Текст книги "Горькую чашу – до дна!"
Автор книги: Йоханнес Марио Зиммель
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 46 страниц)
16
Я выронил стакан и пошатнулся. Чай, игравший роль виски, потек по моему подбородку. Белинда Кинг впилась в меня взглядом, я постарался криво усмехнуться, как полагалось по сценарию. Я деланно улыбался, пока рабочие в войлочных тапочках откатывали по натертым мелом рельсам тяжелую кинокамеру, снимавшую нас с Белиндой посреди роскошного холла.
Камера остановилась, я увидел это краешком глаза. И машинально принялся отсчитывать секунды. Двадцать один. Двадцать два. Двадцать три. Я знал, что после каждой сцены режиссер распорядился еще три секунды не выключать камеру, чтобы монтажистам хватало пленки при монтаже с последующими сценами.
Двадцать четыре, двадцать пять, двадцать шесть…
Камера все еще работала, в павильоне все еще царила мертвая тишина. А Ситон все не давал команду «Конец!».
Почему? Я ни разу не оговорился. Белинда тоже.
Двадцать девять. Тридцать. Тридцать о…
– Конец!
Торнтон Ситон дал команду кончать, но голос его звучал как-то странно, словно сдавленно. Он сидел, сгорбившись, на своем режиссерском табурете и неотрывно глядел на меня. За его спиной стоял Косташ – рот открыт, в глазах неописуемое изумление. Я только тут вдруг заметил, что все вокруг – рабочие и техники, помреж и секретарь – смотрят на меня.
Потом кто-то один разорвал тишину: зааплодировал. Потом кто-то еще. Я поднял голову и посмотрел на осветительские мостики, где были смонтированы юпитеры. Аплодировали именно они, осветители, сплошь пожилые мужики с сильной проседью, десятки лет видевшие, как делаются фильмы, как рождаются и уходят в небытие кинозвезды.
На киностудиях всего мира осветители – самые беспощадные и компетентные критики. Их не обманешь – они слишком много видели на своем веку. Актер, игру которого осветители сочли достойной аплодисментов, потом рассказывает об этом всю оставшуюся жизнь. Когда я был ребенком, они аплодировали Эмилю Яннингсу за один эпизод в фильме «Путь всякой плоти». Он говорил об этом до самой смерти: точно так же, как Гарбо, вероятно, рассказывала о «Даме с камелиями», Вессели – о «Маскараде», Габен – о «Великой иллюзии», Юргенс – о «Враге внизу»; так же, как и я буду до конца жизни рассказывать, что они аплодировали мне в Гамбурге на съемках фильма «Вновь на экране» во время эпизода «Раввин из Кротошина».
Потом зааплодировали все в павильоне. Ожили казавшиеся окаменевшими фигуры. Белинда Кинг обняла меня и поцеловала. Косташ жал мне руку со слезами (настоящими слезами!) на глазах. А Ситон так хлопнул меня по спине, что я чуть не полетел носом в землю.
– Ну молодец, ну что за молодец! – восклицал он. Все они окружили меня плотным кольцом и принялись уверять, что я был просто великолепен, и, пока они все наперебой меня хвалили – я видел, что они искренне довольны моей игрой, – в голове у меня крутилось: «Как же недовольны они, очевидно, были мной до этой минуты, в каком же были отчаянии!» По-видимому, я производил на них всех ужасающее впечатление – намного худшее, чем мог предположить; ведь все они так или иначе надрывались и мучились каждый в своем меловом круге, и каждый хитрил и изворачивался, соображал и рассчитывал, стараясь выкарабкаться из омута отчаяния, вызванного неудачными сыновьями или лопнувшими сбережениями, грозящим увольнением или воспалением костного мозга… чтобы хоть на миг ступить большим пальцем ноги в страну счастья.
