Текст книги "Стрела и солнце"
Автор книги: Явдат Ильясов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 16 страниц)
Большая струя, что с громким журчанием низвергалась с крыши второго этажа, обрушивалась в развилку почерневшего от влаги толстого дуба и, распадаясь на крупные брызги, волной обдавала стену.
Двор превратился в пруд. На месте колодца сердито булькал водоворот. На все, что было во дворе – дерево, камень, глину, – лег тонкой глазурью холодный мокрый отблеск дождя.
За оградой, точно колыбель умирающего ребенка, тонко, жалобно и надрывно скрипели голые деревья. Судорожно и безнадежно бились о камень разомкнутые, растрепанные бурей ползучие стебли плюща. С яростью, как скиф-наездник в набеге, свистел и визжал северо-восточный ветер.
В сгущающейся темноте, то заглушаемый резкими порывами борея, то ясно выступая в короткий миг затишья, где-то близко раздавался острый, беспомощный крик совы.
Под обрывом бушевало море. Казалось, все медведи, дикие коты, свиньи, козлы, волки, которых тавры били в горных лесах сотни лет, ожили и собрались там, внизу, и рычат, ревут, трубят, воют, карабкаясь на гулко вздрагивающие утесы.
Даже оголтелые разбойники не вышли бы в такой вечер на промысел, предпочитая отсидеться в тепле, у огонька.
Гикия, устав от невеселых дум, собралась уже лечь, когда к ней постучался старый привратник.
– У ворот люди, – сообщил он встревоженно.
– Из Херсонеса? – встрепенулась Гикия.
Посланцы Ламаха редко появлялись на даче, особенно после того, как рабы, по заведенному тут порядку, угнали в город почти весь скот и вывезли шерсть, пшеницу и вино.
Старик скупо сетовал в письмах на то, что из-за множества дел не может навестить «дорогих детей» и звал их домой. Гикия обещала скоро вернуться, но все не решалась собраться в путь. Отношения с мужем зашли в тупик, и она все раздумывала, как быть, стоит ли тащить семейные раздоры в город, на глаза отцу.
Только сейчас она поняла, как надоела ей усадьба, как хочется в Херсонес. Новое письмо Ламаха могло внести разрядку, дать толчок к действию. Может быть там, среди людей, Орест, совсем одичавший в глухом углу, встряхнется… Хотя… Да, наверное, этих людей прислал отец! Бедняги, задержались, видно, а пути, попали под дождь.
Обрадованная переменой событий, она, не слушая возражений привратника, решила сама встретить гостей. Завернулась в теплый плащ и побежала, шлепая по лужам, к железной решетке, запирающей вход в усадьбу. Привратник следовал за нею.
Она уловила сердитый голос раба, который переругивался с теми, кто стоял на улице:
– Зачем тебе Орест?
Порыв ледяного ветра донес до слуха женщины чьи-то гнусавые, певуче-растянутые слова.
– Я скажу об этом самому Оресту-у. Кх, кх! Открой, тыквенная голова, быстро-о!
Гикия вздрогнула – и голос, и выговор показались ей как-будто знакомыми, но где и когда она их слышала?
– Спроси, откуда они, – приказала Гикия привратнику.
– Откуда вы? Скорей отвечайте, тут сама госпожа.
– А-а, госпожа! Радуйтесь, почтенная. Таково ваше гостеприимство, херсонеситы? Заставляете друзей мерзнуть у ворот, как бродячих собак. Мы из Боспора. Нас прислал Асандр. У него письмо к царевичу Оресту.
При тусклом свете фонаря, укрытого привратником от дождя полою ветхой одежды, Гикия увидела – пришелец просунул меж прутьев решетки, чтобы показать, что он не лжет, кожаный футляр со свисающей на шнуре печатью.
Раб вопросительно посмотрел на Гикию.
Она колебалась. Что принесли с собой ночные гости? Хорошее или плохое? Сердце замерло на мгновение в предчувствии недоброго. Но женщина тут же взяла себя в руки. Что за чепуха, как говорит Орест. Хорошо, что хоть кто-нибудь, да явился. Пусть даже боспоряне. Все-таки событие в невыносимо-однообразной жизни.
– Открой, – кивнула Гикия привратнику.
