Текст книги "Горькую чашу – до дна!"
Автор книги: Йоханнес Марио Зиммель
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 46 страниц)
6
Он мерз возле телефонной будки в потертом пальто на рыбьем меху – лицо бледное, очки в темной роговой оправе, черные волосы ежиком. Нос у него покраснел и распух, и он без конца чихал.
– Вон она. – Приятель Шауберга двинул подбородком в ту сторону, где стояла машина.
Литценбургер-штрассе – широкая торговая улица с множеством новостроек, между которыми кое-где еще ютятся старые, изъеденные временем домишки – приземистые, с почерневшими черепичными крышами, чудом уцелевшие в войну. Оживленное уличное движение. Трамваи, автобусы и легковушки лихо проносились мимо нас. Суббота. Полдень.
Опять пошел снег, на этот раз пополам с дождем. Все казалось серым и грязным – и небо, и дома, и улица, и сам дневной свет. Асфальт был покрыт месивом из воды и снега. Из-под колес каждой машины, пересекавшей огромные грязные лужи, взлетали фонтаны брызг.
– Они все еще в доме, – сказал простуженный студент.
– В каком?
– В зеленом.
Маленький домик, перед которым стоял примерно в ста метрах от нас красный «ягуар», был выкрашен какой-то мутно-зеленой краской, поблекшей и выцветшей за долгие годы. Домик был одноэтажный. С обеих сторон его стиснули современные высотные дома из стекла и стали, и вид у него был обреченный.
От этого дома веяло чем-то убогим, смертельно грустным. Подслеповатые окошки его были зарешечены. За стеклами виднелись тюлевые занавески. В больших воротах, выкрашенных в зеленый цвет, была маленькая калитка. И ворота, и калитка были закрыты.
– Сколько вы здесь стоите?
– С двенадцати сорока. Значит, полчаса.
– Как они вошли в дом?
– Видите там старинный звонок? Молодой человек дернул за шнур. Калитка открылась.
– Кто открыл?
– Этого мне было не видно. – Он опять чихнул. – Я вам еще нужен?
– Нет. – Я дал ему денег. – Ложитесь в постель. И выпейте грогу.
Он мрачно кивнул и, не попрощавшись, понуро удалился, сутулясь и пряча голову в плечи. Я двинулся вниз по улице. Движение все усиливалось. Мотоциклы. Трамваи. Машины. Велосипедисты. И люди, люди, тысячи людей. Теперь все устремились домой. Начался уик-энд.
Под старинным звонком дряхлого домика не было таблички с именем владельца. Ее вообще нигде не было. Дом был из другой эпохи, из другого мира, из другой жизни. Мертвый дом.
Я хотел было дернуть за шнур звонка, но рука моя повисла в воздухе: меня охватил какой-то необъяснимый страх. Я встал в воротах, прислонившись к косяку. Где-то совсем близко часы на церковной башне пробили четверть. Было 13 часов 15 минут.
7
В 14 часов я все еще стоял на том же месте.
Уличное движение не ослабло, а снег пошел гуще, причем уже не таял. Я мерз: на мне было только легкое пальто. В десять минут третьего терпение мое лопнуло. Я уже протянул было руку к звонку, как вдруг услышал за воротами голоса двух мужчин и Шерли. Они смеялись. Голоса стали слышнее. Шаги приближались к воротам.
Поэтому я отдернул руку и шагнул влево. Калитка в воротах была справа. Она открылась. Из нее смеясь вышли Шерли и Хенесси. Шерли сказала:
– До свидания. И огромное вам спасибо.
Хенесси сказал (его лицо светилось здоровым румянцем):
– Привет, Томас.
Человека, к которому они оба обращались, мне не было видно. Я услышал только его голос:
– Прощайте, друзья. Голос был молодой.
Калитку заперли изнутри. Шерли взяла Хенесси под руку. На ней была белая цигейковая шубка, черные шерстяные чулки и черные туфли на низком каблуке. Рыжие волосы она прикрыла черным платком.
Хенесси спросил:
– Не выпить ли нам по чашечке кофе?
Шерли начала было:
– Нет, мне пора в отель. Мой отчим…
И тут наконец заметила меня, так как в этот момент они оба повернулись к машине. Хенесси сделал шаг назад. Этот молодой человек, только что сиявший здоровым румянцем, вдруг стал белый как мел.