Бедняга Ситон в эту минуту понял, что его контракт на режиссуру останется в силе. И даже есть надежда, что его вновь куда-нибудь ангажируют. Косташ избавился от кошмара наседающих на него кредиторов. И Белинда Кинг. И Генри Уоллес. И фрау Мильке. И девица-секретарь. И Гарри, мой костюмер. И большие и маленькие люди. И все – одолеваемые заботами. Я только что избавил их от общей для всех заботы: от мучительного страха за завтрашний день. Вот почему все они сияли от счастья.
– Питер, – спросил Ситон, – о чем ты думал, когда играл?
– О тексте роли.
– Я не о том. В твоей игре было что-то такое щемящее… О чем ты думал?
– Вот-вот, о чем? – подхватил Косташ, а в павильоне человеческий муравейник уже готовился к съемке следующего эпизода. – О чем вы думали, Питер? Вы вдруг совершенно преобразились. Вы вдруг на самом деле стали этим старым бедолагой, этим спившимся безумцем.
Я ответил:
– Видите ли, до меня вдруг дошло, что до сих пор я совсем не то играл. Я играл самого себя: человека, который жаждет вернуться на экран. Это было ошибкой. В вымышленном персонаже заключено больше подлинной психологичности, чем во мне. Я – не жизненный герой. Жизненный герой – Карлтон. Отныне я буду играть Карлтона, а не самого себя, клянусь вам!
– Об этом ты и думал?
– Да, – кивнул я. И солгал – солгал, чтобы их успокоить. Вовсе я не думал о психологии героя, не думал ни о себе, ни о персонаже сценария, ни о ком из находившихся в павильоне; не думал также о Шерли, о Шауберге, о Джоан. Я думал о другом, о чем-то совсем не имеющем отношения к фильму.
«Глухой и немой от рождения, мистер Джордан. Но сегодня… сегодня случилось чудо…»
«Хоррр… хоррр… хоррр…»
«Мы прорвали дьявольский круг…»
«Ррра… ррра…»
«Понимаете ли вы, что сегодня – самый счастливый день в моей жизни? Мой малыш, мой Миша, будет здоров…» «Вы считаете такой случай безнадежным, Шауберг?» «Совершенно безнадежным».
Мать и дитя, у которых нет надежды. Два человека в меловом круге. Произнося диалог сцены № 37, я думал только о них, и больше ни о чем.
Сценарий, пусть даже самый лучший, – всего лишь сценарий. Притча, даже самая прекрасная, состоит всего лишь из слов. И фильм – всего лишь фильм, а отнюдь не сама жизнь.
А может, все же?..
Может, из сценария и фильма, из притчи и слов вдруг все же возникла сама жизнь, потому что я – впервые, сколько себя помню, – несмотря на свою черствость и эгоизм, был потрясен чужим страданием, чужой жизнью? Не потому ли аплодировали мне люди в синих комбинезонах там наверху, на осветительском мостике?
Я быстро прошел в свою уборную, позвонил в цветочную лавку рядом с отелем и попросил позвать к телефону молодую продавщицу, которая меня знала.
– Мне хотелось бы заказать букет. Тридцать роз.
– Желтых? Красных?
На языке вертелось «желтых», но я все же сказал:
– Красных. Пошлите их на дом фрау Наташе Петровой. – Я назвал адрес. – И купите, пожалуйста, ящик с красками и коробку цветных карандашей…
– Цветных карандашей? И ящик с красками?
– Разве я не ясно выразился?
– Нет, вполне ясно. Гм! А какой величины купить ящик? – спросил девичий голос. – (Только не возражать клиенту. Эти американцы все с придурью.)
– Самый большой, какой только сможете найти. Цена роли не играет.
– Понимаю. И коробку цветных карандашей тоже самую большую, не правда ли? – (Я же говорю: с придурью, полные придурки. Стоит поглядеть, как одеваются их бабы.) – Надо ли приложить карточку с текстом, мистер Джордан?
– Нет.
– Мы благодарим вас за заказ. Фрау Петрова получит самые отборные цветы.
Я повесил трубку и взглянул в зеркало; при этом я внезапно с ослепительной яркостью увидел и свое будущее. Я выдержу съемки фильма до конца. Фильм будет иметь громадный успех. А я от него погибну, опустошенный, выдохшийся и испепеленный, уничтоженный и не вознагражденный. Ибо и я, подобно тому раввину (к восторгу моих коллег), выдвинул большой палец ноги за предел мелового круга.