Знать бы ей, каких гостей она решила впустить.
Боспорян проводили в господский дом. Вода лила с них, словно с только что выловленных утопленников. Они мелко стучали зубами и нелепо передергивались от холода. Самый молодой чихал, фыркал и встряхивался, точно пес, выкупавшийся в студеном ручье.
– Асандр шлет привет дочери Ламаха, – медленно, непослушным языком и замерзшими губами выговорил один из гостей – бледный человек с маслянисто-черной, как смола, бородой, сбрасывая с трясущихся плеч промокший насквозь плащ. – Дозволь увидеть нашего друга Ореста.
Боспорян, видимо, нисколько не смутило то, что их встретила женщина – ведь по обычаю ей полагалось бы с приходом посторонних мужчин тотчас же убраться наверх, на женскую половину. Они, безусловно, сразу догадались, кто из супругов тут полновластный хозяин.
– Царевич у себя в комнате, – с холодной сдержанностью сказала Гикия. – Клеариста, проводи гостей к господину. Вели Тавру, чтоб принес вина, еды, теплую одежду. Пусть согреются с дороги.
– Да ниспошлют боги всяческих благ тебе, присночтимая хозяйка! – прогнусавил чернобородый боспорянин.
– На доброе счастье.
Гикия удалилась из передней к себе, на женскую половину. Спать? Теперь ей было не до сна. Что пишет Асандр сыну? Переменится ли Орест с приходом гостей? И где, где она видела этого бледного человека? Скорей бы пришла Клеариста.
– Когда я привела гостей, – рассказала служанка, вернувшись, – господин сперва очень удивился, потом побледнел, нахмурился. Рывком так поднялся из-за стола. Отступил к стене, кулаки сжал. Не то испугался, не то рассердился, я не поняла. Они учтиво поклонились ему, и этот, который гнусавит, отдал господину письмо. Господин вытащил из футляра свиток, прочитал и тут же потемнел весь. Пошарил возле себя, как слепой, кое-как нащупал кресло и сел, будто сразу сил своих лишился. А гнусавый приказал Тавру подбросить в жаровню горячих углей, принести сухой одежды, побольше вина, хлеба, сыра, мяса, потом велел мне и Тавру уйти. И сказал, чтоб никто их не беспокоил до утра. Ну, я и ушла, и Тавр тоже…
– Вот что, Клеариста! – загорелась Гикия. – Иди, подслушай, о чем они говорят, ладно? Только обувь сними, чтоб шагов твоих не услышали… Ступай, ступай!
Служанка покорно и понимающе кивнула, тихонько выбралась за дверь и зашлепала вниз, но почти тут же, спустя несколько минут, боком ввалилась в комнату, голубая от ужаса, с выпученными глазами и перекошенным ртом.
– Что с тобой? – всполошилась Гикия.
– Ох!.. Только я сунулась на мужскую половину – ох! и добралась до комнаты господина, как вдруг кто-то как схватит меня за плечо – ох! Гляжу – это один из тех троих – ох! Чего, говорит, ты, говорит, дрянь, говорит, здесь, говорит, потеряла? Ох!.. Дело, сказала я ему, у меня, сказала я ему, тут есть, сказала я ему. Тогда он как-то дико так поглядел на меня – ох! – да как зашипит, словно змея: «Пошла вон отсюда – ох! – пока я тебе уши не обрубил…» Ох! Чуть жива добралась…
– Что у них там происходит? – встревожилась Гикня,
Поскольку боспоряне не хотят, чтобы их подслушивали, значит, они скрывают нечто серьезное, а может быть – и опасное! Что? Боже! Услышать бы хоть два-три слова из их разговора… Всего два-три слова могут навести на правильную разгадку тайны. Но как подобраться к комнате Ореста?
У единственной двери – боспорянин, через потолок ничего не услышишь. Остается – выйти во двор и подкрасться к окну…
Правда, оно сейчас плотно закрыто ставней, увидеть ничего не удастся, но зато можно будет кое-что разобрать на слух. Конечно, подслушивать нехорошо… но кто их знает, о чем они совещаются? Ведь это – боспоряне.
Гикия велела Клеаристе никуда не отлучаться, закуталась в толстое покрывало и выскользнула наружу.