Шерли тихо произнесла:
– Это ужасно.
– Это ужасно, вот как? – Я едва смог выговорить эти несколько слов.
– Слишком рано. Слишком рано!
Мимо проехал автобус и обдал нас всех грязью.
– Что – слишком рано?
– Я же так просила еще немного подождать… всего несколько дней. Я бы все тебе рассказала…
Я молчал.
– Послушайте, мистер Джордан… – начал Хенесси.
– Если скажете еще хоть слово, я вам все зубы пересчитаю!
– Минуточку! Погодите-ка, ладно?
Он был выше меня, моложе, сильнее. Но мне было на все это плевать. Левой рукой я схватил его за отвороты пальто, правой замахнулся для удара.
– Питер! – вскрикнула Шерли.
– Вы к нам несправедливы, мистер Джордан, – грустно сказал побелевший Хенесси. Он не защищался, руки его бессильно висели вдоль тела.
– Вы тайком встречаетесь. Часами пропадаете. Это длится неделями. И все же я к вам несправедлив, да?
– Да, – сказала Шерли. – О Боже, почему ты не подождал еще несколько дней?
– Что вы здесь делали?
– Мы были у моего брата, – сказал Хенесси.
– Какой он любезный, ваш брат. Временное пристанище в лоне семьи избавляет от расходов на гостиницу.
Тут он залился краской до корней волос, а руки сжались в кулаки.
– Не надо, – остановила его Шерли. – Прошу тебя, Вернер. Не надо!
Вернер!
Я ударил его.
Он отлетел и с треском врезался в зеленые ворота. Из носа потекла кровь. Он хотел броситься на меня, но Шерли встала между нами. Прохожие начали останавливаться. Маленький мальчик в полном восторге завопил:
– Мама! Мама! Погляди на этих двух!
Шерли оттеснила Хенесси к стене дома:
– Оставь его… оставь…
– Если он полагает, что может безнаказанно…
– Сейчас еще добавлю!
Зеленая калитка вновь отворилась. В проеме появился мужчина лет тридцати пяти, высокий, худощавый, коротко стриженный, светловолосый. Он испуганно спросил:
– Что это было? Что тут происходит?
– Пожалуйста, извините, о пожалуйста! – Голос Шерли срывался. – Это мой отчим. Он… он ждал меня здесь. Мне нужно ему многое объяснить… И вам тоже… Питер, это отец Томас…
Все это она сказала по-английски.
– Вы… вы его брат? – пролепетал я.
– Да, сударь, – ответил худощавый молодой человек в черном одеянии католического священника. – Я брат Вернера.
8
– Он живет в этом маленьком доме. Старая церковь расположена за ним. На параллельной улице. Отсюда ее не видно. Высотное здание загораживает, – сказала Шерли. Это было десять минут спустя. Мы с ней сидели в современном молочном баре напротив блекло-зеленого домика. Все еще валил снег, все еще мимо катились автобусы, машины, трамваи, мотоциклы. Бар был пуст. Только у стойки сидела парочка юных влюбленных. Школьные сумки стояли на высоких табуретах рядом с ними. Из музыкального автомата вопил пронзительный голос модной эстрадной звезды: «Это ритм нашей эпохи, кто не держит его, тот рохля…»
Я и сейчас совершенно отчетливо вижу и слышу все, что произошло в этом маленьком молочном баре, в коре моего головного мозга все это отложилось в виде энграмм с точностью кинокамеры и микрофона. Хихиканье юной парочки. Громыхающая музыка. Разноцветная мебель на ножках из гнутых стальных труб. Кафельный пол. Газета на соседнем столике. СТИХИЙНОЕ БЕДСТВИЕ НА РИВЬЕРЕ. ПРОРВАЛО ПЛОТИНУ ВО ФРЕЖЮСЕ. 350 ЧЕЛОВЕК ПОГИБЛО. БРАТСКАЯ МОГИЛА НА ДНЕ МОРЯ. РАЗРУШЕННОМУ ГОРОДУ ГРОЗИТ ЭПИДЕМИЯ.
Хенесси вернулся в дом брата, так как из носа у него все еще сильно текла кровь. Я извинился перед ним. И перед молодым священником тоже. А потом сказал Шерли:
– Пойдем вон туда, в бар.