17
– Ну, что я вам говорил?
Голос Ситона звенел от счастья. Он сидел с Косташем в пустом просмотровом зале. Вечерний просмотр «образцов» был закончен, и я опять стоял в будке киномеханика, слушая через динамик их разговор, хотя уже с утра знал, что наконец все было хорошо: оба они после сцены № 37 перестали меня захваливать.
– Вы великий человек, Торнтон, – сказал Косташ.
– Нет, – возразил Ситон. – Это Питер – великий человек.
– Теперь он вошел в образ. Теперь он проникся ролью. Надеюсь, его ничто не собьет с пути, Господи.
– Теперь его уже ничто не собьет с пути. Теперь ему хоть кол на голове тешите. И главное – теперь вы можете ему спокойно сказать, что до нынешнего дня все было дерьмо и надо все переснять заново.
Герберт Косташ глубоко вздохнул.
– Все-таки я и впрямь счастливчик, – сказал он. – А теперь – виски!
Я поспешно удалился и поехал к Шаубергу, который ждал меня за стогом сена. И виски выпил уже с ним.
– Ваше здоровье, Шауберг. Все у меня о'кей.
– Что?
– Я вжился в роль. Они мной довольны.
– Вы хотите сказать: съемки не будут прекращены?
– Да, именно это я и хотел сказать.
– Это наверняка?
– Не бойтесь. Нынче я был на высоте. Даже осветители…
Его рука вдруг так задрожала, что он пролил полстакана. Я вновь наполнил его. Он впился в меня своими пронзительными глазами наркомана. Углы губ дернулись.
– А вы не лжете, дорогой мистер Джордан?
– Клянусь.
– И я получу свои деньги?
– Получите, Шауберг. Случилось чудо.
– Случилось чудо, – повторил он с отсутствующим видом и принялся понемногу отхлебывать виски. – У меня тоже хорошие вести, – произнес он наконец.
– Насчет студента?
– Обаятельный молодой человек. На последнем семестре. Просит тысячу.
– А вы?
– А я делаю это по дружбе, дорогой мистер Джордан. Я и так много с вас беру. Рука руку моет.
– Когда сможете это осуществить?
– В любое время. Только мне нужно заранее быстренько осмотреть вашу падчерицу.
– Она будет работать здесь монтажисткой.
– Можете завтра утром захватить ее с собой?
– Да, вполне.
– Вот и отлично. Значит, до завтра. Мой поклон юной даме. Она живет в том же отеле?
– Да.
– Весьма практично.
– Моя жена тоже там.
– Весьма непрактично. И весьма сожалею, что не могу просить вас передать поклон также и вашей супруге. Ведь завтра утром она вряд ли прикатит сюда вместе с вами.
– Спокойной ночи.
– Спокойной ночи, мистер Джордан. Разрешите напомнить вам, что завтра кончается первая неделя.
– Я привезу вам чек, – сказал я и закашлялся.
– Очень любезно с вашей стороны. А я привезу вам несколько прелестных новых ампул. Выискал для вас такое, что пальчики оближете.
Я опять закашлялся.
– По всей видимости, я простудился. Так что захватите мне что-нибудь от кашля.
После этих моих слов он словно обезумел.
Уронил стакан, откинулся на спинку сиденья и залился хохотом – да так, что не мог остановиться, ну, совсем как ненормальный. Только выдохнет:
– Что-нибудь от кашля! – и опять закатится.
– Что тут смешного?
Он не ответил, только захохотал пуще прежнего.
– Шауберг!
Наконец он взял себя в руки.
– Камень с души. Только и всего. Просто камень с души свалился. Да, конечно, захвачу вам что-нибудь для носоглотки. Этого у меня пруд пруди. От кашля у меня пруд пруди всяких средств.
И опять залился хохотом.