Буря свирепствовала с прежней силой. Ревело море. Ветер, казалось, задался целью разнести усадьбу. Он грохотал черепицей на крышах, наваливался на дуб, стараясь повалить, с треском обламывал ветви, гонял по огромной луже, образовавшейся во дворе, волну за волной и с плеском обливал стены дома потоками холодного дождя. Гикия спряталась за дубом, который стонал и покряхтывал, будто старый человек, и приникла к окну комнаты, где жил Орест. Оно было третьим справа от выхода.
На счастье, в ставне нашлась узкая щель, и Гикия сразу же увидела лицо Ореста.
Оно испугало женщину своей угрюмостью. Муж посмотрел налево от себя (очевидно, там сидел гнусавый боспорянин) и что-то сказал, но что – Гикия не уловила. Мешал ветер, к тому же разговор, надо полагать, велся вполголоса.
Гикия не теряла надежды сделать важное открытие и не отходила от окна.
Дождь, насквозь и обильно, до последней нитки, пропитав покрывало, заструился по плечам, спине и бедрам, так же равнодушно обтекая их, как голый камень за оградой. Ноги, утопая до икр в студеной воде, окоченели и утратили чувствительность, словно вместо живых ступней женщине приладили деревянные.
Орест поднялся, исчез из поля зрения, потом снова появился. Вероятно, слушая гостя, он расхаживал по комнате. Вдруг он остановился, резко повернулся, и Гикия услышала слова, произнесенные громко и четко:
– Нет!
Очень гневно, судя по срывающемуся голосу, заговорил гость:
– Асандр… ждет… наследник… поедешь… Пантикапей…
Опять злой выкрик Ореста:
– Нет, сказал я тебе!
Так вот в чем кроется тайна! Гикия, едва переступая застывшими ногами, вернулась к себе. Клеариста растерла госпожу вином, тепло укрыла, ближе подвинула жаровню. Так вот зачем пожаловали ночные гости!
Они хотят увезти Ореста в Пантикапей. Видимо, Асандр почувствовал, что ему пора собираться в ад, и потому срочно вызвал сына домой. Орест – единственный наследник царя.
Стуча зубами от озноба, Гикия всю ночь ломала голову: согласится ли Орест уехать? Если да, то один или… с нею? И согласится ли она, Гикия, покинуть Херсонес? Нет! Поселиться среди ненавистных боспорян? Никогда! Но как же быть… остаться без Ореста?
Подобно всякой женщине, для которой муж, пока они вместе – невыносимо плох, а когда врозь – страстно, до слез, желанен, Гикия только сейчас в полную меру ощутила, как нужен ей беспутный Орест. Можно спорить, браниться, сторониться его, отталкивать – но только чтоб он находился тут, рядом. Очутиться вдруг одной, без Ореста – это было свыше понимания. Заныла грудь. Что теперь будет?
…Боспоряне гостили три дня. Орест был угрюм и озабочен. Гикия заметила – он часто уходит к морю, стоит на скале и долго смотрит на прибой, очень медленно успокаивающийся после давно утихшей бури.
На третий день она встретилась с ним у ворот. Дочери Ламаха показалось, будто он весь так и потянулся к ней, глаза его хотели что-то сказать… спросить… но Гикия, памятуя обиду, причиненную мужем в день появления Сириска, напустила на себя безразличный вид, хотя сердце рвалось к нему (женщина!) – и взгляд Ореста погас, в нем сразу отразилась усталость. Орест ссутулился, сник, повернулся и побрел, волоча ноги, опять к морю.
Спохватившись, она крикнула вслед:
– Орест! – но он не услышал. Самолюбие (проклятое самолюбие!) не позволило ей догнать его; между тем, чутье подсказывало, что вот сейчас только был миг, когда они сумели бы – в первый и последний раз – отбросив все, пойти навстречу, по-настоящему раскрыться один другому. Смутно сознавая, что она допустила непоправимую ошибку, досадуя на себя и заодно и на него, Гикия заперлась на женской половине дома и зло расплакалась.
Ах, если б ты знала, Гикия, какую оплошность совершила…
Три боспорянина изчезли с такой же неожиданностью, с какой появились. Гикия, отбросив колебания, отважилась, наконец, пойти к Оресту. Он сидел, по своей привычке, у окна, все такой же угрюмый, не спеша потягивая из кубка вино, и безразлично смотрел куда-то в пустоту.