И вот мы с ней сидим за столиком у окна, и я вижу перед собой маленький блекло-зеленый домик, красный «ягуар» перед ним, а поток машин все катит и катит мимо, а снег все падает, и люди, тысячи людей, спешат домой.
– Ну, рассказывай.
Она умоляюще взглянула на меня.
– Ты… ты не хочешь еще немного подождать… всего несколько дней?
– Нет.
– Даже если я поклянусь…
– Шерли, ты должна мне все сказать. Сейчас же. За этим столиком. В эти минуты. Мы не уйдем отсюда, пока ты не скажешь мне правду.
– Тебе будет больно.
– Неважно.
– Но я не хочу причинять тебе боль.
– Мне будет больнее, если ты не скажешь мне правду.
– Боже милостивый, – вздохнула Шерли. – Боже милостивый, почему ты позволил этому случиться?
– Чему?
– Что ты нас нашел. Что мне придется сказать тебе все сегодня. А мне все же придется?
– Да, – отрезал я. – Придется. Я знаю, лгать ты не станешь. Так что говори, Шерли. Только правду и немедля.
– Только правду, – повторила она понуро. – Да она очень проста, эта правда. – Она еще раньше сняла шубку и сидела передо мной в черном шерстяном платье, которое я любил. Рыжая копна волос падала справа на грудь. – Просто я не могла тебе все сказать.
– Почему?
– Ты бы запретил мне сюда ходить. Ведь и у нас дома ты запретил мне посещать отца Хорэса.
У меня мороз пробежал по коже. Я хрипло спросил:
– Ты что, исповедалась этому священнику?
В этот момент к нашему столику подошла официантка. Она была пухленькая и веселая.
– Что желаете заказать?
– Шоколад с молоком, – ответила Шерли.
– А господин?
– Виски.
– Мне очень жаль, но крепких напитков мы не держим.
– Тогда что-нибудь.
– Извините, сударь, но что-нибудь – это…
– Что-нибудь – это все равно что!
– Еще порцию шоколада с молоком, – сказала Шерли. Пухленькая официантка удалилась, пожимая плечами. Чего ты на нее набросился? Она ни в чем не виновата.
– Я тебя о чем-то спросил.
– Нет, Питер, я не исповедовалась. Ни разу. Часто мне очень хотелось это сделать. За день… за день до того, как они удалили ребенка, я… едва этого не сделала…
– Что тебя удержало?
– Ты.
– Я?
– Я же тебе обещала не исповедоваться, помнишь? По телефону, когда я позвонила тебе в отель. Ты тогда сказал: «Ни слова, ни слова не говори никому из посторонних! И не вздумай пойти к отцу Хорэсу! Не вздумай исповедаться!» Помнишь?
Я кивнул.
– И я не исповедовалась. И не буду этого делать. Потому что обещала тебе, потому что люблю тебя. – Это все она сказала своим тоненьким детским голоском и положила свою ледяную руку на мою, пылающую жаром, а ее зеленые глаза смотрели мне прямо в лицо, и в них в самом деле читалась любовь, самая настоящая всепоглощающая любовь.
– Две порции шоколада с молоком. – Оскорбленная официантка поставила перед нами фужеры.
– Спасибо, фройляйн, – сказала Шерли по-немецки. И вновь перешла на английский: – Я всегда буду любить тебя, Питер. И никого другого, кроме тебя. Только тебя одного.
– Но ведь и я люблю тебя, Шерли! Я тоже люблю только одну тебя. Еще несколько дней, ничтожный, в сущности, срок, и наш фильм будет окончен! Тогда мы скажем все Джоан и уедем. И будем жить вместе, всю жизнь.
– Нет, Питер.
– Что-о-о?
Она прошептала, глядя в окно на снежную круговерть:
– Ну почему я должна сказать это сегодня? Почему – уже сегодня? Это так трудно… Слишком рано… А вдруг что-то случится…
– Продолжай. Не молчи, договаривай!
– Я хотела сказать тебе об этом в последний съемочный день, Питер. Когда ты закончишь работу. Когда фильму уже ничего не будет грозить.
– И что же ты хотела мне в этот день сообщить?
– Что я от тебя ухожу.
– Ты… что?
– Я ухожу. Мы больше не увидимся.
Я опрокинул свой фужер. Шоколад с молоком растекся по столу, густой и клейкий.
