Текст книги "Горькую чашу – до дна!"
Автор книги: Йоханнес Марио Зиммель
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 46 страниц)
19
Рим, 3 мая, 21 час 30 минут.
Белая кошечка спит, свернувшись клубочком в кресле рядом с моей кроватью. Я открыл окно, так как ночь теплая и прекрасная. Множество звезд сияют на темном небе. Я держу микрофон у губ и говорю тихо, чтобы никому не мешать.
В парке ходит взад и вперед карабинер, который меня стережет. За старыми деревьями белеет в свете сильных прожекторов фасад Колизея, но сквозь темные провалы его окон все-таки видны звезды. Аромат цветущей вербены проникает ко мне в комнату.
Профессор Понтевиво пришел ко мне сегодня только после ужина. Мы еще раз поговорили обо всем, что он уже раньше сообщил мне о человеческом мозге и его функциях, после чего он продолжил эту тему:
– Конечно, все это лишь сухая теория. Я могу объяснить пьющему человеку, как взаимодействуют архив коры головного мозга и мозговой ствол. Могу ему и себе объяснить, откуда берется его комплекс неполноценности, как обстоят дела с этим комплексом, то есть с проблемой, с которой он, по его мнению, не сможет справиться. Все это я могу ему детально и Доходчиво разобъяснить. Но одного я сделать не могу. Знаете чего?
– Знаю. Вы хоть и можете показать пьющему, какие трудности в его жизни заставляют его пить, но не можете устранить эти трудности из его жизни. Об этом я думал все последние дни. Вероятно, в этом и кроется причина того, что около девяноста процентов так называемых излечившихся от алкоголизма – я где-то читал об этом – вновь начинают пить, и, следовательно, на самом деле алкоголизм неизлечим.
– Вы совершенно правы, причина именно в этом. Если человеку сорок и он пьет, потому что карьера не удалась, потому что разлюбил жену и любит другую женщину, потому что видит, что никогда не добьется признания своих предполагаемых способностей, – то я не могу ни предоставить ему женщину, о которой он мечтает, ни избавить от той, которую ненавидит, ни сделать его в мгновение ока генеральным директором или нобелевским лауреатом. Не могу изменить основные параметры ситуации, в которой он находится.
– Вот видите! Неудачные дети. Осточертевшая жена.
Пропащая жизнь. Вот что заставляет человека пить! И как бы тонко вы ему ни объясняли, почему он пьет, он все это поймет, но пить не бросит. А больше вы ничего для него сделать не можете.
– Могу, мистер Джордан.
– Что?
– Я могу… – Толстячок профессор умолк, потому что откуда-то снизу донеслись до нас шаги и голоса, хоть и приглушенные, но все же отчетливо слышные в мертвой тишине ночи.
– Non cosi lentamente!
– Attenzione, idiota! E sul mio piede! [29]29
– He так медленно!
– Осторожно, болван! Он у меня на ноге! (итал.).
[Закрыть]
– Что придавило ему ногу? – спросил я.
– Вероятно, гроб, – предположил Понтевиво. Мы с ним подошли к открытому окну. Я увидел черную похоронную машину, остановившуюся прямо под моим окном. Двое мужчин в рубашках с закатанными рукавами в самом деле пытались по узкой лестнице вынести гроб из подвала клиники к машине. Гроб сильно раскачивался.
– Кто умер?
– Наш композитор. Вчера утром. Меня кольнуло где-то в области сердца.
– Мы стараемся увезти наших… гм… покойников, когда все спят. Дело в том, что многих наших пациентов шокировал бы вид такой машины. Уж не входите ли вы в их число?
Я промолчал.
– Мистер Джордан, в любом доме на нашей земле умирают люди. В больнице же смерть, в сущности, должна считаться гораздо более обыденным явлением. Разве не так? Почему же вы так погрустнели?
– Потому что молодой композитор скончался, так и не дописав свой концерт.
– Об этом мы все грустим, – сказал Понтевиво. Очевидно, все-таки не все, потому что снизу до нас донесся такой диалог:
– E un compositore. Dicono che ha fatto una si bella musica!
– Musica, merda! Il mio piede! [30]30
– Композитор. Говорят, писал хорошую музыку!
– Музыка, черт! Моя нога! (итал.)
