и ревность, все логические построения, все реальные доказательства ее лжи и измены. Никогда еще она не целовала меня так, как в этот вечер. Поцелуй ее не был ни страстным, ни горячим. Она поцеловала меня нежно, бережно и так сердечно, как только может один человек поцеловать другого.
Потом она побежала впереди меня по лестнице. Когда я добрался до седьмого этажа, ее и след простыл. В гостиной нашего номера меня ожидала Джоан.
– Влюблена по уши, – сказала она, смеясь.
– Кто?
– Наша малышка. А ты и не заметил?
– Нет. То есть да. Или все же нет? Ты это всерьез?
– Питер, – протянула Джоан и с наигранной укоризной покачала головой. – Ты никак не хочешь повзрослеть!
В эту ночь я опять увидел тот сон с кабиной лифта, в которой я был заперт на тысячи лет без надежды на выход и спасение и где я в отчаянии упал на колени, умоляя зарешеченное отверстие переговорного устройства дать мне еще раз услышать Наташин голос, хотя бы ее голос. Но так его и не услышал.
18
Я проснулся, дрожа всем телом и обливаясь потом. Выскользнув из-под одеяла, я от слабости растянулся на полу, пополз на карачках к шкафу, где лежала сумка, и стал пить виски прямо из бутылки, а зубы судорожно выбивали дробь по ее горлышку, и ужас не уходил, не уходил.
Бежать отсюда, бежать прочь из этой комнаты, которая такая же тюрьма, как кабина лифта, только просторнее. Здесь нечем дышать. Я задыхался. Прочь. Прочь отсюда. На улицу. К Наташе.
Нет.
Я уже не могу к ней. Не имею права. Я сидел на кровати с бутылкой виски в руке и тяжело дышал. Может, пойти к Джоан?
Только чтобы кто-то был рядом, хоть кто-нибудь, только чтобы не чувствовать себя таким одиноким, всеми покинутым.
Нет. К Джоан не пойду. К Шерли!
Я ее люблю. И она меня любит. Хочу к ней! Лежать рядом. Целовать ее. Гладить. Любить. Мы с ней не занимались любовью уже целую вечность. А к Шерли я еще имею право пойти? Конечно. Разве все, что я делал, я делал не ради нее, ради нас обоих, ради нашей любви? Разумеется. Значит, к Шерли. Да, я пойду к Шерли.
Ты мне солгала. Не возражай. Не продолжай лгать. Я знаю все. Ты принадлежишь мне. Мне одному. Кому-то другому? Абсурд. Бред.
Прижать ее к себе. И делать то, что мы всегда делали и что всякий раз приводило нас в полуобморочное состояние. Услышать, как она стонет. Да. Да. Да, Питер. Быть победителем. Возлюбленным. Снова все будет так, как в моем бунгало. Все будет так, как всегда. Точно так. Причем сейчас, сейчас же, немедленно.
И, как был, в халате и шлепанцах, я пошел по пустому коридору к ее двери. Постоял немного. Поднял руку, чтобы постучать. Но не постучал. Потому что в этот миг увидел перед собой чистое лицо Наташи. И ее умные, ясные глаза, такие страстные и такие ищущие, ищущие правды, смотрели на меня, словно говоря: значит, совершаешь новую низость. Не ради Шерли, нет, ради себя самого ты стоишь здесь. И то, что ты хочешь сделать, ты сделаешь уже не из любви, а из страха, отчаяния, из инстинкта и похоти. Не из любви. А ведь она сама еще полуребенок и под сердцем носит твое дитя. Тебе это все безразлично? Тебе уже все вообще безразлично? И нет ничего на свете, на что ты бы не решился поднять руку?
И рука моя опустилась. И я вернулся в свою комнату, сел на кровать и опять принялся пить виски, теперь уже из стакана для чистки зубов; постепенно я успокоился.
Я не пошел к Шерли в ту ночь. Это было бы слишком большой подлостью. Мне было бы слишком стыдно перед Наташей. Хотя Наташа никогда бы не узнала об этом. Я подумал: неужели я вдруг обрел совесть? И зовут эту совесть Наташа? Какая чушь: совесть по имени Наташа.
19
Рим, 18 апреля.
Наша клиника охвачена волнением. Сделано ужасное открытие. Антонио, самый сильный и ловкий из наших санитаров, уволен без предупреждения. Старшая сестра, горбунья Мария Магдалина, столь же романтичная, сколь и болтливая особа, столь же добрая, сколь и любопытная, все мне рассказала.