– Шерли, ты с ума сошла!
– Нет, я в здравом уме.
– Ты же сказала, что любишь меня! Только меня!
– Только тебя. Тебя одного.
– Почему же тогда хочешь со мной расстаться?
Она что-то пробормотала.
– Не понял. Она зарделась.
– Не могу сказать это вслух.
– Скажи!
– Я обещала это Богу, – ответила она едва слышно.
– Ты обещала…
– Потому что ты очень болен, – сказала она.
– Я очень – что?
– Ты понял, о чем речь.
Оскорбленная официантка появилась с тряпкой в руке и, ворча что-то себе под нос, вытерла лужу на столе и на полу. Теперь она уже пылала справедливым гневом.
9
Автобусы. Трамваи. Грузовики. Снег метет все гуще. Я совершенно спокоен. Абсолютно спокоен.
Я в самом деле болен. Я слышу слова, которых никто не произнес. Я вижу картины, которых нет. Я вижу прямо перед собой Шерли, сидящую в сверкающем всеми красками молочном баре, хотя я, конечно, никак не могу оказаться в молочном баре (как это, я – и вдруг в молочном баре!). Все это сон, один из тех страшных снов, которые теперь все чаще снятся мне, все чаще. Надеюсь, что все это только сон. Надеюсь, я не потеряю сознания за рулем машины или в павильоне, при всех. Надеюсь, сейчас ночь, я лежу в постели в своем номере и все это мне просто снится, как тот лифт.
Надеюсь. Надеюсь. Надеюсь.
Это, конечно, сон!
И во сне мы с Шерли сидим и беседуем. Ведь и с Наташей я тоже разговаривал во сне. Во сне с кем только не поговоришь!
Сон ли?
– Сразу же по приезде в Гамбург, – сказала Шерли, – мне бросилось в глаза, что ты совершенно переменился.
– Переменился… как?
– Ты весь какой-то напряженный и встревоженный, жалкий и взвинченный.
– Джоан тоже это заметила?
– Не знаю. Вероятно. Она никогда не говорила со мной об этом.
Шерли сглотнула и вновь уставилась в окно.
– Продолжай!
– Это так трудно…
– Продолжай!
– Потом… потом появилась эта фрау Петрова…
– Какая Петрова?
– Ну, доктор Наташа Петрова.
– Что ты знаешь о докторе Наташе Петровой?
– Все. – Она погладила мою руку. – Ты отрицал, что знаком с ней, только чтобы нас не тревожить, чтобы мы ничего не заметили.
– Чего? Чего не заметили?
– Питер. Питер, я…
– Говори же!
Она с трудом продолжала:
– После той ночи, когда вы с ней тайком помахали друг другу рукой… после той ночи я начала расспрашивать отельных служащих… горничных… портье.
Ты тоже? Значит, ты тоже?
Как много снега. Все больше снега в моем сне.
В моем сне?
– Ты же знаешь, как люди устроены. Тут чаевые, там чаевые… Так я нашла рассыльного, который принес тебе бутылку виски, и слугу, который тебя в то утро уложил в постель…
– В какое утро?
– Ну, ты же знаешь… Наверное, это было ужасно…
– Что?
– Твой обморок… когда ты упал с кровати…
– Это тебе рассказал слуга?
– Да. И я спросила его, кто из врачей был подле тебя. Он ответил, что отельного врача замещала доктор Наташа Петрова.
– Почему ты тогда не поговорила со мной?
– С тобой? Но ведь ты сказал нам, что не знаешь эту женщину! Тем не менее ты тайком с ней встречался.
– Нет!
– Да!
– Когда?
– Питер, ну пожалуйста. – Она стала красная как рак. – В субботу, во второй половине дня, в порту. Ее маленький сын был с вами. Вы взяли моторку-такси.
– Ты следила за мной?
– Да.
А снег все валил, все сильнее валил.
Юная парочка у стойки нежно шепталась. Потом парень встал и бросил несколько монеток в автомат; вновь зазвучала музыка.
– Да, я за тобой следила. Я и ящик обнаружила.
– Какой ящик?
– Зеленый, в багажнике твоей машины. Пожалуйста! Ну пожалуйста, не надо! Я же сказала, что знаю все. Я видела, как ты сам себе делал инъекции…
– Когда? Где?