Гикия, стараясь успокоиться, бесцельно пошарила дрожащей рукой по столу, передвигая разную мелочь, потом, пересилив себя, облизала сухие губы и спросила словно бы просто так, без всякого любопытства:
– Зачем… они приезжали?
Орест сидел некоторое время неподвижно, затем устало вздохнул – откуда эта усталость? – хотел, кажется, что-то сказать (рот его чуть шевельнулся), но, помедлив, лишь слабо, почти одной кистью, равнодушно махнул рукой.
«Не говоришь, – подумала она с неожиданным для себя злорадством, – и ладно, знаю без тебя, зачем…»
Она застыла у стола, ждала – может, он все-таки раскроет рот; но так как Орест тягостно молчал, ей пришлось самой возобновить разговор:
– Вернемся… в Херсонес?
Сын Раматавы, по-прежнему не глядя на жену, слабо пожал плечами: как хочешь.
– Да, были, – досадливо ответил Ламах на вопрос дочери – не появлялись ли боспоряне и в Херсонесе. – Зачем приезжали? Э! Ругались. Скучная песня. Говорят, почему выслали царевича из города, куда вы его упрятали. Не любите? Не будете любить – увезем. Надо, чтоб он чувствовал себя у вас как дома. Уважайте, цените, привлекайте к делу. Давайте крепче дружить – сами к нам приезжайте и нас к себе приглашайте чаще… Чтобы связь тесней была.
Тут много разных поводов для спора: договор плохо соблюдается и тому подобное… Это только для тебя Орест – любимый муж, а для меня – государственное дело.
Ладно, ты не беспокойся. Плюнь. Не твоя, как говорится, забота. Как-нибудь сам управлюсь. Утрясется. Что? Сколько их было? Человек десять-пятнадцать. Тот рыжий разливался. Кто? Гнусавый, бледный? Не помню, может, и был такой. Для меня они все одинаковы на лицо, как волки одной стаи. Ну, а ты как?
– Тяжело, отец. Не знаю… Сказать плохо – неправда. Сказать хорошо – тоже нельзя. Голова закружилась.
– Не ладится у вас? Бражничает, да? Ругает, бьет тебя, изменил с Клеаристой? Нет? Тогда не понимаю, чем ты недовольна, доченька.
– Бражничает… Изменил… Разве дело в этом, отец? Как бы тебе объяснить… Мы с ним – разные люди. Он – не наш человек, чужой… Не друг он мне и тебе.
– Еще бы! Боспорянин.
– Он и боспорянам не друг.
– Кому же он друг, бес бы его забрал? Римлянам, что ли? Или скифам?
– Эх, отец… Никому он не друг, даже себе. Не любит людей, понимаешь? Весь мир ненавидит, и всех, и жизнь…
– Ворон знает, что такое! Ни дьявола не понимаю, дочка. Ты прости глупого старика, Гикия. Я туп и мало учен, может быть, но кажется мне – это все блажь у тебя. Книг начиталась. Стоп! Не сердись. Я не хочу тебя обидеть. Я сам большой охотник до книг – тебе известно.
Но я люблю книгу простую, доходчивую, полезную, такую, чтоб научила жить, показала верный путь. А такая, что забивает голову всякой чушью… зачем она мне? Не обижайся. Если хочешь знать, я постоянно думаю про тебя и про твоего мужа. И кажется – не так вы живете, не по-человечески.
Помни – жизнь не переплюнешь. Бросьте ломать башку над всякой заумностью и живите, как все. Тебе… тебе, видишь ли… тебе ребенка нужно, вот что! Стой, стой! Не убегай! И не красней – я тебе чужой разве? Отец ведь. Да, ребенка. Станешь матерью – и пройдет блажь. И Орест, когда станет отцом, сразу остепенится. Поверь мне, старику.
– Эх, не понимаешь ты меня, отец. Я, кажется, еще люблю Ореста. Но если раньше я любила его с надеждой, то теперь – без надежды.