– Ах, синьор Джордан, мне ужасно грустно. Слезы так и текут. Я-то думала, это все любовь…
Да что случилось?
Антонио, наш самый симпатичный и доброжелательный санитар, лет тридцати, родом из Неаполя, при всех своих достоинствах имел и большой недостаток: он был клептоманом. Не настоящий клептоман, Боже сохрани! Настоящий клептоман крадет все, что под руку попадется. Такого человека профессор Понтевиво просто не взял бы на работу. Но Антонио был, так сказать, клептоманом по фруктам. Он воровал фрукты. Только фрукты, и больше ничего. Такая у него была привычка, и ее можно было терпеть, потому что фруктов всегда было в избытке и легко было заменить украденное, прежде чем пациенты заметят, что чего-то не хватает. Таким образом, клиника продолжала прибегать к услугам великана Антонио с его маленьким изъяном, потому что он был силач, а к физической силе приходилось прибегать довольно часто, ведь клиника как-никак была психиатрическая.
Вчера с этим силачом и здоровяком вдруг ни с того ни с сего случился страшный припадок. Сначала все решили, что Антонио просто напился до зеленых чертиков, потому что он, шатаясь, бродил по дому, бессмысленно улыбался и что-то бессвязно бормотал. Но потом ему стало очень плохо, изо рта пошла пена, и он свалился в страшных судорогах и конвульсиях.
Профессор Понтевиво обследовал его и установил, что у санитара острое отравление наркотиками. Он принял огромную дозу долантина, причем не укололся, а проглотил.
Как только Антонио пришел в себя (после соответствующих радикальных и болезненных процедур, связанных с промыванием желудка и тому подобными мерами) и мог нормально объясняться, он признался, что украл из комнаты молодого композитора-наркомана семь апельсинов и съел их – семь апельсинов, ничем не отличавшихся от других, которые бледная жена музыканта, всегда в черном, ежедневно приносила мужу в течение нескольких месяцев.
«Он особенно прекрасно играет, когда к нему приходит жена», – сказала однажды романтичная старшая сестра. Теперь открылась печальная истина: эйфория музыканта, всегда сопровождавшая визиты его жены, объяснялась очень просто: все апельсины, которые профессор Понтевиво у него тут же конфисковал, содержали огромные дозы долантина. Когда жену музыканта вызвали и допросили, она призналась, что всегда «делала апельсинам инъекцию».
– Пьеру было мало тех ничтожных доз, что вы ему давали! – кричала она в лицо профессору. – С такими жалкими крохами он не мог сочинять музыку! Он гений! И все должны делать, что он велит! Благодаря своей музыке он будет жив, когда мы все давно превратимся в тлен!
Силача Антонио, как я уже сказал, уволили. Гениальный композитор перенес страшную «ломку» и после нее приступы бешенства. Теперь несчастный лежит в состоянии искусственно вызванного делирия под наблюдением двух санитаров: руки-ноги дергаются, из горла вырываются хриплые вопли – он борется с демонами. Санитары следят, чтобы в бессознательном состоянии он не сломал себе кости. Меня однажды тоже так охраняли во время лечения мегафеном…
Рояль в музыкальной комнате заперли. Не звучат больше чудесные мелодии концерта для фортепиано, над которым работал больной музыкант: он, радость и надежда музыкантов всего мира, черпал благозвучие и красоту из разлагающегося мозга, из полубезумия, из балансирования на грани жизни и смерти.
Профессор Понтевиво очень удручен, сказала старшая медсестра Мария Магдалина. Она сама тоже.
– То и дело плачу. Ведь я-то думала, это все любовь…
20
Попробуйте-ка, профессор, установить за кем-нибудь слежку в чужой стране. В чужом городе. Среди чужих людей. Если вы с утра до вечера должны работать. И живете в гостинице. И если вы к тому же еще и боитесь, что за вами тоже следят.
Это было совсем не просто. Как на студии, так и в отеле я мог положиться только на пожилых людей: на моего костюмера старину Гарри, на привратника, на звукооператора; в отеле – на седовласого метрдотеля, старшую телефонистку гостиничного коммутатора и пожилую горничную седьмого этажа фройляйн Хаазе.
