Текст книги "Стрела и солнце"
Автор книги: Явдат Ильясов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 16 страниц)
Снабженные водостоками, они пересекались под прямым углом. Кварталы состояли из двух, реже – четырех одноэтажных и двухэтажных домов, обращенных лицевой стороной к улице и сложенных у горожан побогаче из диорита, у тех, кто победней, – из плотного и белого, мелкозернистого мшанкового известняка, а у некоторых – и просто из рыхлого, пористого ракушечника.
Тесный проход вел снаружи в открытый внутренний двор, позади которого возвышались хозяйственные строения: кухни, зернохранилища, дровяные склады, винные погреба. Каждый двор имел колодец или бассейн для сбора и хранения дождевой воды.
Хорошо было шагать вдоль тихих, уютных, чисто подметенных улиц, мощеных плитами серого известняка, мимо старых каменных стен, растрескавшихся, истертых, синеватых снизу и бледно-золотистых наверху, ближе к плоской крыше. Мимо обомшелых мраморных колонн, подпирающих буроватые от времени лепные карнизы, белых статуй, поставленных на каждом крупном перекрестке, и увитых плющом крытых галерей.
Тут и там, занесенные наискось одна над другой, увешанные густым ворохом листьев, ветви молодых, с округлой кроной, развесистых каштанов, словно руки в рукавах из ярко-зеленых лохмотьев, протягивали кверху розовато-белые пирамидки крупных соцветий.
Камень, как и вино, тем дороже, чем дольше выдержан. Много лет его должны накалять лучи знойного солнца, обмывать холодные дожди, сечь пронзительно свистящие ветры, чтоб он приобрел уловимый лишь для зоркого глаза благородный светло-коричневый загар.
Этот охристо-золотистый оттенок, кое-где разбавленный коричневатой на общем фоне города зеленью плюща и кипарисов, был присущ всему Херсонесу, удачно сочетаясь со смугловатой кожей его обитателей и ярко-красным, желтым и розовым цветом их туник и плащей.
Городок, расположенный на скалистом мысу между двумя тесными бухтами и занимавший скромную площадь, имел свой неповторимый облик и не уступал красотой и продуманной строгостью в разбивке улиц и площадей известным городам Эллады.
Прохожих было не очень много – херсонеситы весь день пропадали в гавани, на виноградниках, пастбищах, рыбной ловле или трудились в мастерских, большей частью выстроенных за дугообразной, вогнутой в сторону города южной стеной.
Каждый встречный не забывал поздравить молодых, пожелать им всяческих благ. Будь Орест более наблюдателен, он заметил бы, что Херсонес искренне любит Гикию, а Гикия – Херсонес. Чистые, широко раскрытые глаза молодой женщины сияли, точно прозрачные синие камни, пронизанные теплым светом солнечных лучей. Сверкали зубы. Она не переставала улыбаться и звонко, от всего сердца, отвечала на приветствия.
Глядя ей вслед, люди шептали благодарственную молитву: в глазах простодушных горшечников и виноградарей Гикия символизировала благодать, посылаемую херсонеситам покровительницей Девой.
– Как хорош мой Херсонес! – сказала Гикия с непонятным для боспорянина радостным изумлением. – Правда, Орест? Каждое утро я вижу его словно в первый раз. И мне всегда хочется одновременно и петь, и плакать. Чудеса!
Она глубоко вздохнула и засмеялась.
Гикия долго водила мужа по улицам и рассказывала о. Херсонесе.
– Уже четыреста лет стоит наш город на Гераклейском полуострове Тавриды, – говорила женщина с гордостью. – Ты видишь – он с трех сторон окружен морем. Отсюда и его название [15]15
Херсонеспо-гречески – полуостров.
[Закрыть].
Херсонеситы – племя дорийского корня, выходцы из Мегар, кровные родичи знаменитых спартанцев. Покинув Мегары, они построили на южном берегу Эвксинского моря город Гераклею. Через некоторое время там завязалась борьба между простым народом и знатью. К сожалению, знать победила. – Гикия опять вздохнула. – Демократам пришлось бежать. Они отправились на поиски новых земель, достигли этих мест и основали республику.