Он понимал, хотя и не мог, конечно, по складу своего ума, постичь все тонкости душевных переживаний дочери. Он ясно видел, что Орест – чужак, темный человек, выродок среди людей, хотя, пожалуй, если приглядеться, таких немало найдется в этот смутный век; он видел, что жизнь у Гикии не удалась, ей трудно, нет просвета… но как теперь быть? Сломать все – ударит по Херсонесу, Дело сложное. Сам Орест – ничто, да вот за спиною у него – Боспор.
Не надо было начинать. Но как было не начать – полюбила Гикия этого дьявола, сама же согласилась выйти замуж. Все запуталось. Пусть уж сидят тихо, не позорят старого Ламаха. Перетрется как-нибудь. Родится ребенок – жизнь, может быть, пойдет по-другому.
Асандр, наконец, получил известия из Херсонеса. Он вызвал к себе командира наемников Протогена, – того самого, который заменил Скрибония, и долго беседовал с ним наедине.
После этой беседы в казармах наступило небывалое оживление. С утра до ночи слышался звон металла – солдаты точили оружие. Распространился слух, будто предстоит поход к Танаису, против сарматских племен.
Не дремал и Скрибоний. Свора переодетых солдат из Киммерика терпеливо, с оглядкой, но упорно, и надо сказать – не без успеха, вела подрывную работу среди населения. Очередь дошла до рабов – как домашних, для услуг, так и тех, кто трудится в мастерских, и сельских, проливающих пот на пашне. Их не пришлось долго уговаривать. Стоило только пообещать: – тот, кто поможет Скрибонию, получит свободу, – как невольники, хищно оскалив зубы, хватались за дубину:
– Давай, давай! Начинайте скорей, мы всегда готовы.
Близилось.
Орест заметно переменился с тех пор, как у него побывали три боспорянина. Ни былого едкого смеха, ни злой, ни даже насмешливой улыбки, ни даже усмешки на губах; ни ненависти, ни злобы, ни даже презрения в глазах – лишь безразличие на лице и усталость во взгляде… Медленный спад. Гикия заметила, что и усталость постепенно вытесняется в потускневших синих очах мужа пустотой, невыразительностью.
Сын Раматавы то сидел, по своей привычке, у окна с кубком вина в руке, которое и не пил почти, если не считать двух-трех глотков, то неуклюже, будто потерянный, бродил по двору, слоняясь из угла в угол.
Дом Ламаха стоял на самой тихой, западной окраине Херсонеса, вдалеке от гавани, акрополя, цитадели, рынков и наиболее почитаемых храмов, расположенных на восточной половине, и примыкал к городской стене за три-четыре квартала от главной улицы, пересекающей столицу с юго-запада на северо-восток. Фасад дома, противоположный городскому валу, выходил на неширокую площадь, боковые ограды – на две узкие улицы, пролегавшие, как и главная, к северо-востоку, до морского берега.
Жилище Ламаха, в отличие от других херсонесских домов, имело одну важную особенность: в благодарности за особые заслуги народ разрешил первому архонту (архонтом же, вопреки старинным демократическим порядкам, Ламах избирался из года в год, так как в эти смутные времена необходимо было сосредоточить исполнительную власть в одной сильной руке), пробить в прилегающей к дому городской степе калитку, защищенную квадратной башней.
Калитка была удобна тем, что скот, принадлежащий архонту, заводили, пригнав с пастбищ, прямо в усадьбу, минуя городские ворота, тогда как рабы прочих херсонеситов подолгу простаивали в очереди у тех или иных ворот. Между самим домом и городской стеной оставалось довольно обширное пространство. Оно и служило загоном для скота. Калитка тщательно охранялась.
Через эту калитку Орест нередко выходил к Песочной бухте, замыкающей с запада полуостров, на котором возвышался Херсонес, бродил среди опустевших виноградников или стоял, задумавшись, на песке у воды. Осенью город незаметно изменил свой облик. Увитый холодной дымкой, с оголенными серыми деревьями, часто продуваемый ледяными ветрами, он из золотистого, теплою, озаренного жарким солнцем, превратился в строгий бело-голубой, стал как-будто просторней и безлюдней.
Пытаясь растормошить по-осеннему поблекшего мужа, Гикия водила его на празднества и в гости то к любезным ее сердцу кузнецам и горшечникам, то к именитым гражданам полиса – урожай в этом году удался неплохой, и все были непрочь повеселиться.