– Видите ли, я, как отец, тревожусь за Шерли. Дочь еще так молода, так неопытна. У нее никогда не было от меня секретов. А теперь… Теперь, видимо, в ее жизни появился какой-то мужчина. Вдруг начала что-то недоговаривать, утаивать, лгать и так далее. Жена еще ничего обо всем этом не знает, и мне не хотелось бы ее волновать. Но у вас, вероятно, у самих есть дети или внуки. Так что вы, конечно, понимаете мой страх. Я вовсе не хочу, чтобы за ней шпионили, Боже сохрани! Но если бы вы просто обратили внимание на девочку… С кем она говорит по телефону… Получает ли письма и от кого… Я был бы вам бесконечно благодарен…
Все это было чертовски трудно, несмотря на чаевые, которые они, само собой, охотно брали. Сказали, что прекрасно меня понимают. У некоторых тоже были дети и с ними свои проблемы. Так они по крайней мере сказали. Вообще они, естественно, говорили только то, что я хотел услышать. А что думали про себя, о том молчали. В любом отеле и на любой киностудии происходят такие экстравагантные вещи, что и не придумаешь. Так что тех, кто там работает, уже ничем не удивишь.
Большинство из тех, с кем я говорил, наверняка подумали: отчим. И влюблен в падчерицу. Что соответствовало действительности. Ревнует к более молодому сопернику. Совесть у него нечиста. И весьма. Иначе не дал бы столько на чай. Слишком много для чаевых.
Станут ли мне помогать эти люди – кельнер, телефонистка и привратник? Скажут ли правду, даже если ее откроют?
А может, Шерли тоже подкупила их? Или Джоан? А то и мы все?
Суббота, когда мы навсегда попрощались с Наташей, пришлась на 14 ноября. В воскресенье шел дождь, я весь день провел в отеле и занимался вербовкой союзников. За обедом Шерли опять затошнило. Она выбежала из-за стола, и я спросил себя, сколько времени мать может не обращать внимания на эти постоянные приступы тошноты. Неужели Джоан все еще ничего не заметила? Воскресенья вообще были самыми неприятными днями недели. Мать имела возможность с утра до вечера не спускать глаз с дочери. В будни что было невозможно. И я подумал: нельзя допустить, чтобы ребенок оставался в лоне Шерли до следующего воскресенья. Ну, одно еще куда ни шло. Но два воскресенья исключаются.
В понедельник я завез мадам Мизере 30 000 залога и 5000 для нее самой до того, как поехал на студию. В машине я был один. Шерли заявила, что ей уже не надо вставать в такую рань:
– Джекки сказал, что я могу приходить на работу в десять. За мной заедет автобус.
Так ли?
Когда я потом спросил об этом Джекки, он подтвердил слова Шерли. Но кто сидел за рулем в том автобусе? И что делала Шерли до 10 часов? Почему господин Хенесси избегал встречи со мной? А может, он вовсе и не избегал? Неужели мне уже что-то мерещится? Надо подождать. Спокойно подождать. За Шерли теперь наблюдают. Даст ли это хоть что-то? Подождем.
Вечером в понедельник я позвонил мадам Мизере.
– Адвокат настроен весьма оптимистично, – сказала она.
Оптимистично он был настроен также во вторник, среду и четверг. Вот только Шауберга не смог освободить из-под стражи. Следователь ставил все новые и новые палки в колеса.
– Но a la longue [25]25
В конце концов (франц.).
[Закрыть]ему придется его освободить, – сказала мадам Мизере.
A la longue у Шерли пошел третий месяц. A la longue от ребенка вообще нельзя уже будет избавиться. A la longue…
A la longue работа все больше изматывала меня, хотя я в точности соблюдал все предписания Шауберга и теперь делал себе внутримышечные вливания вполне прилично. Зеленый ящик всегда лежал в багажнике моей машины. В среду пожилая телефонистка донесла, что Шерли звонил мужчина.
– Но не назвался.
– А что сказал?
– Только: «Сегодня получится?» Она ответила: «В четыре». А он: «Значит, в четыре». Так они договорились увидеться в четыре.
– Где?
– Об этом они не говорили. Мистер Джордан, я, конечно, понимаю вашу тревогу, но мне это все равно ужасно неприятно… – После чего она взяла протянутые мной пятьдесят марок, и все это было ей уже не так неприятно.
Звукооператор и привратник тоже могли сообщить только, что Шерли иногда кому-то звонила и уезжала из студии, пока я был занят на съемочной площадке, и им тоже все это было ужасно неприятно, как и мне, и я опять лез в карман за деньгами, и это ничего не давало.