Херсонес со дня своего появления – город свободы. У нас никогда не было тиранов и царей. Мы называем царем верховного жреца. Государством правит народ. Правда, за четыреста лет некоторая часть херсонеситов так разбогатела, что теперь не желает подчиняться законам государства. Но народ держит их в узде.
…Странное дело – Гикия до сих пор не задумывалась особенно над достоинствами родного края: они были так привычны, обыденны, что считались сами собой разумеющимися и свободно, не задерживаясь, проходили мимо внимания.
И только теперь, смутно чувствуя в Оресте силу, неприязненно настроенную, враждебную республике, она как бы заново увидела Херсонес, осмыслила его порядки и с неожиданной горячностью, с неосознанной целью предупредить и заранее отмести всякие возражения, принялась расхваливать свой город.
– Посмотри на эти укрепления, – продолжала Гикия, указывая рукой на оборонительные сооружения.
Город прикрывала со стороны суши мощная стена со множеством громоздких полукруглых башен. Толщина стен, насухо сложенных из громадных, хорошо отесанных и с поразительной точностью пригнанных одна к другой глыб плотного голубоватого известняка, достигала восьми локтей.
– Сколько сил затратили херсонеситы, чтобы воздвигнуть их! И они надежно защищали город от врагов. Ни один вооруженный чужестранец, будь то скиф или грек, не ступал прежде по улицам Херсонеса.
Но затем кочевники усилились, захватили Прекрасную гавань, Керкинитиду, другие мелкие укрепления и осадили столицу.
Республике волей-неволей пришлось обратиться за помощью к понтийскому царю Митридату Евпатору. Полководец Диофант разгромил скифские войска. Херсонес избавился от варварского нашествия, зато попал под власть Понта.
С тех пор он много раз переходил из рук в руки, подчиняясь то понтийцам, то царям Боспора, то Риму. В этом наше несчастье. Избавиться от иноземных покровителей – стать добычей жестоких таврских и скифских племен. Просить защиты у других эллинских государств – поступиться независимостью.
Но внутренний уклад Херсонеса – нерушим. Хотя мы и делаем вид, будто добровольно покорились Риму, город как был, так и остается республикой. Рим далеко. У него немало своих забот. Он бессилен переделать наш строй. Народная власть в Херсонесе незыблема. Республика строго карает всякого, кто пытается нарушить раз установленный правопорядок.
– Херсонес пока что опять самостоятелен, – задумчиво проговорила Гикия и сама себя спросила: – Но до каких пор? Смотри, укрепления во многих местах обветшали. Камни от времени сдвинулись, вываливаются из своих гнезд. Но республика настолько бедна, что не может восстановить стены, – добавила она с грустью. – Ты слушаешь меня, Орест?
– Мгм, – буркнул метис.
Он устал, ему хотелось выпить чашу вина и лечь спать. Оресту до тошноты надоело слушать обо всех этих мегарцах, спартанцах, херсонеситах, боспорянах, понтийцах и римлянах, о вечной и, по его убеждению, бесполезной грызне богачей и простого народа.
«На кой бес мне нужно знать про твой Херсонес? – думал он с раздражением. – А ты, я вижу, слишком умна…»
Его неприятно удивила осведомленность дочери Ламаха. Женщине лучше бы сидеть дома и заниматься кухней, чем корчить из себя мудреца и пробовать разобраться в вещах столь темных, что в них сам дьявол не разберется.
Гикия и сама была озадачена – она говорит так разумно и складно! Никогда не приходилось беседовать о подобных делах. Оказывается, она немало знает.
Они вышли из города и спустились в гавань.
На рынке было немного людей: пятнадцать-двадцать местных скифов и тавров, пригнавших овец и коз – обменять на вино, рыбу, глиняную посуду, зелень, да несколько десятков старых греков, вынесших башмаки, поношенную одежду, горшки, мотыги, серпы и прочую мелочь.
Веселей товар был у более многочисленных рыбаков: кефаль, скумбрия, хамса, сельдь, белуга, осетр, ставрида, судак, морской петух – рыба с большой головой, широкими, словно крылья, грудными плавниками черного цвета и гребнем на спине; морской черт с бугристым черепом, огромной зубастой пастью и выдвинутой вперед нижней губой, весь красный, сужающийся к хвосту; морская собачка – диковинная рыбешка, похожая на мохнатого щенка.
Настоящая торговля начнется ранней осенью, когда на горных лугах подрастут ягнята, скифы снимут урожай пшеницы, ячменя, ржи, гороха, чечевицы, тавры остригут коз и зарежут быков, херсонеситы завалят рынок грудами крупных виноградных гроздьев, красных яблок, медовых груш, сладких фиг, сочных персиков, терпких маслин, граната, ореха.
В бухте покачивалось на легкой волне пять-шесть круглобоких торговых кораблей. Матросы грузили в трюмы связки кож, шерсть, громадные, выше человеческого роста, глиняные сосуды с маринованной рыбой, солью, укладывали на берегу черепицу, куски мрамора, мешки с посудой и тканью.
– Тут купцы из Гераклеи, Синопы, с островов Эгейского моря, – пояснила Гикия, окидывая гавань разгоревшимися глазами. – Товары идут к порогам Борисфена, на Крит и в Афины. Но, говорят, лет сто назад торговля в Херсонесе шла гораздо лучше, иноземным судам было тесно в этой большой бухте.
– Понравился тебе Херсонес? – спросила женщина, когда они, закончив осмотр города, возвращались домой.
– Т-тесно. – Орест вытер ладонью потное лицо. – Душно. Улей, а не город. И как в этих конурках умещаются двадцать тысяч человек?..
Сын Раматавы был отчасти прав – Херсонес был довольно мал для столь известного города и тесноват. На небольшом мысе сгрудились, налезая один на другой, шесть тысяч домов, и все же такое краткое, далеко не полное и не очень-то лестное мнение о Херсонесе ему внушили не действительные недостатки города, а собственное плохое настроение.
Гикия поняла это и оскорбилась. Что? Город, который вырастил Гикию, не пришелся по душе… не понравился… Кому же? Она не могла подобрать нужного слова. Как назвать человека, которого любишь, но сердишься на него? Все-таки она ответила бы ему резкой отповедью, если б вдруг не заметила Диона.
Керкинитидец, наклонившись, ополаскивал в бассейне лицо. Увидев Гикию, он уронил руки и выпрямился. Вода, сверкая на солнце, струилась по заострившемуся носу, по темным ввалившимся щекам, и дочери Ламаха показалось, что юнец плачет.
Сириск ругал сына всю дорогу.
– Болван! – ярился старик, шлепая по воде кормовым веслом. – Щенок! До чего довел себя из-за бабы. Неужели женщина стоит того, чтоб по ней так убиваться? А я-то думал, что он и впрямь болен. Тьфу!
После сегодняшней встречи с Гикией окаменевшее от горя сердце Диона отмякло. Он рыдал в голос, не стесняясь отца, захлебывался, давился слезами, рвал волосы, душил себя, чтобы прекратить безудержный плач. Но все бесполезно. Слезы брызгали из покрасневших, опухших глаз еще сильней, прямо как вода из фонтана.
Дион сам, пожалуй, не понимал, отчего плачет. Допустим, он не мог жить без дочери Ламаха. Но, во-первых, Гикия не подавала ему никаких надежд, обманувшись в которых, Дион был бы вправе голосить, как безутешная вдова.
Во-вторых, он ведь не сделал ни одной попытки заговорить, сблизиться с Гикией, открыть ей чувства. Не дарил женщине яблок, цветов, отрезанных локонов, не возлагал красочных венков у двери возлюбленной, не пел ей ночью ласковых песен.
Более того, случись ему остаться с дочерью Ламаха наедине, он лишь дрожал бы, не в силах промямлить и полслова. А потом удрал бы, красный от стыда и смущения, и минута позора, может быть, излечила его от напасти. Но Дион умел только плакать.
– Тряпка! – произнес старик с презрением и брезгливо сплюнул. – Ну, долго ты еще будешь хныкать? Выкинь дурь из головы! Дома накопилась куча работы. Поболтался – и хватит. Пора за дело приниматься.
– Будь она проклята, работа! – злобно крикнул Дион, вымещая любовную неудачу на серобородом старике. – Не хочу больше копаться в навозе.
– Вот как? – Сириск потемнел от гнева. – Думаешь, я тебя сто лет буду кормить, бездельник?
– Не корми! – огрызнулся Дион и шумно высморкался.
– С голоду подохнешь, – проговорил отец насмешливо. Юнец ответил с отчаянной решимостью:
– Пусть! Я и сам хочу умереть. Нырну сейчас в море – и конец.
И он сделал резкое движение, словно хотел броситься за борт.
– Сидеть!! – завопил обмерший от страха Сириск. – На место, дурак! Вот хвачу веслом по глупой башке – погляжу тогда, как ты подпрыгнешь. Вы посмотрите на него, а? Совсем ума лишился.
Колени старика мелко тряслись. Он с трудом переводил дух. Остолоп и впрямь может утопиться. Старикам, конечно, наплевать на какие-то там чувства. Но молодежь… Любовь – штука тонкая. Значит, она очень уж важна для него, если Дион так близко к сердцу принимает эту чепуху. Надо с ним помягче.
Сириск сказал примирительно:,
– Не горячись, сынок. Я понимаю: страсть и все такое… Вещь хрупкая. – Старик покрутил корявыми пальцами, как бы ощупывая золотую сережку. – Сам когда-то вздыхал по твоей мамаше, чтоб ей пропа… Тьфу! – это я так, к слову пришлось – очень уж зловредная женщина, языкастая. Ну, ничего – в свое-то время она мне приглянулась.
Но я не собирался из-за нее топиться… Потяни-ка за веревку, парус, видишь, перекосило. Зачем топиться?. Кто любит – тому надо жить да жить.
Я, когда собирался на твоей матушке жениться, день и ночь в поле и на винограднике пропадал, камни весом в медимн [16]16
Греческая мера емкости и веса – 52,5 килограмма.
[Закрыть]ворочал, словно пустые горшки. Эта самая любовь мне силу прибавляла. Я из кожи лез, чтоб мой виноград был во сто раз лучше, чем у других, чтоб пшеница раньше, чем у всех, заколосилась – все хотел невесте понравиться. Чтоб она, видишь ли, гордилась мной, хвалила меня среди девушек, когда они собираются с кувшинами у ручья. А ты, сынок, от работы отлыниваешь. Нехорошо.
– Ты все перепутал, отец, – угрюмо сказал Дион. Он как-будто успокоился. Но это только казалось – слезы высохли, зато в груди опять проснулась глухая, убийственно-тяжкая ноющая боль. – Матушка тебя тоже любила. Ты знал, что она станет твоей женой. Значит, было из-за чего стараться. А мне… а Гикия… – Дион безнадежно махнул рукой.
– Мда… Тебе, конечно, трудней приходится, – согласился Сириек, удивляясь своему благодушию. Разве отцу с сыном не зазорно толковать о таких вещах? – Но… все равно, не стоит вешать голову! Тем более – топиться. Ты пойми… Любовь, конечно, великое дело. Но любовь – еще не все.
Ведь мужчина рождается не только для того, чтобы обниматься с женщиной и плодить детей. У него много других важных обязанностей. Понимаешь? У него – родители, которые дали ему жизнь, вскормили его, взрастили, не щадя себя, и он должен обеспечить им безбедную старость. У него – соседи, оказывающие ему помощь в беде, и он должен выручать их в свою очередь.
Человек принадлежит не только себе и своей семье – он принадлежит родной общине, государству, наконец.
Служить общине, государству – долг каждого живого человека, долг гражданина. Уклониться от выполнения гражданского долга – все равно, что бежать с поля битвы. Не этому ли тебя учили в школе?
– Родная община! – Дион уничтожающе фыркнул. – Государство! Что они для меня сделали такое, чтобы я из-за них надрывался? Разве они пашут наш участок, подвязывают кусты на винограднике? Я ем то, что добываю собственной рукой. При чем тут государство? Оно само от моих трудов кормится.
– Как при чем? – изумился Сириск. – Разве ты не обязан тем, что живешь на свете, безвестным людям, мужчинам и женщинам, которые когда-то собрались вместе, отвоевали у диких зверей участок леса, расчистили его, вспахали землю, построили город, создали законы, отбили нападение враждебных племен, спасая от гибели твоих еще ползавших без штанов дедушек и бабушек, не будь которых, не было бы и тебя?
Разве только о себе заботились эти люди, работая день и ночь на полях, в садах и мастерских, споря на советах, смыкаясь в ряды и выступая в поход? Нет, стараясь улучшить свою жизнь, они думали и про тебя. Думали о тысячах Дионов. О своих потомках.
Во все, чем ты сейчас пользуешься, вложен ум и труд многих поколений. Труд народа. Народ, объединившийся в государство, – опора человека. Запомни, человек без народа, без государства – пыль.
Что получилось бы, если народ Херсонеса взял вдруг и разбрелся кто куда? Через месяц никого не останется – одних зарежут скифы, других волки задерут. Человек, если он не сплошной дурак, обязан помнить: он потому и человек, что живет среди людей.
Есть у нас такие – себя считают чуть ли не за богов, а других – за скот. Пекутся лишь о собственном благе. Остальных угнетают. А на что они годятся сами по себе? Мразь. Я убивал бы таких, как бешеных собак.
Дион молчал.
Старик любит вести заумные беседы о долге человека и прочих невыносимо скучных вещах.
Горазд поговорить, когда в ударе. Смолоду, видишь ты, пока еще жил в достатке, учился в Херсонесе ораторскому искусству. Да и потом, на сходках общины и народных собраниях, понаторел в красивой речи – вон как ловко управляется со словами, лепит фразы, как матушка хлебцы. Это – его слабость.
Дион привык к ней, поэтому наставления отца давно не трогали юношу. Тем более не задели сейчас, когда Дион был весь наполнен своей горькой заботой. Он пропустил слова мудрого старика мимо ушей.
– К тому же, – добавил Сириек, поворачивая лодку к берегу, – ведь Гикия не одна на свете. Была бы шея цела, ярмо найдется. Отыщем тебе невесту не хуже Ламаховой дочери. Не горюй.
«Хорошо тебе болтать, что вздумается, – мысленно сказал Дион с неприязнью. – Огрубел, зачерствел, вот и кажется старику, будто все на свете чепуха, кроме дурацкого гражданского долга. Посидел бы в моей шкуре хоть час – сам завыл бы, как пес».
Не получив ответа, Сириск укоризненно покачал головой.
Не удался сын. Нет, не удался. Не ожидал керкинитидец, что отпрыск вырастет такой дрянью. Весь в мать. Старуха Эвридика тоже молола всю жизнь вздор, бесилась из-за пустяков, чуть ли не вешалась от зависти, если кому-нибудь из соседей везло.
Бережливость – хорошее дело. Но плохо, когда превращается в дурную страсть. В жадность до озверения. В охоту загрести все добро на земле под себя – загрести и никому не давать. За богатством не угонишься, и не стоит надрываться, терять человеческое достоинство из-за лишних чашек или плошек.
Ведь этот Дион – он потому и убивается, что не удалось заполучить Гикию в собственность.
Не от любви плачет – самолюбие хозяина вещей в нем оскорблено, хотя он и сам этого не понимает.
Откуда понять? Ничего не понять человеку, который стремится только к тому, чтобы удовлетворить свою прихоть, хочет плясать лишь под собственную дудку, который желает, чтобы и другие плясали под его дудку, и даже не способен задуматься – понравится ли кому-нибудь подобная музыка.
Будь у него душа пошире – не скулил бы, точно щенок, подумал бы о мужском достоинстве, легче перенес бы горе.
«И все же, – Сириск, причаливая лодку, сокрушенно вздохнул, – велика, должно быть, сила Эрота, если он доводит человека до такого безмозглого состояния. Надо иметь железную твердость духа, чтобы выдернуть из печени острую стрелу зловредного божка…»
Новая встреча с Дионом расстроила Гикию.
Молодая женщина догадывалась, что керкинитидец страдает и в этом повинна она, дочь Ламаха.
Ей было совестно – ведь Гикия причинила кому-то горе. Но, поразмыслив, херсонеситка успокоилась. Ни словом, ни делом она не давала Диону повода для далеко идущих желаний. Пусть не влюбляется в незнакомых женщин. У дочери Ламаха была своя тяжкая забота – Орест, и она быстро забыла о Дионе.
Кузнец Ксанф так настойчиво приглашал Гикию в гости, что она решилась, наконец, повести к ним Ореста.
За себя Гикия не беспокоилась – она не раз бывала у Ксанфа, так же как и у гончара Психариона или красильщика Анаксагора, но вот Орест… понравится ли ему Ксанф, и понравится ли кузнецу Орест?
– Садитесь, гости. Добро пожаловать, – сказал Ксанф так спокойно и просто, будто только тем и занимался всю жизнь, что принимал в своем убогом жилище боспорских и прочих царевичей.
Орест отметил про себя, что херсонесит, даже самый бедный – горд, исполнен чувства собственного достоинства, свободен духом, уважает себя и других. Не то, что в Пантикапее, где чернь забита, озлоблена, запугана, недоброжелательна, откровенно-враждебна или, еще хуже, трусливо-угодлива. В этом он убедился не только на примере Ксанфа. Большинство жителей города держалось уверенно без чванства и приветливо без подобострастия.
Удивило Ореста и другое – в доме Ксанфа вся семья сидела при гостях за одним столом, тогда как, по обычаю, женщинам и детям полагалось с приходом посторонних прятаться на отведенной им половине.
Орест увидел открытый лик пожилой жены кузнеца – матушки Метротимы и круглое, чуть скуластое, с длинным, узким разрезом глаз, приподнятых к вискам, лицо дочери Ксанфа – пятнадцатилетней Астро, умевшей не хуже придворных красавиц Пантикапея ласково извиваться и дарить мужчин заманчивой улыбкой.
Женщины и дети вольно сидели у низкого стола, уставленного глиняными блюдами со скромным угощением, и весело болтали кому о чем вздумается. Здесь не очень-то чинились. В бедняцкой семье мужчины и женщины несли равную долю в трудовых затратах по хозяйству, поэтому были равны между собой.
Кроме Ореста с Гикией, в гости к кузнецу пришел скиф Дато, недавно выкупившийся из неволи, со своей женой – тонкой и смуглой Ситрафарной.
– Мой сосед, шерстобит, – пояснил Ксанф и, перехватив удивленный взгляд Ореста, усмехнулся: в диковинку, что эллин и скиф дружат? – Мне все равно, хоть скиф, хоть тавр. Лишь бы хороший человек был. Это у господ считают иноплеменных за варваров. Да и не только у господ – у нас, в Херсонесе, глядишь: эллинишко весь ободранный и сопливый, плюнуть не на что, а туда же, встретит азиата – нос воротит. Ну, я не такой… Я и сам не полный грек – прапрадед с Таврских гор спустился. Среди херсонеситов хоть редко, да встречаются люди, которые происходят от тавров – говорят, на месте нашего города прихода эллинов стояло туземное поселение. Пусть немного, да подмешалось таврской крови.
Да и кто может сказать про себя: «Я чистокровный эллин» или «Я чистокровный скиф»? Вот ты, я слышал, дорогой гость, только наполовину грек, правда? А посмотри на мою дочь Астро – ни дать, ни взять предка ее матери занесло сюда с самых Рифейских гор.
Мы говорим, например, – тавры. А они ведь из киммерийцев, обитавших тут до скифского нашествия, а киммерийцы – те же фракийцы. Фракийцы – македонянам близкая родня, македоняне – все равно, что эллины. Вот и толкуй, что эллины и тавры – чужие.
Да и не в крови дело. Эфиоп тоже человек, хоть он и далеко от эллина. Все – люди, и это главное. Эй, Кунхас! Хватит тебе возиться на кухне. Неси вино.
Из тесного двора в низенькую комнату, где сидели гости, вошел с кувшином в руках, черных от несмываемой копоти, рослый, чуть рыжеватый, голубоглазый парень в такой же, как у Ксанфа, простой, но чистой одежде.
Что-то в его лице – или особенный разрез глаз, или слишком крючковатый нос – выдавали не грека. Парень был так высок, что ему пришлось пригнуться.
Он протянул руку, подавая кувшин Ксанфу. Короткий рукав его хитона задрался, и Орест увидел на мощном белом плече клеймо в виде маленького треугольника и рядом – черное «К».
Треугольник означал «дельту» – первую букву греческого слова «дулиос» – раб, а с «К» начиналось, очевидно, имя владельца. Раб Ксанфа. Кузнец подвинулся и освободил место слева от себя.
– Садись, Кунхас.
Орест вскинул брови. Неужели господин и слуга едят за одним столом да еще при гостях? Уловив пристальный взгляд боспорянина, Кунхас смутился:
– Да будет тебе благо, хозяин. Я лучше потом… Пойду, кузницу забыл запереть.
Выговор был туземный. Раб приложил руку к груди, попятился и вышел.
– Подручный мой, – сказал Ксанф, кивнув вслед удалившемуся невольнику, и в голосе кузнеца прозвучало восхищение. – Тавр. Эх, и любит же работу! Любое дело в руках горит. Лапы – как у киклопа, а возьмется за молот – даже иголки может ковать, не то что ножи да заступы. Добрый парень, честный, скромный.
В детстве с ним беда приключилась. Скифы схватили на опушке леса, увезли в свой Новый город [17]17
Неаполь Скифский, стоял на месте Симферополя.
[Закрыть], затем продали херсонеситу Котталу – есть у нас такой богач, гнусный человек. Мерзавец даже клеймо на плече у парня выжег– «Раб Коттала». У Коттала восемьдесят пять рабов, измывается над ними, как в темную голову взбредет.
Я два года брал Кунхаса в наем, потому что одному в кузнице делать нечего, а юный тавр здоров молотом махать. Ну, а потом наскреб денег – продал кое-что из хозяйства, половины добра лишился, зато выкупил беднягу из неволи. Усыновить хочу, на Астро женить. С таким работящим мужем женщина не пропадет с голоду.
Выпили вина, поели. То и другое – умеренно, понемногу. После обеда Астро спела, играя на плохонькой арфе, старую дорийскую песню о цветке. Потом зашел разговор о гончаре Психарионе. Часто приходит домой пьяный. Бьет горшки, которые сам же лепит. Обижает жену. Все дружно ругали Психариона.
– Надо собрать стариков и усовестить лоботряса, – сказал Ксанф. – Куда это годится? Не поможет – пожалуемся в суд.
Когда Орест и Гикия отправились домой, дочь Ламаха обратилась к мужу с веселой усмешкой:
– Чудаки, правда? Все у них перепуталось: эллины, скифы, тавры, рабы… Беднота. У них свои обычаи. Но живут хорошо – свободно, открыто, честно. За это я и люблю их. А тебе понравился Ксанф?
Орест пожал плечами:
– Человек как человек. Такой, каким и положено быть человеку. Завидует тем, кто побогаче, хвалит себя, злословит о других.
– ?!
– На кой бес они прицепились к этому несчастному Психариону? Такой, эдакий, лоботряс…
– Но Психарион…
– Надо сначала разобраться, кто у них там по-настоящему виноват. Муж или жена. Может быть, жена у Психариоиа – бездельница, ленивая сластена, неряха, у которой весь двор завален грязными тряпками и немытой посудой? Или, пока гончар на работе, она приводит домой толпу любовников? Может, он давно прогнал бы эту дрянь обратно к отцу, да детей у него много, он их любит и не хочет с ними расстаться?
Дело сложное. Нельзя с-смаху возводить человека в мерзавцы. Разберитесь во всем обстоятельно. До тонкостей. И может оказаться – беда не в муже, а в жене, нужно усовестить не Психариона, а с-супругу. Ведь иной раз жена – сущая ехидна. Ядовитая змея. Нередко она сама доводит мужа до д-дурных поступков. Вспомни из Гесиода:
Лучше х-хорошей жены ничего не бывает иа свете,
Но ничего не бывает у-ужасней жены нехорошей,
Жадной сластёны. Такая и самого с-сильного мужа
Высушит пуще о-огня и до времени в старость загонит…
Опять с-скажешь, я неправ?
Гикия, сама немало страдавшая от сплетен (неудачное первое замужество, «ученая», «гетера»…), задумалась над словами боспорянина. Приятно удивленная его неожиданной разговорчивостью, ответила:
– Ты прав, Орест. Но ведь…
– П-погоди, – остановил ее Орест. Он выговаривал слова медленно, чуть заикаясь, как всегда; в голосе его звучала обычная ленивая насмешливость, но под нею Гикия угадывала пробуждение мысли и даже, может быть, чувств. – Я говорю – разобраться до тонкостей.
Но всякий ли на это способен? О-отнюдь нет. Понимать человеческую душу, как она есть… дано редким счастливцам. О-одному из многих тысяч. Но тот, кому это дано… как раз ничего знать не хочет, ему все надоело. А если и хотел бы, такому не дадут трудиться над человеческой душой. Почему-то это неимоверно сложное дело всегда поручают какому-нибудь ослу, который не только в чужой душе – ив своей-то не может толком разобраться.
Итак? Поскольку п-природа не всем отпустила дар с-сердцеведения, пусть эти все и не лезут в чужие сердца. Иначе больше наломаешь, чем исправишь. Пусть всяк живет, как может.
– Вот тут-то ты и неправ, Орест, – возразила Гикия. – Допустим, Ксанф ошибается относительно Психариона, Одна ласточка не делает весны. Но Дато? И его жена Ситрафарна? И матушка Метротима? И другие соседи? Один может ошибиться, но десять, двадцать, сто человек?.. Правда там, где большинство.
– Так ли? – едко рассмеялся Орест. – Не всегда большинство выносит справедливые с-суждения.
Представь себе ученого эллина, скажем – врача Гиппократа, к-который попал в горы к полудиким таврам.
Какой-нибудь тавр смертельно болен. Гиппократ утверждает, что болезнь у него – от перелома ноги, кровь загнила. Чтобы спасти больного… надо не медля отнять конечность. А все другие уверены, что на беднягу напустили порчу колдуны из соседнего племени. Поэтому надо скорей молиться каменной бабе…
Кто же прав – один умный Гиппократ или сто невежественных тавров? Так и здесь. Суд толпы – не с-самый верный.
Растерявшись от кажущейся убедительности его слов, Гикия долго молчала. Потом сказала несмело:
– Бывает и так. Если может ошибиться отдельный человек, то не ограждена от заблуждений и толпа, состоящая из отдельных людей. И все же… Как бы ни заблуждались люди в мелочах, они не ошибаются в главном. Есть понятия… проверенные жизнью за тысячу лет. Никто не назовет хорошим человеком убийцу, грабителя, вора, предателя. Правда?
– Да, – вяло согласился Орест. Видимо, он устал от столь длинного, сложного разговора, – Но я хотел с-сказать… есть пределы, до которых большинство может простереть свое любопытство относительно отдельного человека. Если он убийца, вор, грабитель – судите, наказывайте. Но лезть в постель к мужчине и женщине, когда они спят, – неблагородно. Надо различать мнение действительно полезное от мелочного, завистливого злопыхательства выживших из ума старух, которые обливают помоями все молодое, дерзкое в своей неопытности, но по существу – чистое, задорное от избытка сил. Я слышал когда-то… от одного восточного торговца поговорку: «Человек тверже камня, нежней цветка». Долбите камень, но бог вас у-упаси измять лепестки!
Гикия долго не раскрывала рта, стараясь вникнуть в смысл его высказываний.
В них как-будто была большая, идущая от самой жизни сила.
Но Гикия смутно чувствовала – сила эта цепляется, при всей видимости глубины, лишь за поверхность вещей. Рассуждениям Ореста не хватало стержня. Ясности, которая могла бы просто доказать то, что есть.
И вдруг у нее мелькнула острая, как ей показалось, мысль. Она заявила с необычайной твердостью:
– Да, случаются ошибки, заблуждения, грязь, наносы, злословие… Но есть еще и сознание собственной честности. Кто внутренне чист, не запачкается в болоте. Боится злословия человек, чувствующий за собой какую-нибудь вину. Подлинно честному незачем страшиться злопыхательства. Так же, как и злопыхать. Алмаз сколько бы ни обливали грязью, останется алмазом. А грязь? Польет дождь – смоется.
Он бросил на нее пытливый взгляд и возразил с ядовитой усмешкой:
– Дождь? Что-то долго не льет. И польет ли когда-нибудь? По-моему, грязь так и останется грязью. Алмазы захлебнутся в ней и потонут…
И тут Гикия нащупала главный изъян в его рассуждениях. Исходя из прямых наблюдений о непорядках, царящих в мире, они заканчивались кривым выводом об их незыблемости.