[Закрыть]
После этого они наконец-то погрузили гроб в машину. Она отъехала. Мы смотрели ей вслед, видели, как она мелькала между оливковыми деревьями, лаврами, пальмами и кустами эвкалипта. Мы смотрели ей вслед, пока она не исчезла во мраке, в небытии, там, где все мы исчезнем однажды.
Надеюсь.
– Кстати, под конец он впал в богобоязнь, – заметил Понтевиво. – Это часто бывает. Он чувствовал себя так плохо, что чуть ли не каждый день требовал, чтобы пришел священник и соборовал его. В общем и целом его соборовали семь раз. Иногда священник заставал возле него врачей. Тогда святой отец усаживался в приемной и листал журналы. Я ежедневно посылал к больному одну из сестер милосердия – массажистку, чтобы стимулировать кровообращение. Вчера утром, когда она вошла к нему, он сказал: «Прошу вас, сестрица, придите массировать меня немного позже. Так около одиннадцати. Меня только что соборовали». В одиннадцать он был уже мертв… – Понтевиво отвел меня от окна. Мы опять сели. – На чем мы остановились?
– Я сказал, что, в сущности, вы ничего не можете сделать для пьющего, поскольку не можете изменить обстоятельства его жизни.
– Правильно. А я сказал, что могу!
– Что именно?
– Могу изменить его отношение к жизни. Я могу – как ни фантастически это звучит – корректировать его энграммы, впечатления, отложившиеся в коре головного мозга, так сказать, весь накопленный им жизненный опыт. Я могу добиться, чтобы негативные чувства превратились в позитивные. Я могу добиться, чтобы в его подсознании прежнее отношение к матери, отцу, бедности, богатству, болезни и так далее превратилось в свою противоположность. Я могу добиться, чтобы алкоголик потерял причину пить, потому что я обращаю чувство неполноценности, которое отложилось у него в мозговом архиве, в нормальное мироощущение.
– Другими словами, вы можете изменить человека?
– Вот именно, мистер Джордан, человека. Не обстоятельства, а человека. Правда, я могу это сделать, только если пациент на это согласен, не иначе. Пациент должен со мной сотрудничать. Он должен быть готов подвергнуться моему лечению.
– И что же это за лечение?
– Гипноз, – ответил Понтевиво.
– Вы лечите алкоголиков гипнозом?
– Вот уже два года. И многих вылечил, есть лишь отдельные рецидивы. Прошу вас подумать, готовы ли вы на такое лечение. Спокойной ночи, мистер Джордан.
Это была четвертая лекция.
И вот я сижу у открытого окна, Бианка мурлычет во сне, я смотрю на освещенный прожекторами фасад Колизея, слышу шаги полицейского по посыпанным гравием дорожкам парка, и аромат цветущей вербены врывается ко мне в комнату.
20
В воскресенье, 29 ноября 1959 года, ровно в 16 часов в конторку мастера в подвале отельного гаража вошел молодой человек с бледным лицом, коротко стриженными черными волосами и темными роговыми очками и спросил, можно ли видеть Вальтера Шауберга.
– Он как раз только что вернулся из Эссена, – ответил мастер; перед его конторкой плотными рядами стояли десятки машин, заполняя огромное подвальное помещение, под которым было еще одно такое же. Механики копошились во внутренностях машин, женщины в резиновых сапогах их мыли. Курить и пользоваться открытым огнем здесь запрещалось. Любой звук неестественно громко и гулко отдавался под сводами подвала. Каждые десять минут автоматически включался и начинал выть вытяжной вентилятор, всасывавший отработанный воздух из подвала и нагнетавший свежий. – Он теперь работает на одну кинокомпанию, – словоохотливо добавил мастер, разглядывая тощего молодого человека, явно чем-то встревоженного; в руках у того был туго набитый портфель. – И нынче же вечером поедет обратно.
– Я знаю, – ответил молодой человек. – Мы с ним собирались пойти в кино.
После этого мастер подозвал одного из механиков, и тот сходил за Шаубергом, который в нижнем подвале регулировал жиклеры карбюратора у «мерседеса». Не снимая темно-серого шоферского комбинезона, Шауберг вместе с молодым человеком вышел из гаража и направился в маленький кинотеатрик, находившийся в боковой улочке в двух шагах от отеля. Тут он купил два билета на 16-часовой сеанс, журнал уже начался. Он вызвал недовольство кассирши, заявив, что дал ей пятидесятимарковый банкнот, а не двадцатимарковый, как она утверждала. После длительных препирательств Шауберг «убедился», что был не прав, извинился и пошел со своим спутником в зрительный зал, напутствуемый раздраженными восклицаниями молодой кассирши:
– Ишь чего выдумал! Это неслыханно! Я вас запомню!