В четверг, 19 ноября, я впервые имел трудности с диалогом, то есть попросту не мог запомнить свой текст. Причем забывал неоднократно. Я чувствовал, что все больше выдыхаюсь. И понял, что мне не выдержать все съемки на лекарствах из ящика… Если Шауберга не освободят в ближайшее время…
Косташ и Ситон тотчас опять принялись ломать комедию. С подчеркнутым безразличием не стали трагедизировать мою внезапную забывчивость. Точно так же они делали вид, что были в восторге от моих первых кадров. Только не волновать главного героя фильма, только не расстроить, не испугать, не показать ему собственный испуг. Старая песня.
– Дружище, Питер, мальчик мой, что тут такого? Возьмем и напишем текст на «нефе», раз вы не можете его запомнить!
«Негром» называлась высокая черная доска, которую либо ставили за камерой, либо прятали в декорациях так, чтобы она не входила в кадр. На доске большими буквами мелом писали текст. Я вполне мог его прочесть. На мое счастье, близоруким я не был.
В пятницу, 20 ноября, принимая утром ванну, я впервые обнаружил у себя на коже сыпь.
21
Сначала она показалась мне совсем не опасной.
Какие-то крошечные красные прыщики между пальцами ног, на ступнях и на внутренней стороне голеней и бедер. Наверняка сыпь вызвало безумное количество лекарств, которые приходилось усваивать моему организму. Покамест ее еще не было видно, если я был одет, покамест она еще не мешала мне сниматься.
Но если…
Но если сыпь начнет распространяться по всему телу, поползет вверх, появится на груди, шее и… Нет, о лице я и думать боялся.
Шауберг!
Во что бы то ни стало необходимо выпустить его на свободу, во что бы то ни стало! Да? Необходимо? Но кому?
В пятницу вечером Джоан опять попросила разрешения заснуть рядом со мной. К этому времени я уже так плохо владел собой, что на моем лице, наверное, отразилось испытываемое мной чувство, ибо Джоан не договорила свою просьбу и отвернулась.
– Что случилось?
– Ровно ничего.
– Нет, что-то случилось. В чем дело? Что у тебя?
Она повернулась ко мне, уголки ее губ вздрагивали в вымученной улыбке.
– Я набитая дура. Забудь о моей просьбе.
– Но почему? Конечно, мы с тобой можем… вместе… Я и сам не прочь… Я… – Стыдно вспомнить. Я не мог выдавить из себя ни одной нормальной, разумной фразы.
Она мягко заметила:
– Сейчас ты весь поглощен своим фильмом и больше ни на что не способен. Для тебя просто больше ничего не существует, ни другие люди, ни даже я. И я уважаю твои чувства – запомни это раз и навсегда. Больше никогда не обращусь к тебе с такой просьбой.
– Джоан!
– Спокойной ночи, дорогой. Сосредоточься целиком и полностью на своей работе. А когда съемки кончатся, мы устроим себе отпуск и наверстаем все-все. – Она поцеловала меня в лоб и быстро ушла в свою спальню.
Я остался в гостиной, раздумывая, не стоит ли мне последовать за ней, сейчас же, немедленно, или, во всяком случае, вскоре; но я не пошел за ней, а она больше не вышла из спальни. Через какое-то время я услышал, как в ее двери повернулся ключ. Джоан заперлась…
В субботу Шауберг все еще сидел за решеткой. Я поехал к мадам Мизере и сообщил ей, что мне срочно нужен врач, и объяснил почему.
– Какая незадача! Доктор, который пользует моих девушек, как назло, сейчас лежит в больнице с плевритом. Но я тотчас кого-нибудь найду. Дело наверняка терпит денек-другой.
– Но не больше. Вы уверены, что сумеете найти врача?
– Надеюсь, мистер Джордан. Разумеется, незнакомые врачи относятся с некоторым недоверием к пациентам, за которых просят люди моей профессии, поскольку наши заведения находятся под наблюдением полиции. Но я все же попытаюсь.
Я поехал обратно в город, размышляя, что мне следует сказать Шерли. Дольше так жить нельзя. Завтра опять воскресенье. Надо что-то предпринять. Придется довериться Косташу. Он был единственным немцем, которого я достаточно хорошо знал. При его интенсивном общении с молодыми девицами он, скорее всего, в курсе такого рода дел.
Мне не пришлось разыскивать Косташа. Он ждал меня в нашем отеле. Я сразу заметил, что лицо его было серым, а руки дрожали.
– Что-нибудь случилось?
Он кивнул.
– Плохое?
Он опять кивнул.
– Только скажу своим дамам, что мы с вами…
– Их нет в номере.
– Что это значит?