Орест послушно следовал за нею. Ему, очевидно, было все равно. Он сидел на пирах бледный, ко всему безучастный, без всякого выражения на лице, медленно потягивал вино, не пьянея, не разговаривал и не прикасался к еде.
Херсонеситы дали ему, даже прозвище – Молчаливый. О нем шушукались по всему городу. Девушки, увидев Молчаливого, с бесстыдной покорностью смотрели ему в холодные глаза, стараясь обратить на себя внимание необыкновенного человека.
Юные херсонеситы, которым бы хохотать да прыгать, напускали на себя, изучив повадки боспорского царевича, таинственность, мрачность и нелюдимость. У каждого случались свои трагические потрясения (разлюбила Симайта, проиграл в кости целую драхму, высек отец), следовательно, жизнь не стоила и ломаного гроша.
Гикия со страхом убедилась, что Орест, этот бесчувственный истукан, постепенно становится у переимчивой молодежи предметом любви и подражания. Неверие распространялось, как болезнь.
Она перестала выходить с ним в город. Сын Раматавы не возражал. Напротив, он был даже доволен, что его оставили в покое.
Скрибоний: Готовьтесь, молодцы! Острей наточите кинжалы, мечи, наконечники копий и стрел. Исправьте панцири и щиты. Подвяжите к шлемам новые ремешки. Почините сандалии. Получше кормите и хольте лошадей, приведите в порядок сбрую. Наш день – на носу. За нас – весь Боспор: эвпатриды, мастера, селяне, рыбаки, скифы, невольники. Мы свалим Асандра, этого подлого старика, который выставил нас из Пантикапея. А когда власть перейдет в наши руки, мы возьмем за горло и богатых, и бедных. Мы уж пошарим, будьте уверены, в их сундуках и подвалах! Скоро вы сбросите рваные хитоны и напялите расшитые золотом хламиды купчишек. У всех в сумках на поясе зазвенит серебро. Я сделаю каждого важным господином, разделю между вами рабов, землю, мастерские, суда. Веселей, ребята! Будьте начеку. Я подниму вас по тревоге, как только выпадет удобный миг. Веселей, друзья!
Немало новых мыслей и чувств, рожденных в тяжелой, напряженно-тревожной словесной борьбе с Орестом, накопилось в душе Ламаховой дочери, давило грудь, бродило, как вино в кувшине, искало выхода и побуждало к действию.
– Я только говорю и ничего не делаю, – эта догадка осенила женщину однажды утром, когда она проснулась с больной головой и попыталась уяснить себе, почему за последние дни ей стало так тягостно жить в родном доме.
– Ведь я смогла бы не только шить и стряпать. Неужели у меня не хватило бы ума разбирать жалобы на заседаниях суда, составлять указы, следить за правильностью весов и мер, выступать на собраниях народа Или учить детей? На все это я способна не меньше, чем мужчина.
Почему же они не допускают меня к работе, полезной для общины?
И вообще, почему мы, женщины, остаемся в стороне от настоящей жизни? Мы нисколько не глупей мужчин. А подчас – и умней. Сколько я знаю серьезных, любознательных девушек, которые сумели бы многое сделать для родного города, но светильники их разума гаснут в кухонном чаду. Их держат взаперти на женской половине. Им не дают знаний.
Мужчины слепы. Ведь если б они не мешали женщинам учиться, мы стали бы их верными помощницами в делах общины, пополнили число просвещенных граждан, радеющих о благе херсонеситов.
Нет, нельзя мириться с подобной несправедливостью!
Мужчинам не зазорно поклоняться Деве, главной богине Херсонеса – пусть же они освободят для дев место рядом с собою на площади акрополя.
Они не допускают нас в школу? Мы откроем свою!
– Хочешь, я научу тебя читать? – сказала она вечерам десятилетней Горго, дочери красильщика Анаксагора.
– Читать? Вот такие буковки, да, какие мой батюшка чертит на вощеных дощечках?
Кудрявая, как все доряне, кареглазая хохотушка Горго сдвинула два плохо вымытых пальца – большой и указательный – и оставила между ними просвет, чтобы показать, как мелко пишет отец.
– Да.
– Хочу, хочу! – запрыгала Горго.