– Надеюсь, – сквозь зубы процедил Шауберг. Выждав, когда кончится журнал, они оба через боковой выход покинули почти пустой зал (единственная билетерша уже куда-то исчезла) и направились к отелю. Здесь они воспользовались черным ходом, предназначенным для гостиничных поставщиков. На грузовом лифте они поднялись на седьмой этаж. Коридор был пуст. Они торопливо зашагали вдоль него и постучались в дверь под номером 718. В ту же секунду им открыла Шерли.
Она была мертвенно-бледна и одета в коротенький черный халатик. Мужчины вошли; никто не проронил ни слова. Покуда молодой человек снимал потертое пальто и закатывал рукава синего свитера, Шауберг повесил снаружи на ручку двери карточку, на которой было написано на четырех языках: «Прошу не беспокоить!» Такие карточки имелись в каждом номере.
Потом Шауберг запер дверь номера изнутри. Никто все еще не проронил ни слова. Шерли стояла в углу комнаты и следила за действиями мужчин широко раскрытыми глазами. Дождь барабанил по стеклам. Ежик на голове молодого человека был влажный от непогоды. Он надел белый хирургический колпак; то же самое сделал Шауберг после того, как снял черный берет. И Шерли при виде страшного шрама на его голове сдавленно вскрикнула.
Все, что я здесь рассказал и что еще расскажу, я знаю со слов Шауберга, так как я там не был.
Мужчины приподняли большой стол, стоявший посреди комнаты, и передвинули его к окну. При этом Шауберг впервые заговорил:
– Где ведро?
– В ванной комнате, – ответила Шерли.
– Принесите.
Шерли принесла пластмассовое ведро, которое купила накануне по требованию Шауберга.
– Простыни и все остальное?
Шерли указала на кровать. Там лежали три новых белых простыни, вата, бинты и шесть пакетов стерильного перевязочного материала. Мужчины постелили две простыни на стол. Шауберг сбросил куртку и тоже закатал рукава. Шерли он сказал:
– Можно уже раздеться.
– На мне только халат.
Молодой человек за это время подтащил поближе второй, маленький, столик и поставил на него то, что содержалось в туго набитом портфеле: под никелированный треножник – бензиновую горелку, а на него – никелированный лоток, который он предварительно наполнил водой в ванной. Затем он зажег горелку. Потом положил в лоток разные медицинские инструменты: двое окончатых щипцов, набор расширителей, зеркало, двое щипцов Шульца и несколько кюреток. Тут он впервые открыл рот:
– Десять минут должно кипеть. – Голос у него был почти такой же детский, как у Шерли, да и старше ее он был меньше чем на три года. Выглядел он изможденным, грустным и нервным. Из портфеля он достал еще пачку тщательно завернутых стерильных салфеток, три шприца, маску для наркоза, флакон йода и флакон эфира.
Шауберг сказал:
– А теперь позвоните на коммутатор.
Шерли подошла к телефону, стоявшему на столике возле кровати, а Шауберг направился в ванную, где принялся тщательно мыть руки мылом и щеткой. Он тер их с такой силой, что кожа на руках стала ярко-красной.
Тем временем Шерли сняла трубку и сказала телефонистке:
– Говорит Шерли Бромфилд. Номер семьсот восемнадцать. Я себя плохо чувствую. Хочу принять снотворное и постараюсь заснуть. Пожалуйста, не соединяйте меня ни с кем, пока я сама вам не позвоню.
Молодой человек прошел в ванную и тоже начал мыть руки. Шауберг вернулся в комнату. Он опустил в кипящую воду опасную бритву и барсучий помазок.
– Это еще зачем? – У молодого человека глаза были бесцветные и все время щурились за толстыми стеклами очков.
– Я знаю, что делаю. Мой руки.
– Зачем брить? Помажем все вокруг йодом, и хватит.
– Помалкивай.