Впервые за все время нашего знакомства я испытал к нему нечто вроде симпатии. Нет, не симпатию: жалость. Бедняга супермен. Он тоже рискнул высунуться за пределы, положенные ему опалой общества, лишившего его средств к существованию. Захотел сделать шаг в сторону Южной Америки. И еще сегодня утром его дела складывались так, словно казачий есаул заметил этот шажок. И вот теперь опасность миновала.
Да, именно так я объяснил тогда его приступ хохота.
Идиот.
18
«Печальный лондонский туман навеял на душу дурман…»
Труба, приглушенная сурдиной, дрожала в руках музыканта. Пианист улыбнулся нам, когда мы с женой проплыли мимо него, танцуя. Он тихонько подпевал себе приятным басом.
Бар с темно-синими обоями и бархатной мебелью был полон. Многие танцевали. Когда оркестр начинал играть, электрический свет тускнел, хрустальные бра и бокалы, серебряные канделябры, драгоценности на дамах и погоны на мундирах трех офицеров бундесвера сверкали в свете свечей, стоявших на столиках.
– «И утро страх большой внушает, и все вокруг свой шарм теряет», – пел пианист.
Джоан крепко прижималась ко мне. На ней было дорогое платье пурпурного цвета и самые роскошные из ее драгоценностей. Платье было такое узкое, что она могла делать лишь маленькие шажки. Теперь мы двигались в танце мимо нашего столика, стоявшего в нише. За ним сидела Шерли и улыбалась нам. Завтра мне надлежало явиться в павильон лишь в девять часов. И жена захотела, чтобы в этот вечер мы пошли поразвлечься втроем.
– Ну разве она не прелестна? – скорее утвердительно, чем вопросительно сказала Джоан, с гордостью глядя на Шерли в белом парадном платье с глубоким вырезом. Ее рыжие волосы сверкали, отражая пламя свечей. – Все мужчины на нее заглядываются. Она и впрямь дивно хороша, наша доченька, разве я не права?
– Права, – подтвердил я. – Чудо как хороша. Танцуя, Джоан повернулась к Шерли спиной, и в тот же миг улыбка на лице Шерли угасла, она неотрывно глядела на меня, грустная и бледная. Под глазами темные круги.
– Я уже не верила, – шепнула моя жена. Мы с ней медленно, в ритме остальных танцующих пар, вновь приближались к оркестру. – Я считала, что такого просто не может быть…
– Чего?
– Что мы с ней вновь будем так славно ладить. Ты просто представить себе не можешь. Она так внимательна ко мне. Так нежна. Так ласкова. Иногда мне прямо кажется, что это какой-то заговор.
– Заговор?
– Ну да, что вы с ней сговорились.
Я метнул на нее быстрый взгляд, но прочел в ее сияющих карих глазах только любовь и доверие. Крашеные волосы были тщательно уложены, от шампанского и жары лицо ее раскраснелось. Но на шее, обнаженных плечах и груди, тоже претерпевшей подтяжку, кожа была белая. Мертвенно-белая. И дряблая. Зачем она только вечно носит платья с огромным декольте?
– Что вы сговорились сделать меня счастливой. Ты говорил с ней?
– Нет.
– И не писал – до того, как мы с ней прилетели в Гамбург?
– Нет.
– И не звонил?
– Да как тебе в голову приходит такое?
– «…О сколько, сколько это будет длиться?» – пел пианист. Мы опять приблизились к нашему столику. Шерли опять заулыбалась.
– Ты жуткий человек!
– Почему «жуткий»?
– Как ты мог догадаться, что Шерли здесь, в Европе, так переменится?
– Почувствовал, – обронил я и медленно закружил Джоан, уводя ее все дальше и дальше (крутясь все в том же круге – в меловом круге) от столика, за которым сидела Шерли, тут же убравшая с лица улыбку. – Такое появилось предчувствие.
Джоан поцеловала меня.
Шерли опрокинула свой бокал. Кельнер тут же подскочил и принес ей другой. Джоан ничего не заметила.
– «…Но время сказок…», – пел пианист.