– Ты не будешь сердиться, дядя Анаксагор?
– Я? – Анаксагор смущенно почесал голову. Он был и доволен, и удивлен, и несколько испуган неожиданным предложением Гикии. – Чего мне сердиться? Учение – не какое-нибудь постыдное дело. Дело святое. Только вот… непривычно, чтоб девочка читать умела. Знаешь наших стариков… Пересуды пойдут. Да и зачем бы женщине грамота? Все равно на кухне торчать. А поразмыслишь – и пригодилось бы учение. Я вот плохо вижу, краска глаза выела – Горго и помогла бы мне расходы считать. Прихода-то у бедняка… столько, что и записывать нечего. – Анаксагор невесело усмехнулся. – Ну, и письма, прошения соседям строчила бы, молитвы Деве… С грамотой не пропадешь.
Он подумал, взглянул на Гикию и вдруг решительно хлопнул оранжевой от краски ладонью о колено (руки у него всегда были необыкновенного цвета – то синие, то алые, то зеленые):
– Учи! А пересуды… Э, да ну их! Наплевать. Я сам себе хозяин. Если Горго вырастет такой же доброй женщиной, умницей, помощницей отцу, как ты, камень с твоим именем поставлю в притворе храма Девы.
Уже через декаду смышленая проныра Горго выучила все буквы и бойко читала короткие слова.
Слух об этом распространился по всей юго-западной части города, где жил Анаксагор. Верно говорят: начало – половина целого. Гикию навестил кузнец Ксанф. Тщательно умывшийся, старательно причесанный, с красиво подстриженной бородой, в чистой одежде, он привел с собой принаряженную Астро.
Кузнец почтительно приветствовал Гикию и просительно коснулся толстыми пальцами ее подбородка:
– Не оставь и нас, мудрая. Человек я небогатый, но деньги за школу буду вносить, как положено, каждого тридцатого числа.
Гикия рассмеялась:
– Не надо мне никакой платы, дядя Ксанф! – Подумав, она, добавила: – Но условие поставлю. Выучу Астро грамоте, если поклянется, что и сама научит кого-нибудь читать.
Желающих приобщиться к науке сразу же набралось двенадцать человек. Это были девочки в возрасте от десяти до пятнадцати лет, дети хороших друзей и знакомых Гикии – гончара Психариона, вольноотпущенника Дато, стратега Зифа. Причем, Гикии не пришлось ходить по домам и уговаривать родителей – сами привели любимиц.
Она занималась с девочками дома, у себя в комнате.
Плата за обучение была одна: каждая вновь поступающая клялась именем Девы выучить грамоте, закончив школу, в свою очередь трех подруг.
Так начала Гикия наступление против косности мужчин.
О женской школе узнал весь город.
– Коттал всю бороду себе вырвал от злости, – с усмешкой сообщил дочери Ламах. – Гикия, мол, сама такая-сякая, вот и детей наших решила теперь совратить… Но я тебя не осуждаю. Учи. Больше грамотных – больше умных голов. Больше умных голов – меньше дураков. Меньше дураков – легче жить. На доброе счастье!
Спустя месяц после того, как Орест и Гикия перебрались в город, в Херсонесе опять появились гости из Боспора.
На этот раз они высадились в бухте Символов [27]27
Современная Балаклавская бухта.
[Закрыть]– путь отсюда до Херсонеса напрямик по суше был в три раза короче, чем морской, вокруг далеко, выступающей на запад оконечности Гераклейского полуострова с его бесчисленными, таящими опасность для судов скалистыми мысами.
– Зачастили, – недовольно проворчал Ламах, когда посланный боспорянами раб известил об их прибытии.
Но договор есть договор, и архонту пришлось, скрепя сердце, выслать к бухте стратега Зифа с верховыми конями для гостей. Их было человек пятнадцать. Понадобилась и повозка: боспоряне привезли много разнообразных и ценных подарков для семейства архонта, в том числе для Ламаха и его сыновей, и старик смягчился.