Молодой человек запротестовал:
– Бред какой-то! Еще и брить! Как будто у нас времени хоть до завтра.
Внезапно Шауберг ощетинился. Очень тихо, свистящим шепотом, он процедил:
– Двадцать лет я работал, соблюдая все правила санитарии, как каждый порядочный врач. И сегодня я буду действовать точно так же, понятно?
Молодой человек пожал плечами и вернулся в ванную. Позже Шауберг сказал мне:
– Разумеется, он был прав, одного йода было бы вполне достаточно. Но в этот момент – знаю, это звучит смешно, но именно в этот момент! – я невольно подумал о том, что я уже больше не врач, что они лишили меня диплома и что я не имею права заниматься врачебной практикой. Я сделал это наперекор им. Наперекор им и… и, вероятно, от тоски по своей профессии. Ужасно смешно, правда?
Ну вот. Значит, он расстелил на кровати полотенце, Шерли легла на него, и Шауберг побрил ее, осторожно и тщательно. А закончив, сказал слегка сдавленным голосом:
– Снимите, пожалуйста, халат. Она сняла.
– Теперь ложитесь на стол. Ногами к окну. Нам нужен свет.
– Можно подложить что-нибудь под голову?
– Нет. Голова должна лежать низко.
– Но стол такой твердый.
– Вы сейчас же заснете и ничего не почувствуете. – Шауберг набрал шприц и воткнул иглу в вену на перетянутой жгутом правой руке Шерли.
– Что вы вкололи?
– Эвипан. Кстати, ваш отчим передает вам самый теплый привет. Передвиньтесь ко мне поближе, к самому краю стола. – Шерли вяло послушалась. Укол начал действовать. – Свесьте ноги до колен. – Шауберг подставил ведро под ее ноги. После этого включил радио. – Музыка заглушит все звуки в комнате.
Зазвучали мелодии из оперетт Легара.
– Раскиньте руки.
Шауберг взял простыню и оторвал от нее длинную, широкую полосу. Одним концом он обвязал правое запястье Шерли, протащил полосу под столешницей и привязал второй конец к запястью ее левой руки. Шерли оказалась как бы распятой.
– Поднимите ноги! – сказал Шауберг. И повторил уже громче, так как Шерли, что-то сонно бормотавшая себе под нос под действием эвипана, никак не реагировала на его команду: – Вам говорят – поднимите ноги! Выше! Еще выше! – Он сам подхватил ее ноги снизу и прижал коленями к груди. Потом протянул оставшуюся часть простыни, несколько раз сложив ее в широкую полосу, под коленями и свел концы за затылком Шерли. Связав их одним узлом, он тянул за оба конца до тех пор, пока колени не прижались плотно к груди. Тогда он завязал второй узел и отправился в ванную, где студент все еще тер щеткой руки. Шауберг тоже начал мыть руки, уже по второму разу. Рядом, в комнате, постукивали в кипящей воде инструменты, из радиоприемника звучал дуэт из оперетты «В стране улыбок»: «Моя любовь, твоя любовь, о как они похожи…»
– Как у нее с сердцем? – спросил студент.
– Все о'кей. У тебя кардиазол с собой?
– Да.
– Прекрасно.
– Зачем кардиазол, раз с сердцем все о'кей?
– На всякий случай. Кардиазол всегда неплохо иметь.
«…у каждого из нас лишь одно сердце и рай тоже один», – заливался по радио опереточный дуэт.
Потом оба направились к Шерли. Студент наложил ей маску.
– Считайте: один, два, три…
– Дышите глубже, – сказал студент. Он откупорил флакон с эфиром и стал капать его на маску. Шауберг склонился над животом Шерли.
«…моя любовь, твоя любовь, в них смысл один…»
– …четыре… пять…
«…я люблю тебя, ты любишь меня, и в этом все!»
– Все будет сейчас вот где! – сказал Шауберг и ногой подвинул ведро поближе к столу.
– Она отрубилась, – заметил студент.
– Тогда поехали, – откликнулся Шауберг. – Кольца, пожалуйста!
Как только он вставил первое, зазвонил телефон.
21
«Моя любовь, твоя любовь, о как они похожи…»
Тенор и субретка опять запели первый куплет. Музыка, лившаяся из приемника, была сладкая и липкая, как мед.
Шауберг выпрямился. Телефон продолжал звонить.