– «Но время сказок снова повторится», – запела, вторя ему, Джоан. И еще теснее прижалась ко мне. – Время сказок и впрямь не прошло, Питер. Дома… дома мне приходилось все время держать себя в руках. Знаешь, чего это стоит?
– Знаю.
– Нет, не можешь ты этого знать. Ты не женщина. И не имеешь понятия, как тяжко на сердце у матери, если дочь не желает находить с ней общий язык. Зато теперь… теперь… Мы с Шерли. И с тобой. Мы трое вместе. И твой фильм… Сплошь одни сказки. The age of miracles. Надо же было дожить до таких лет, чтобы ощутить такое счастье! Но теперь у нас все хорошо, правда?
– Нет, – сказал я.
Она в ужасе уставилась на меня.
– Нет?
– Нет, Джоан.
– Что это значит?
– Это твои деньги. Это твое состояние.
– При чем здесь это?
– Ты должна забрать его. Лишь тогда все будет хорошо.
– Ни за что не возьму. Оно твое.
– Но я не хочу. И никогда ничего не возьму. Ни цента!
– Не хочешь – не надо! – Она от души рассмеялась. Я издали заметил, как сузились глаза Шерли. – Не бери. Возьми и выбрось! Раздай бедным. – И опять прижалась ко мне. – Ах, Питер, Питер. Только и всего? Ты меня так напугал…
– Прости. Но твое состояние…
– Знаю. Ты не хочешь взять из него ни цента. Уже слышала, дорогой. Ах, Господи, ты просто очарователен, мой большой, мой маленький мальчик! – Она поцеловала мою руку, приложила ее ладонь к своей горячей щеке с подтянутой кожей и вновь начала тихонько подпевать пианисту: – «И вдруг я вижу, ты стоишь на старом месте. Вот так чудо! В туманный день сияет солнце, солнце, солнце в Лондоне повсюду…»
Ударные и труба загремели на полную мощь, и песня кончилась. Пианист поклонился Джоан, которая принялась бешено ему аплодировать. Пианист любил нас всей душой. Все музыканты оркестра нежно любили нас. Ведь я заплатил им, едва войдя в бар, чтобы они сыграли «Туманный день», когда мы с Джоан будем танцевать.
«Туманный день» была наша с ней песня.
19
«Шоколадный загар, легкий ветерок, мы наконец одни в наш медовый месяц: о как мы счастливы…» Приглушенная сурдиной труба зазвучала в романтической каденции. Пианист улыбнулся нам с Шерли, когда мы проплыли в танце мимо него. Пел он тихо и проникновенно. Электрический свет опять померк. На столиках горело множество свечей, и множество пар кружилось на танцплощадке.
– Что она тебе рассказала?
– Что ты с ней так нежна, так внимательна, так ласкова…
– Я делаю над собой усилия. Нечеловеческие усилия. Ведь я тебе обещала.
– Ты должна делать эти усилия. И должна сдержать обещание. Иначе я не смогу работать спокойно.
Тут мы с Шерли приблизились к нашему столику, за которым теперь сидела Джоан. Ее драгоценности сверкали и искрились в свете свечей. Она взяла со стола бокал и, глядя на нас, поднесла его к губам. Мы помахали ей рукой. Она улыбнулась. Мы тоже. Джоан вынула из золотой сумочки шелковый платочек.
– Отвернись, – сказала Шерли дрожащим от сдерживаемых слез голосом. – Быстро повернись к ней спиной. И меня поверни. Не то разрыдаюсь.
Я повернул Шерли. Теперь только мне было видно, что Джоан осторожно приложила платочек к глазам, стараясь не размазать тушь на ресницах.
– «Я дарю тебе и ты даришь мне верную любовь, верную любовь…» – пел пианист.
– Мне ее так жаль. Так нестерпимо жаль.
– Мне тоже.
– Может, нам все-таки…
– Нет, – громко ответил я.
– Что «нет»? Ты же не знаешь, что я хотела сказать.
– Знаю. Не надо об этом. Я тебя люблю. Только тебя. И хочу жить с тобой, только с тобой я смогу жить.