– Я сидела в стоге сена… Подслушивала у дверей твоей уборной, когда Шауберг тебя осматривал. Я знала, что с тобой творится… Знала, что у тебя остался один шанс выплыть… последний, самый важный и трудный… Как же мне было говорить с тобой начистоту? Разве ты сказал бы мне правду?
Я молчал.
– Ты бы только разволновался. А может быть, и сломался. Или же случился бы еще один приступ…
– Приступ?
– После операции Шауберг говорил со своим помощником о тебе… они думали, что я еще сплю… а я была уже в полусне… Только бы помочь тебе завершить съемки, сказал Шауберг… только бы тебя не свалил новый приступ… О Боже… Боже, но ведь именно это я и хотела предотвратить!
– Что?
– Разговор обо всем этом до того, как работа над фильмом закончится. Вот ты уже и волнуешься.
– Ничего подобного. Вовсе нет.
– Волнуешься.
– Да нет же! Меня гораздо больше волновала мысль, что ты мне изменяешь.
– Ты в самом деле мог этому поверить?
Я кивнул.
– Значит, ты не сможешь поверить, что я тебя люблю.
– В последнее время я уже и не верил.
Все это не было страшным сном, наконец-то дошло до меня. Это было реальностью – страшной реальностью.
– А теперь ты вновь мне веришь?
– Да, Шерли.
– Ты веришь, что я тебя люблю… и никогда не могла бы тебе изменить?
– Верю. Рассказывай дальше. Как ты попала к этому… как ты сюда попала?
– Я была так одинока… и в таком отчаянии… С Джоан я не могла говорить… вернее, не хотела… она была для меня тем, что и раньше… чужой женщиной… И вот однажды Вернер спросил меня…
– Вернер?
– Ну да, Вернер Хенесси, молодой парень – монтажист, спросил, отчего я всегда такая грустная.
– А ты?
– Я сказала ему, что у меня большое горе. А он – только не волнуйся, прошу тебя, не волнуйся! – он сказал, что у него есть брат и что брат этот священник… совсем еще молодой, современный священник. Может быть, я хочу как-нибудь повидаться с ним и поговорить… Сначала я не хотела и думать об этом… Все эти дни я ходила по церквам… по разным церквам… и молилась за тебя… Просила Бога, чтобы он дал тебе силы завершить фильм… Но я была так одинока… и мне не с кем было поговорить… и когда Вернер, то есть Хенесси, сказал, что мне следует все же встретиться с его братом, я пошла с ним сюда.
Я взглянул в окно: приземистого дряхлого домика почти совсем не было видно из-за снега, падавшего на землю крупными хлопьями.
– Я сразу же… прониклась доверием к отцу Томасу. Он тоже сразу понял, что у меня горе. И предложил мне погулять с ним. Мы говорили и говорили… часами… Он хотел мне помочь…
– Он хотел, чтобы ты исповедалась!
– Нет, он ни разу на это не намекнул! Ни единым словом! Да я и не стала бы исповедоваться… Просто не могла – из-за ребенка… Ведь он бы обязательно сказал, что дитя должно жить. Это было бы первое, что он скажет!
Она уже тихонько плакала. Но тут вытерла слезы и машинально отхлебнула из фужера, а я подумал: как же я ее люблю, как сильно я ее люблю.
– Но если ты не могла исповедаться – зачем же опять и опять сюда возвращалась?
– Мне… мне всегда было так хорошо на душе после разговора с ним… по крайней мере какое-то время… и так покойно… знаешь, он свободно говорит по-английски. И сказал мне такие прекрасные вещи.
– Например?
– Ну, например, что в любви мы все поначалу страшные эгоисты, ибо хотим заполучить другого только для самих себя. Это самый обычный и самый распространенный вид любви, но это лжелюбовь: каждый хочет лишь сделать лучше себе самому.
– А что такое истинная любовь?
– Когда каждый делает то, что лучше для другого. Тогда-то мне и пришла в голову эта мысль.
– Какая?
– Погоди. Отец Томас сказал еще, что исповедь не так уж и важна. Человек может раскаяться и без исповеди; да и раскаяние тоже не так уж важно.
– А что же важно?
– Важно загладить свою вину. И если кто-то содеял зло, то мало совершить добро, не стоящее больших усилий. Это добро должно ему дорого стоить, должно потребовать жертвы. И чем больше прощения и понимания мы просим у Бога, тем горше и больше должна быть и жертва.
– Это сказал отец Томас?
– Да.
– Что еще он тебе сказал?
– Многое… очень многое… сказал, что я всегда могу к нему прийти, если впаду в отчаяние. И я приходила… несколько раз…
– Я знаю.
– Ничего ты не знаешь. Не знаешь, как сильно я тебя люблю. Я делала все, что ты требовал, все! Молчала. Никогда ни о чем не спрашивала. Избавилась от ребенка. Только из любви к тебе. Ни разу не исповедалась. Даже после… – Она опять заплакала. Слезы так и катились из любимых глаз. – А ты… ты становился все раздражительнее… потом появилась эта сыпь… гримеры говорили между собой об этом… я увидела, что тебе во время съемки ставили «негра», потому что ты уже не мог запомнить свой текст… и я дрожала от страха за тебя… все больше и больше… помнишь, однажды я попросила у тебя золотой крестик? Я кивнул.
– Я окунула его в святую воду. В тот день я дала обет перед алтарем церкви, где служит отец Томас.
– Какой обет?
Машин на Литценбургер-штрассе теперь было меньше, зато метель разыгралась пуще прежнего. Красный «ягуар», стоявший у противоположного тротуара, казался смутным красным пятном.
– Только не пугайся. И держи себя в руках. Прошу тебя, Питер, я хотела сказать тебе об этом только в последний день съемок. Но ты заставляешь меня сделать это сегодня.
– Да, заставляю.
– Я молила Бога, чтобы крестик защитил тебя. А чем больше вина, которую просишь Бога простить, тем больше должна быть и жертва, сказал отец Томас. И если любишь по-настоящему, то делаешь то, что лучше для любимого.
– И что же?
– И я подумала, что раз я прошу Бога защитить тебя и простить нам обоим наши прегрешения, то должна и принести самую большую жертву, какую только могу, разве не так?
– Какой обет ты дала? – вскинулся я, но сам уже понял какой. И дрожа от ненависти к Тому, в которого никогда не верил, думал, что от Него не скроешься. Не скроешься от того, кого на самом деле нет? Не скроешься от какой-то химеры?
– Я поклялась, что покину тебя, если Он поможет тебе довести фильм до конца. Поклялась, что больше никогда не поцелую тебя… не обниму… даже в мыслях. Я дала обет Господу уйти от тебя, если Он вызволит тебя из беды.
Все это она говорила, мало-помалу переходя на едва слышный шепот; она сидела, понурившись, и помешивала ложечкой шоколад, уставясь невидящими глазами в коричневую, вязкую жидкость, и плакала, а из музыкального автомата звучала труба Гарри Джеймса.
– Шерли, душа моя… Любимая… Это же бред, безумие чистой воды!
– Вот ты и разволновался. Я же знала. Этого я и боялась. Почему ты не захотел подождать?
– Я совершенно спокоен. Совершенно. Значит, таков был твой обет перед Богом. И что же ты собираешься делать? То есть – что практически?
– То, что предлагала Джоан до того, как мы приехали в Европу. Я уеду из Лос-Анджелеса. Переберусь в другой город. На востоке. Может быть, в Нью-Йорк. Может, устроюсь на телевидение. Не знаю, не задавай мне лишних вопросов, Питер. Знаю только, что уйду от тебя – навсегда.
– Не бывать этому!
– Но я должна это сделать. Я поклялась. Не могу обманывать Его во второй раз!
– Во второй раз?
– Ты знаешь, что я имею в виду. Джоан никогда ничего не узнает. Никогда. И ничего.
– Но я не хочу больше жить с Джоан! Я брошу ее, как только закончу фильм!
– Возможно. А возможно, вы еще вернетесь друг к другу, когда меня не будет рядом. Никому не дано знать, что будет – даже через секунду. Кроме Него. А Он охранял и ограждал нас до нынешнего дня. Ты выдержишь съемки до конца, Питер, и вылечишься. И вновь будешь блистать на экране, чего ты так жаждешь.
– Прекрати.
– Как… как ужасно, что пришлось сказать тебе все это уже сегодня… теперь мне уже нельзя оставаться рядом… мне придется теперь же уехать… сегодня… завтра… – Она опять принялась вытирать слезы, но из глаз струились все новые и новые. – И все же так будет лучше для нас обоих – для тебя и для меня.
– Хуже не придумаешь! И глупее тоже! Какая-то философия навыворот! Ни одной здравой мысли!
– Нет, – серьезно возразила она. – Они все здравые. Ты в самом деле думаешь, что мы могли бы быть счастливы друг с другом – по-настоящему счастливы – после всего, что произошло? С… ребенком? С Джоан, которой придется где-то стариться в одиночестве – или сделать что-то над собой? Никогда в жизни! Нет, так будет лучше, Питер. Это правильное решение. И я поклялась его выполнить.
Она повернула голову и поглядела в окно на бушующую метель. На той стороне улицы открылась калитка, и из нее вышли смутные силуэты Хенесси и его брата.
Шерли встала.
– Что случилось?
– Я… мне сейчас надо уйти… Больше не могу оставаться с тобой, не то совсем обессилею. Нам надо еще держаться по-прежнему перед Джоан.
– Куда ты собралась?
– Вернер отвезет меня в город. Мы с тобой увидимся позже. – Она поцеловала меня и прикоснулась к моему лицу мокрой от слез щекой. – Я люблю тебя. И буду любить только тебя всю жизнь.
В следующий миг она схватила свою шубку и побежала к двери. Я сидел за столиком у окна как приклеенный. Но вдруг вскочил.
– Шерли!
Влюбленные у стойки и официантка повернулись в мою сторону.
А, плевать. Плевать.
Это было не видение, не сон и не мираж. Это была реальность. Я крикнул:
– Остановись!
Она была уже на улице. Я выскочил следом.
Снег хлестнул меня по лицу, ослепил, в первое мгновение я вообще ничего не видел. Потом увидел рыжие волосы Шерли, белую шубку, черные чулки, но лишь как цветовые пятна.
– Шерли!
Не надо было кричать. Потому что от моего крика она стремглав помчалась вперед, словно спасаясь от меня, и выбежала на проезжую часть улицы. Из густых клубов снежного вихря вынырнуло огромное черное чудовище – автобус. Тормоза взвизгнули, колеса пошли юзом, чудовище начало заносить. Когда ветер на секунду затих, я увидел совершенно отчетливо, как водитель автобуса отчаянно крутанул руль. Слишком поздно.
Автобус столкнулся с легковушкой, ехавшей в противоположном направлении. Звон разбитого стекла, скрежет металла. Хлопок лопнувшей шины. Со всех сторон к месту катастрофы сбегались толпы людей, выныривая из снежной круговерти, словно эринии, богини возмездия, не обращая внимания на гудки машин, звонки трамваев и истерические женские вопли.
Я пробился сквозь толщу толпы на середину проезжей части. Работая кулаками, я лупил не глядя по плечам, зонтикам и спинам.
– Шерли! Шерли! Шерли! Наконец я добрался до автобуса.
Я все еще вопил. Люди отшатывались от меня. А снег хлестал нас всех бесчисленными бичами белого цвета. Водитель выскочил из кабины и все время кричал:
– Я не виноват! Она выбежала прямо под автобус! Я не виноват!
Тут я увидел Хенесси. Он стоял на коленях рядом со своим братом на грязном асфальте. Шерли лежала под автобусом лицом вверх. Глаза ее были открыты. И лицо, которое я так любил, не было обезображено ни раной, ни комком мокрой грязи. Она спокойно лежала и смотрела в небо зелеными, неподвижными глазами. Рыжие волосы разметались по снегу, окружив ее голову пылающим ореолом.
Я оторвал взгляд от ее лица и посмотрел ниже. Грудная клетка превратилась в месиво из обрывков материи, мяса, костей и крови; кровь лилась из расплющенного тела рекой, она растекалась по улице и смешивалась с грязным снегом. Очевидно, Шерли налетела прямо на двигатель. Потом ее переехали тяжелые двойные колеса.
Но лицо ее было чистым, неповрежденным, лицо добродетели. Никогда еще лицо Шерли не было таким прекрасным.
Хенесси заметил меня и, пошатнувшись, поднялся с колен. Говорить он не мог, с его губ срывались лишь нечленораздельные звуки.
Я опустился на колени рядом со священником.
Он взглянул на меня. Потом закрыл Шерли глаза. Одежда его была вся в мокрой грязи. Он сказал:
– Видимо, сразу насмерть.