– Сейчас замолкнет, – процедил Шауберг.
«…у каждого из нас лишь одно сердце и рай тоже один…» Телефон умолк.
– То-то же, – заметил Шауберг. – Второе кольцо, пожалуйста.
Телефон опять зазвонил. Студент уронил кольцо.
– Болван, – проронил Шауберг. Студент поднял кольцо с пола и бросил обратно в кипящую воду. Телефон все еще звонил.
«…моя любовь, твоя любовь, в них смысл один…»
– Я этого не выдержу, – простонал студент. Лицо у него позеленело.
– Раз она не берет трубку, звонить кончат. Она же сказала, что хочет поспать.
Телефон умолк.
– Вот видите, – сказал Шауберг.
«…я люблю тебя, ты любишь меня, и в этом все…» Телефон опять зазвонил. Шауберг забеспокоился:
– Значит, случилось что-то из ряда вон.
– Если из ряда вон, значит, пошлют кого-нибудь наверх в номер.
– На двери висит табличка «НЕ БЕСПОКОИТЬ».
– Да плевать им на табличку, если случилось что-то из ряда вон, – истерично взвизгнул студент. Шауберг пожал плечами и направился к аппарату.
– Не возьмете же вы трубку!
– А почему, собственно? – небрежно промолвил супермен. – В конце концов я – шофер ее отчима. Может, я что-то ей от него доставил. – Он выключил радио. Шерли застонала и повернула голову.
– Боже… прости…
– Дай ей побольше.
Студент покапал еще немного эфира на маску. Шерли умолкла.
Шауберг поднял трубку. Ему не пришлось говорить, так как в трубке тотчас прозвучал голос телефонистки:
– Мисс Бромфилд, тысячу раз прошу извинить. Я знаю, что вы просили вас не будить. Но пришел инспектор уголовной полиции и настаивает, чтобы вас побеспокоили, так как дело срочное. Минутку, я вас соединю.
СЕДЬМАЯ КАССЕТА
1
С адским грохотом раскаленная до беловато-голубого свечения и рассыпающая фонтаны брызг стальная болванка выскочила из-под громыхающих электромолотов пресса и полетела на бешено вращающиеся цилиндры прокатного стана.
Свет в цехе так резал глаза, что все – и рабочие, и члены съемочной группы – вынуждены были работать в черных очках. Свет – белый, желтый, серебристо-серый и красный – струился отовсюду, до того яркий, что без защитных очков вполне можно было ослепнуть. Грохот гигантских механизмов был такой же оглушительный, какой бывает в ангаре, где испытываются турбореактивные двигатели на полных оборотах.
Двести человек работали в эту ночную смену с 29 на 30 ноября, начавшуюся в 19 часов. Все они были голыми до пояса, некоторые работали в одних плавках, но на всех были сапоги, защитные шлемы и очки. Хотя огромные вентиляторы непрерывно нагнетали в цех свежий воздух, жара стояла такая, что дышать было нечем.
Здесь, на заводе Круппа в Эссене, мы снимали очередные эпизоды фильма, и наш оператор с ассистентом, режиссер с ассистентом, Косташ, я и все остальные члены съемочной группы тоже были голые до пояса, надели защитные очки и шлемы, и пот катился со всех нас градом, размазывая грязь по голому телу.
В этом цехе мы должны были, согласно плану, снимать важные эпизоды фильма в течение следующих пяти ночей. Мы получили разрешение на съемки только во время ночных смен. Днем в цехе работало 500 человек, и мы бы мешали производству.
В старом фильме Пауэра аналогичные сцены снимались на сталелитейном заводе под Питтсбургом. Их драматургический смысл заключался в том, чтобы показать, как спившийся узкогрудый слабак Карлтон Уэбб внезапно по воле сценариста попадает в мир тяжелого мужского труда, как он в этом мире чуть не гибнет и как в конце концов с ним справляется.
По сценарию действие этого «фильма в фильме» разворачивалось в среде рабочих, занятых в тяжелой промышленности. Здесь, в среде горняков и иностранных рабочих, кочегаров, угольщиков, операторов прокатных станов, рабочих электропрессов и членов их семей, герой фильма познакомился с «настоящими людьми», с «подлинной жизнью», с истинными ее трудностями – ну и, конечно, с красивой девушкой – работницей, ставшей позже соперницей его богатой и капризной возлюбленной.
Когда я (то есть герой нашего фильма) познакомлюсь со всем этим, выстрадаю и преодолею, когда я, по Горькому, стану «настоящим человеком», тогда муж моей бывшей любовницы убьет меня из ревности, давно уже утратившей какие-либо основания.
Таково было содержание нашего фильма – и, если его так пересказать, он неминуемо покажется шаблонным и традиционным. Однако если отвлечься от того, что мы снимали в павильоне, то, что мы снимали здесь, не было ни шаблонным, ни традиционным! Двести рабочих ночной смены не были просто великолепными статистами, они на самом деле были «настоящими людьми», и, когда я проговорил с ними несколько часов, до меня начало наконец доходить, что кроме моего мира роскошных апартаментов, порока, распущенности и денег существует другой, совершенно другой мир – несравненно более существенный по размерам и прочности, в который я неожиданно попал, как и герой нашего фильма Карлтон Уэбб.
В то воскресенье мы выехали на машине из Гамбурга в 8 часов утра – Джоан, Шауберг и я. В 11 часов мы уже были в Эссене. После обеда операторская группа обосновалась в огромном цехе, и два бригадира показали мне те виды работ, которыми я должен был овладеть и ночью воспроизвести перед кинокамерой. Потом я на часок прилег отдохнуть. А с девятнадцати часов стоял на вахте у прокатного стана.
Что съемки в Эссене и психически, и физически будут самыми трудными в фильме, мы все знали заранее. Грохот, жара и работа ночью в этом царстве гигантских машин в кратчайшие сроки изматывали здоровяков. Рабочие работали в ночную смену только по четыре часа, а мы, поджимаемые сроками завершения съемок и съемочным планом, оставались в цехе с 19 вечера до 3–4 часов утра. Эти пять ночей мне еще долго не забыть.
Уже в первый съемочный день, в воскресенье, гримеры в 18 часов с ужасом рассматривали мой покрытый прыщами, гнойничками и пятнами торс, который мне наконец пришлось перед всеми обнажить. Они позвали Ситона, Косташа и Альбрехта, так что под конец я, полуобнаженный, стоял перед десятком человек, разглядывавших меня и сокрушенно покачивавших головами, в то время как я настойчиво втолковывал им, что уже лечусь препаратами и облучением у одного гамбургского дерматолога, что болезнь моя не опасна и имеет аллергический характер и врач сказал, что можно спокойно замазывать прыщики… гримом и пудрой. Что было истинной правдой. Только врача этого звали Шауберг, и он, до того как вернуться в Гамбург, высказался так: «Не бойтесь накладывать грим и пудру сколько душе угодно. У вас в организме сейчас столько ауреомицина, что вам любая инфекция нипочем! На всякий случай всажу вам еще двойную дозу, дабы вы не оскандалились у господина Круппа до моего возвращения».
Что он и сделал, а потом укатил. Дело было в полдень; а в 10 часов вечера я стоял перед камерой, и пот ручьями тек по мне, смывая грим и пудру. Подражая настоящим рабочим, я длинным и тяжелым железным прутом подправлял движение раскаленных стальных болванок, проплывающих мимо нас по вращающимся цилиндрам. В опасных кадрах (например, в рукопашной с одним рабочим на мостике над прокатным станом) меня подменял дублер – артист цирка, но в большинстве сцен я снимался сам. Как обращаться с железным прутом и подправлять им раскаленные стальные болванки, не давая им нас раздавить, мы еще летом целыми днями тренировались в Питтсбурге и прошлым вечером еще раз уже здесь, в Эссене.
Оператор прокричал мне в ухо, чтобы я не беспокоился из-за того, что грим на прыщах от жары сразу растает:
– У нас пленка панхром. На ней раскаленный металл даст такую яркость, что все вы так и так получитесь лишь темными силуэтами. А на крупных планах у меня в кадре будет только ваша голова. На ней никаких прыщей нет. Завыла сирена.
Первую ночную смену пришла подменить вторая. Двести выдохшихся мужчин ушли. Двести отдохнувших встали на их место.
23 часа.
Уже одиннадцать часов Шауберг отсутствовал. Почему он не вернулся? По автобану до Гамбурга всего три с половиной часа езды. В 16 часов он собирался произвести операцию. С того времени тоже прошло уже целых семь часов. Даже если операция заняла два часа – а так долго она не могла продлиться, – даже в этом случае ему давно полагалось бы вернуться. Значит, что-то стряслось!
С 23 часов этот кошмар не шел у меня из головы. Что-то стряслось. С Шерли. Или с Шаубергом. Или же с ними обоими. Наверняка что-то произошло.
Но что?
СЦЕНА 187/ПОМЕЩЕНИЕ/НОЧЬ/1
Помреж с хлопушкой молча держал черную дощечку перед объективом камеры. Здесь не было смысла выкрикивать номер сцены. Хоть надорвись. Поэтому звук мы вообще не записывали и снимали все в немом варианте. Между собой все объяснялись знаками.
Большой палец книзу: Камера!
Большой палец кверху: Камера работает!
Хлопок в ладоши: Начинай играть!
И я играл.
Я играл и играл. А страх в душе рос и рос. 23 часа 15 минут. – 23 часа 30 минут. – 23 часа 45 минут.
СЦЕНА 188/ПОМЕЩЕНИЕ/НОЧЬ/2
Большой палец книзу. Большой палец кверху. Хлопок в ладоши.
Я играл и чувствовал, что руки у меня немеют, что я уже еле удерживаю железный прут, что поясница разламывается, а голова раскалывается, что пот уже потоками льется по телу и что с ним из меня вымываются силы, последние силы. А ведь это была первая ночь, первая из пяти. В 24 часа мы сделали получасовой перерыв.
О Шауберге ни слуху ни духу.
Для меня поставили жилой фургончик в более или менее звукоизолированном отделении прокатного цеха, и я прилег на койку. Старина Гарри завернул меня в теплые одеяла, и я попросил его дать мне побыть одному. Когда он ушел, мне вспомнилось, что у Пауэра сердечный приступ случился именно в таком ют фургончике и тоже во время перерыва в съемках, только под открытым небом, на студии «Севилья» под Мадридом. Поэтому я распахнул дверь фургончика и позвал Гарри.
– У нас тут ведь есть телефон, верно?
– Да, мистер Джордан.
Я принес его, то есть, вернее сказать, прикатил, так как телефон стоял на никелированной треноге с колесиками и за ним тянулся длиннющий шнур, разматывающийся с барабана. Так аппарат оказался в моей уборной, и я дрожащими пальцами набрал код Гамбурга и номер моего отеля.
– Говорит Джордан. Соедините меня, пожалуйста, с моей дочерью.
– Мне очень жаль, мистер Джордан, но мисс Бромфилд просила нас не беспокоить ее.
– Когда?
– После шестнадцати часов. Она сказала, что плохо себя чувствует.
– И с тех пор не перезвонила?
– Нет, мистер Джордан. Она собиралась принять снотворное.
– Тем не менее соедините меня.
– Но…
– Соедините меня! Это важно! В худшем случае мы ее разбудим!
В общем, меня соединили, и в трубке загудел сигнал «свободно».
– Мисс Бромфилд не берет трубку.
– Я слышу.
– Видимо, очень крепко спит.
– Да. – Может, она уже умерла.
– Послать кого-нибудь к ней в номер?
Может, и в самом деле спит? Может, Шауберг еще у нее? Может…
– Нет. Нет, ни в коем случае. Если она так крепко спит, я не хочу ее беспокоить. Большое спасибо.
0 часов 30 минут.
Где же Шауберг?
Почему Шерли не берет трубку?
Если с Шерли что-то случилось, если Шауберг ее поранил… если она умерла от потери крови… умерла от потери крови… если этот старый морфинист убил ее своими трясущимися руками… и ударился в бега… и уже где-то у границы…
– Всемогущий Боже!
Внезапно я осознал, что эти слова я выговорил вслух, громко и четко. В жизни я их не произносил! В дверь постучали. Она открылась.
– Добрый вечер, дорогой мистер Джордан! Или скорее следовало бы сказать «доброе утро»? – Шауберг был бледен и утомлен, но улыбался.
Я рывком сел.
– Что с ней?
– Все в наилучшем виде. Спит как сурок. Сегодня ей придется полежать, а завтра может уже приступить к работе. Вам теплый привет.
Я хотел что-то сказать, но все вокруг закружилось, я поднес руку к горлу и вновь упал головой на подушку.