– Я тоже. Я тоже. Но…
– У нас нет пути назад. И я не хочу назад. А ты? Она взглянула на столик в нише. Ее губы дрогнули.
– А ты?
– Ты же знаешь.
Я крепче прижал ее к себе.
– Не надо. Прошу тебя, не делай этого. Я теряю голову, когда ты прижимаешь меня к себе.
– Завтра ты поедешь вместе со мной на студию. И когда начнешь там работать, мы сможем часто видеться наедине.
– Когда? Когда? Когда мы сможем побыть наедине? «…И так всегда и вечно будет верная любовь, верная любовь…»
Мы опять плыли в танце мимо оркестра, и я чувствовал запах духов Шерли, запах ее кожи.
– Не все же время я нахожусь на съемочной площадке. И ты не все время сидишь в монтажной. Только надо вести себя осмотрительно.
– Пожалуйста, прекрати. Не надо об этом говорить. И думать…
– Мы приближаемся к столику. Улыбнись.
– Не могу.
– Постарайся.
Мы медленно вращались по кругу, проплывая мимо Джоан. Джоан улыбнулась нам. Я ответил ей улыбкой. Шерли тоже. Она даже помахала ей рукой, на которой сверкало кольцо с бриллиантом, подаренное накануне.
– Только и всего, – заметил я. – Разве было так уж трудно?
– Иногда я тебя ненавижу.
– Ясное дело.
– Нет, я всерьез. Иногда я думаю о тебе очень плохо.
– Эти мысли – чистая правда.
– Ты не можешь говорить в ином тоне?
– В каком?
– Сам знаешь. Скажи наконец что-то хорошее, радостное.
– Завтра утром тебя обследует врач. После этого можно будет немедленно все сделать, – сказал я.
На миг мне показалось, что она ударит меня по щеке, но потом она обвила руками мои плечи и так прижалась ко мне всем телом, что меня обдало жаром и все вокруг поплыло перед глазами.
– Наконец-то, Господи Боже, наконец-то. Когда это будет позади, мои нервы понемногу придут в норму. Когда это будет позади, у меня появится больше выдержки!
«…И у тебя, и у меня есть ангел-хранитель…»
– А у нас, наверное, тоже есть свой ангел-хранитель, правда, Питер? Несмотря ни на что!
– А иначе разве я бы нашел кольцо? И врача? Разве получил бы роль в кино? – ответил я вопросом на ее вопрос, а в голове у меня вертелось: «Судьба поистине мздоимец: какой, какой ее любимец свой век не бедственно кончал?..»
Шерли вдруг сказала:
– Это ужасно.
– Что?
– Да, ужасно.
– Что? Что «ужасно»?
– Что я радуюсь. Радуюсь тому, что произойдет убийство.
– Перестань говорить глупости.
– Но это ведь и в самом деле убийство!
– Нет, это везенье. Тебе повезло. И поэтому ты радуешься. Вот и все.
Для радости у каждого были свои причины: Джоан радовалась тому, что между нами воцарился мир и понимание; Наташа – тому, что ее малыш мог рычать наподобие волка; Шауберг – тому, что вскоре получит достаточно денег, чтобы уехать на чужбину и там сгинуть; офицеры в блестящих мундирах, барменши, девицы в заведении мадам Мизере у них у всех были свои причины радоваться, равно как и у меня самого, как и у того раввина, как и у…
Нет, с этим надо кончать.
Причем немедленно.
– Шерли, я тебя люблю.
Она взглянула на меня блестящими от слез глазами, а губы беззвучно шептали одну фразу. Я понял.
– «…ангел-хранитель, который заботится о том, чтобы ты и я сохранили любовь и вечную верность», – пропел пианист, и рояль, ударные и труба завершили мелодию.
Электричество вновь засияло в полную силу. Пианист поклонился Шерли в знак благодарности за ее аплодисменты. Пианист любил нас. Все музыканты любили нас. Я дал им денег, едва мы вошли в бар, чтобы они играли «Верную любовь», когда я буду танцевать с Шерли.
«Верная любовь» была наша с ней песня.