– Я поднялся к ним, чтобы поприветствовать. Вашу жену я застал в последний момент. Она поехала в гости к своему кузену в американское консульство. Там нынче званый вечер.
– А Шерли?
– Про Шерли ничего не знаю. Ваша супруга тоже не знала. Шерли кому-то позвонила и уехала на такси.
– Минутку. Я сейчас вернусь. – Я пошел на коммутатор. Перед пультом сидело пять девушек. Старшей среди них не было.
– Где фрау Дрёге?
– У нее сегодня выходной.
– Пропади все пропадом!
– Что вы сказали, мистер Джордан?
– Да нет, ничего. До свидания, милые девушки. – Я вернулся к Косташу. И почувствовал, что меня уже ноги не держат. Я сказал Косташу: – Мне плохо.
– Навряд ли так плохо, как мне.
– Пойдемте в бар.
В этот час дня бар был пуст, за стойкой торчал один-единственный бармен.
– Виски, – бросил Счастливчик на ходу.
– Два двойных, господин Косташ?
– Бутылку, – проронил Счастливчик сквозь зубы. – Запишите в долг.
Мы сели за столик в углу. Сквозь окно с цветными витражными стеклами в обшитый темными панелями зал падал сумеречный свет уходящего дня. Я услышал шаги людей, проходивших мимо отеля по улице, и в голове быстро мелькнуло воспоминание о прошлой субботе, когда мы с Наташей и Мишей катались на лодке. Погода была прекрасная. А нынче весь день шел дождь.
Бармен принес бутылку виски, лед, содовую и два стакана. Руки Счастливчика все еще дрожали, когда он разливал по стаканам виски. Никогда еще я его таким не видел.
– Питер, мальчик мой, – сказал он. – Джером Уилсон прибудет завтра к вечеру. Я говорил с ним по телефону час назад.
– Джером Уилсон приедет в Гамбург? А почему?
– Потому что Джордж очень болен. Инфаркт. А то бы приехал Джордж. Ваше здоровье. Выпейте. Придется весьма кстати. Если не случится чудо, нам конец.
– Наш фильм?
Счастливчик опрокинул полстакана виски без содовой. А ведь вообще-то он вовсе не пил.
– Да, наш фильм.
– Как же это? И почему?
Счастливчик объяснил мне, как и почему. В нашем фильме использована пьеса, по которой в 1928 году на Бродвее был поставлен спектакль, имевший шумный успех и выдержавший 1500 представлений. В той пьесе главным героем был человек, в детстве прославившийся на театральных подмостках. И в фильме, который в 1940 году сняла по этой пьесе одна из крупных кинофирм Голливуда с Тайроном Пауэром в главной роли, Пауэр играл постаревшего театрального вундеркинда.
Фильм имел успех во всем мире и принес миллионные прибыли, что и было главной причиной, заставившей нас решиться снять второй фильм на ту же тему. Мы модернизировали старый сценарий. Театрального чудо-ребенка мы превратили в киношного. Действие у нас происходило в Америке и Германии (потому что в Германии производство фильма обходится дешевле). А в том фильме с Пауэром местом действия была только Америка. Вот и вся разница.
Нет, была и еще одна: в первом фильме ту роль, что у нас играет Генри Уоллес, исполнял такой гениальный актер, как Чарлз Лаутон, а роль Белинды Кинг – Джоан Кроуфорд. Первый фильм отнюдь не случайно стал признанным шедевром! И мы отнюдь не случайно старались создать нечто аналогичное ему, этому легендарному фильму, о котором люди и теперь все еще вспоминают.
– Ровно год назад Тайрон Пауэр умер в Мадриде, – сказал Косташ.
В моей душе что-то сжалось и дрогнуло, когда он мне напомнил об этом. Мой друг Тай умер в 46 лет от инфаркта на съемках фильма «Соломон и царица Савская».
В 46 лет!
– Так вот, – продолжал Косташ, – его кинофирма решила еще раз пустить в прокат все его фильмы.
– В прокат – теперь?
– Вот именно. Как назло – именно теперь! Не год назад, когда он умер, а теперь, когда мы в самом разгаре съемок! Они делают копии с его главных фильмов и продают их всем телевизионным компаниям Америки. Вся страна их увидит. Сотни миллионов телезрителей. К примеру, «Сердечные хлопоты» либо «Всадник короля»…
– Либо же старый фильм «Вновь на сцене», – добавил я.
– Либо же старый фильм «Вновь на сцене», – повторил Счастливчик. Ему приходилось держать стакан обеими руками, так они у него дрожали.