– Я… я задыхаюсь…
– Где ящик?
– Под… кроватью…
Он отреагировал молниеносно. Заперев дверь, он выхватил из-под кровати ящик. Что было после, я видел как сквозь туман. Желтое пятно. Зеленая точка. Серебряный луч. Укол в предплечье. И потом опять покой, мир в душе, блаженство.
Я глубоко дышал. Шауберг спрятал ящик и отпер дверь – очень вовремя, ибо через секунду в щель просунулась голова белокурого красавчика, любимчика Ситона:
– Через пять минут можем продолжить, если вы не против, мистер Джордан.
Голова исчезла.
– Полежите эти пять минут, – сказал Шауберг и по-отечески улыбнулся. – Все прошло гладко, как по маслу, дорогой мистер Джордан.
– Поклянитесь!
– Но вы же знаете, я не верю в…
– Если с Шерли что-то случилось, если вы лжете, вам никогда не удастся бежать из Германии, никогда не удастся начать новую жизнь и придется подохнуть здесь – ясно?
– Ясно. Согласен.
– Почему вы явились так поздно?
– За Ганновером кончился бензин. А было уже темно. И вид у меня был, наверное, страшноватый. Хотите знать, что я почти три часа стоял на обочине и махал каждой машине, прежде чем одна из них остановилась и отбуксировала меня к ближайшей бензоколонке?
Блондинчик Ганс (торс у него был мускулистый, загорелый и тренированный) вновь просунул голову в дверь:
– Мистер Джордан, можно приступать! Он исчез.
Я встал с кровати и ощутил во всем теле необычайную силу и бодрость. Да мне теперь и десять таких ночей нипочем!
– Шауберг, в этих уколах сам черт сидит.
– Кому вы это говорите? – Он вдруг помрачнел и крепко взял меня за плечи. – Послушайте, дорогой мистер Джордан, с вашей женой что-то творится.
– Что вы хотите этим сказать?
– Вы мне платите. Следовательно, я стою на вашей стороне. Ваша жена меня не интересует. Сегодня из-за нее чуть не произошла небольшая накладка…
Дверь открылась. Опять Гансик:
– Мистер Джордан…
– Провались! – заорал я. Он исчез с обиженным видом. – Какая накладка?
– Как раз когда мы собирались начать, зазвонил телефон.
– Что-о-о?
– Да не волнуйтесь вы. Ваша падчерица предупредила коммутатор, чтобы ее не соединяли, но растяпа телефонистка все-таки соединила, потому, мол, что этого потребовала полиция.
– Какая полиция? Уголовная?
– Ну да, какой-то там инспектор.
– И кто же с ним говорил?
– Я.
– Вы?
– А что мне было делать? Ваша падчерица лежала уже под наркозом. Я сказал, что я ваш шофер и что мисс Бромфилд не может подойти к телефону, так как она сидит в ванне.
– И он поверил?
– Очевидно.
– Он не сказал, что позвонит попозже?
– Нет. Ему, собственно, от мисс Бромфилд ничего и не надо было. И нужна была ему вовсе ее мать.
– Что-о-о?
– Он просто хотел узнать, где ее найти.
– Мою жену?
– Ну да. А это я и сам мог ему сказать. «Кёнигсхоф-отель» в Эссене. Чем он и удовлетворился. Он сказал, что свяжется с уголовной полицией в Эссене и пошлет кого-нибудь из здешних полицейских в отель. Завтра утром. То есть уже сегодня.
– А сказал он… сказал он, что нужно полиции от моей жены?
– Он был очень вежлив. Немецкой полиции, очевидно, вообще ничего от нее не нужно. Но американская, видимо, попросила немецкую оказать содействие.
На этот раз уже сам Торнтон Ситон распахнул дверь фургончика.
– Питер, мы все тебя ждем. Сейчас же иди!
Так что мне пришлось оставить Шауберга и пойти с режиссером. По дороге он, погруженный только в свою работу, втолковывал мне:
– В той сцене, которую мы сейчас будем снимать, ты уверен, что Мария все знает. Ты в панике. Ты в отчаянии. Твои силы на исходе. Но должен держать себя в руках, чтобы товарищи по бригаде ничего не заметили. Должен вкалывать, как будто ничего не случилось! Чтобы вообще никто ничего не заметил! Ясно?