Увидев, как ведут себя прибывшие, архонт успокоился окончательно – чужеземцы держались почтительно, не пытались отлучиться со двора и шмыгнуть в город, пили умеренно, не шумели, изо всех сил старались занять как можно меньше места, чтоб не стеснять хозяина, и Ламах, покоренный такой скромностью, расщедрился на богатое угощение. Не всякий херсонесит, даже высокопоставленный, мог похвастаться тем, что отведал в доме первого архонта столь вкусные блюда.
Побыв до вечера и получив ответные подарки, гости перед наступлением ночной темноты удалились. Зиф с тремя воинами городской стражи проводил их до бухты, где боспоряне погрузились в челны и отплыли, развернув паруса, к себе домой.
Гикия внимательно приглядывалась к Оресту. Старалась определить, какое впечатление произвело на мужа посещение земляков. Лицо боспорянина выражало обычное для него неприветливое безразличие, будто он даже не заметил приезда гостей. Будто их появление вовсе его не касалось.
Боже, что за человек?
Как и прежде, в дни одиночеству, Гикия пыталась найти утешение от земных горестей в безмолвных беседах с луной.
Поднималась ночами на крышу, подолгу, не сводила умоляющих глаз со светлого круга, серпа или полумесяца, стараясь ощутить былую близость с матерью Селеной.
Но если раньше голубоватый луч отражал в себе все заветные мысли, чувства, мечты, надежды, искания дочери Ламаха, то теперь он сиял тускло и безжизненно. Общение с матерью Селеной не принесло прежнего облегчения и удовлетворения. Их связь ушла в безвозвратное прошлое. В душе, открывшейся для земных треволнений и незаметно отдалившейся от смутного покоя луны, пробудилось нечто новое, сильное, горячее – зрелые чувства, которые не мог воплотить лунный свет.
Мать Селена, покровительница тайных вздохов и тихих женских радостей, утратила для Гикии притягательную силу.
Гикия полюбила беседы с отцом – от Ореста за стадий несло ледяной отчужденностью, Ламах же был добр и приветлив с дочерью; кроме того, старик был тверд, крепок и близок к жизни и земле, а жизнь, земля и события, на ней происходящие, теперь чрезвычайно занимали молодую женщину.
– Не понимаю, что творится в мире, – качал головой архонт. – Он ветшает, как цитадель Херсонеса. Где былая мощь? Старится Херсонес, дряхлеет Боспор; напротив, степные варвары набираются сил. Глядя на них, смелеют рабы. Дева-богиня! Если рабы и скифы возьмут и объединятся, сколько их ни есть, и ударят по нашим древним городам, куда мы денемся? Не могу уяснить, как бы ни ломал голову, что делается в Тавриде, но чувствую – наступает новый век. Век чужой, не наш…
«Отец уже сед – потому и мнит, будто и мир поседел с ним вместе, – подумала Гикия; к сердцу прихлынула жалость. – Или… или он прав? Сколько раз приходилось слышать: раньше города у моря кичились богатством и силой, эллины хорошо одевались, досыта ели, пили и веселились, а теперь Таврида оскудела, с каждым годом жизнь становится хуже… В чем же дело, если так?»
Гикия пристально, с глубокой задумчивостью, поглядела отцу в глаза.
– Больной, чтобы излечиться, обязан выяснить причину болезни, – проговорила она медленно, с расстановкой, как бы прислушиваясь к движению своих мыслей и излагая устно по мере их неторопливого развития. – Иначе он умрет. Не так ли? Наш мир – болен. И мы должны обнаружить и вскрыть язву, если хотим спастись.
Неприятно удивленный, в глубине же души – радостно тронутый проницательностью дочери, Ламах закусил губу.
Он знал – Гикия умней многих мужчин, но не догадывался, что она мудрей родного отца. Ишь ты! Обидно. И все же придется, видать, с этим примириться. Новые времена – новые люди. Старик вздохнул, печалясь не столько о том, что жизнь ушла вперед, сколько о том, что он сам остался позади.
– Верх любого храма, – продолжала Гикия с той же серьезной, пытливой задумчивостью, – опирается на колонны. Если они придут в негодность, крыша перекосится или осядет вниз, все готово вот-вот рухнуть: архитрав, фризы, карниз, стропила, черепица… На каких устоях держится Херсонес?
Ламах метнул на Гикию быстрый, пронзительный взгляд, наморщил лоб, напрягая мысль, затем понимающе кивнул и бросил отрывисто: