Текст книги "Стрела и солнце"
Автор книги: Явдат Ильясов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 16 страниц)
– Я всю ночь думала о тебе, Орест, – сказала она тихо. – Быть может, ты прав. Быть может, смысл жизни – в безграничном покое, в полной отрешенности от земных благ, и киники говорят истину. Не знаю. Я еще подумаю об этом. Но ты… ты вправе вести себя, как тебе угодно. Мне пришла в голову одна мысль. Одобришь ли ты ее? Видишь ли, тут, в городе, шумно – а тебе, я знаю, шум не нравится. Не уехать ли тебе за город? Недалеко от мыса Девы [24]24
Ныне мыс Фиолент.
[Закрыть], над морем, стоит усадьба отца. Там повсюду сады. Спокойно и безопасно. Тавры оттеснены высоко в горы, путь им преграждает пограничный вал. Никто тебя не будет тревожить. Поедешь?
Орест высвободил руки из-под головы, приподнялся на локте.
– Ты правду говоришь? – спросил он удивленно.
– Боже! Зачем мне лгать?
– Я… с-согласен.
Он бросил на жену кроткий взгляд, выражающий благодарность, и снова лег. Гикия возликовала.
– Если ты не против, я буду там, на даче, возле тебя, – проговорила она смущенно.
Орест пожал плечами – поступай как хочешь.
Через день, захватив Клеаристу, они выехали из города в легкой повозке, которую тащил гнедой мул. Два сильных раба несли на плечах поклажу.
Это были боспоряне, подаренные Оресту отцом и с разрешения Ламаха оставленные в Херсонесе для услуг царевичу: оба толстые, приземистые, носатые, лысые – настолько похожие друг на друга, что их насмешливо прозвали, в честь сыновей Леды, вылупившихся из одного яйца, Кастором и Полидевком.
Каменистая дорога петляла по холмам и лощинам, среди зарослей шиповника и лавра.
Путь взбирался порой на степной бугор – весь голый, зеленовато-желтый от выгоревшей травы; лишь там и сям торчали растрепанные, как бы пугливо откинувшиеся в сторону, кусты с мелкой, жесткой, очень темной листвой. Ослепительно и загадочно сверкало глубокое небо. Казалось – по ту сторону бугра пролегает край земли.
Хотелось остановиться, не поднимаясь на вершину, и долго молчать, не шевелясь, чтобы продлить странное ощущение жуткой близости края земли, таинственной пустоты, ожидания чего-то необыкновенного.
Когда повозка взбиралась на гребень известнякового бугра, перед Орестом и Гикией открывалась неровная возвышенность, изрезанная оврагами, над которыми стлался голубоватый пар.
До самого горизонта, вблизи – малахитово-темные, дальше – ярко-зеленые и у самого края видимого круга – нежно-синие и прозрачно-лазурные, раскинулись массивы садов и виноградников, перемежающихся с участками голой серой земли и лимонно-зелеными пятнами нешироких пастбищ. Все пространство было опутано и смягчено бледной завесой разогретого солнцем, зримо колебавшегося воздуха.
От полуразвалившихся башен, стоящих на вершинах холмов, отходили в разные стороны, то утопая в низинах, заросших непроходимым кустарником, то карабкаясь по крутым склонам, толстые стены из шершавых каменных блоков. Они защищали херсонеситов, работавших на виноградниках, от внезапного набега тавров или кочевых скута.
В кудрявой солнечной чаще лоз слышалась песня. Близилось время уборки урожая. Крестьяне точили кривые ножи для срезания гроздьев, чинили корзины, очищали амфоры, рубили хворост для костров, при свете которых носят к хранилищам молодое вино.
Дача Ламаха стояла над морем, на обрывистом склоне берега.
Она была построена по образцу обычных для греков сельских усадеб.
Большой, продолговатый, прямоугольный участок земли огорожен каменной стеной, причем вход – крытый, хорошо укрепленный – расположен в одной из длинных стен, ближе к левому углу усадьбы.
Попав на обширный внутренний двор, видишь слева от себя уходящие в глубину жилые помещения, справа – навес и хлевы для овец, коров, свиней, у противоположной длинной стены – разнообразные хозяйственные строения: кладовые, сараи, амбары, хранилища.
В дальнем правом углу находится врытая в землю каменная цистерна для сбора и хранения дождевой воды. За нею – кухня с громадным очагом. За кухней, на самом углу усадьбы, высится оборонительная башня. Заметная особенность усадьбы – все постройки тесно лепятся к стенам, идут вдоль них, оставляя свободной открытую площадку посередине.
Усадьба тонула в зелени, точно корабль в бурных волнах. Стены исчезали под ворохами плюща, как бы приросшего жилистыми, в диковинных изгибах, побегами к сырым обомшелым глыбам. Ползучие стебли обвивались вокруг древесных стволов и перекручивались между собой с такой силой, что взбугрились то тут, то там, вздулись от напряжения, как мускулы на вывернутой человеческой руке.
Исхлестанная ветрами сторожевая башня чуть виднелась за кронами бесчисленных дубов, бука, граба и кипарисов. За пределами стены тесно переплетались ветви мирта, шиповника, вьющихся роз, олеандра, лавра, ежевики, магнолий, разросшихся так густо, что сквозь их чащу не пробрался бы даже волк.
Приехав на дачу, Орест весь отдался разлитой вокруг тишине, особенному, тонкому и горьковатому запаху поздних белых роз. Правда, поначалу он с утра до вечера дремал в тени развесистого платана.
Но воздух моря оказывал свое действие. Орест стал подниматься и бродить по тропинкам, разглядывая – пока еще без особенного любопытства – цветы и деревья, спускался вниз, где, набегая на галечную отмель, плескались волны – бледно-зеленые, цвета листьев отцветшего ириса.
Боспорянин крепчал день ото дня – пополнел, раздался в плечах, распрямился. Вина он пил теперь мало. Гикия нередко замечала, что Орест, отставив почти нетронутый кубок, следит за нею удивленными глазами. В них вспыхивал странный огонь.
Как он не замечал прежде этот гибкий, округлый стан, упруго покачивающиеся бедра, смуглые ноги?
Только сейчас пригляделся сын Раматавы к черным завиткам на висках жены, к смолистым бровям, как бы нарочно составленным из терпеливо подобранных длинных и мягких волосков. К густым и пушистым, загнутым вверх ресницам.
Гикия оказалась немного близорукой, и когда она, прищурясь, чтобы лучше увидеть, смотрела на мужа, взгляд ее синих очей сгущался, темнел, становился глубоким, непонятным и беспокоил сердце.
Да, Асандр говорил правду – что-то было в ней от померанца: или в цвете загара, или в терпко-ароматном, возбуждающем запахе кожи.
Она целовала его в губы и со смехом убегала прочь.
«Он переменится, – сказала себе Гикия. – Он очнется, пробудится к настоящей жизни…»
Но горечь людских бед проникла и сюда, в тихий уголок, совершенно укрытый, казалось бы, от человеческих дрязг и раздоров, верней, она и не уходила отсюда, издавна бытовала здесь, так как сам этот уголок был создан на чьих-то костях, на чьих-то слезах и крови – весь труд по содержанию усадьбы ложился на плечи рабов.
Созрел урожай винограда. Рабы укладывали срезанные гроздья в плоские, сплетенные из ивовых прутьев корзины и по крутым, щебнистым тропам таскали их на голове в усадьбу, к винодельне.
Тарапан – виноградная давильня – представлял собой громоздкую известковую плиту с овальным выступом посередине и высеченным вокруг него желобом; от желоба к одному из углов тарапана отходил рукав для стока.
На выступ ставили большую корзину без дна, вываливали туда принесенные гроздья и, наполнив корзину до краев, давили груду черных ягод ногами или тяжелой гранитной плитой. Обильный сок струился по рукаву в яму, оштукатуренную смесью извести, песка и толченых черепков.
Отсюда его черпали кувшином и сливали в пифосы – огромные сосуды из обожженной глины. В таком вот пифосе и обитал, говорят, когда-то Диоген.
Не всякий, кто пьет сладкое вино, знает, какой горький труд – изготовить благословенный и проклятый напиток.
Чуть свет – подъем! На работу! Голод. Усталость. Окрик надсмотрщика. Пинки. Затрещины. Свист бича. На работу! Кружится голова. Невыносимая боль в пояснице. Дрожат руки. Глаза разъедает пот, стекающий со лба. Трудно дышать. На работу! И ни глотка этого самого вина, чтобы подбодриться, освежить пересохшую глотку…
Эта безысходная жизнь доводила рабов до бешеного отчаяния, жгучей ненависти ко всему на свете, вызывала у них неудержимую жажду убийства. Давно утратив веру в доброту людей, они, сидя по вечерам у костра, возлагали в своих опасных беседах страшную надежду на кровопролитную войну, губительный мор, потоп, землетрясение, пожар – на какую-нибудь дикую стихию, которая, разрушив мир дотла, разломала бы, стерла в пыль их тяжелые оковы.
Однажды утром Ореста и Гикию разбудил чей-то сильный, злой, властный голос, разносившийся по всей усадьбе, как рев взбеленившегося быка. У них перехватило дыхание.
Нет глубже и сильней страха, чем страх недоброго пробуждения. Наяву причина страха объяснима, ему можно противопоставить волю. Страх в миг пробуждения от сна – смутное, жуткое чувство, потому что нападает внезапно, наваливается, не дав и мгновения на то, чтобы понять, что случилось. Он может убить на месте.
Гикия закричала и выскочила во двор. За нею, недоуменно раскрыв рот, поплелся оглушенный Орест.
Когда надсмотрщик выгонял рабов на работу, один из них – рослый, как буйвол, по происхождению скиф, не поднялся. Он был болен.
Надсмотрщик – сам раб, но выслужившийся, а такой измывается над себе подобными в десять раз хуже, чем свободный, потому что старается за страх, а не за совесть – сделал вид, будто не поверил: на хворого человека обрушились пинки.
Раб охал, ворочался с боку на бок, слезно просил оставить его в покое, стонал, потом, выведенный из терпения, вскочил на ноги и свалил надсмотрщика сильным ударом по голове.
– Ах, та-ак? – заверещал цепной пес, обливаясь кровью. – Сейчас я проучу тебя, скотина! Веревку, быстро, – сказал он помощнику. – Подвесим его к балке…
– Брось, Аспатана, – посоветовал испуганный помощник. – Видно, ему и впрямь нездоровится. И так подохнет. Эти волки могут взбунтоваться, если мы обидим их больного товарища.
– Вот как? – Надсмотрщик злобно сощурил левый глаз. Правая бровь метнулась вверх. – Дай-ка мне истрихиду.
Помощник покорно протянул кнут.
– Слушай же, – прошипел Аспатана, развернув бич и мутно, точно слепой, глянув на обомлевшего подручного. – В другой раз исполняй мои приказания без всяких разговоров. Будешь?
Аспатана отступил на три шага и взмахнул рукой.
Змеиный хвост истрихиды коротко, сухо, как удар молнии в камень, щелкнул помощника по виску и резко обвился вокруг головы.
Бедняга растянулся на земле, как повалившийся при землетрясении таврский истукан.
– Подвесить лодыря к балке! – закричал Аспатана, брызгая слюной, и замахнулся кнутом на столпившихся вокруг ошеломленных рабов.
Те, тупые, ничего не соображающие со сна, прикрутили больного к потолку низкого навеса, прихватив скифа веревкой за кисти вытянутых над головой рук.
Оглушительно хлопнула истрихида. Скиф, резко, извиваясь, забился на веревке, точно большая рыба на крючке.
Спустя минуту сюда прибежала Гикия. Бледный, со струйками крови на разбитом лбу, Аспатана, свирепо оскалив зубы, наносил один за другим мощные удары по уже обмякшему телу раба.
– Остановись, что ты делаешь?! – приказала Гикия.
Она была дочерью рабовладельца, это так, и сама порой строго покрикивала на служанку Клеаристу, но избить раба – это ей и в голову не могло прийти, так как побои, оскорбления не вязались со свойственной ей мягкосердечностью, с добротой ее ласковой, приветливой души.
Да и старик Ламах не одобрял истязаний – «говорящий скот» ценился нынче дорого, его следовало беречь. Кроме того, в такие тревожные времена, как теперь, когда весь мир вот-вот полетит в тартар, не стоило особенно лютовать над невольниками – того и гляди, голову оторвут…
Аспатана, распаленный собственной яростью, только окрысился на Гикию. Тогда, не боясь, что ее заденет истрихида, она подскочила к нему, вцепилась в руку и властно крикнула:
– Прекратить, негодяй!
Надсмотрщик опомнился и бросил истрихиду.
Орест, бледный, потрясенный, стоял, не шевелясь, меж двух дорийских колонн на ступенях у входа в господский домик; губы его нелепо кривились и вздрагивали.
– Какой зверь этот Аспатана! – с возмущением пожаловалась Гикия мужу, вернувшись из-под навеса. – Я накажу мерзавца.
Орест насмешливо улыбнулся. В глазах боспорца женщина уловила презрение. Ну да… Как будто от того, что Гикия накажет одного надсмотрщика, порядки в мире переменятся и другим рабам – тысячам других рабов – станет легче жить…
Эта насмешливая улыбка – именно насмешливая, а не злая, что играла на губах Ореста еще недавно в городе, и презрение – тоже беззлобное, просто презрение – всколыхнули в херсонеситке уснувшую было по приезде сюда досаду, причем даже более сильную, чем та, которую испытывала Гикия при спорах о достоинствах Херсонеса. Но что она могла возразить?..
Приказав сжечь труп скифа и отправив жестокого надсмотрщика под охраной двух рабов в город, к Ламаху на суд и расправу, Гикия, до глубины сердца огорченная тем, что случилось, пошла в сад (одна, потому что Орест напился, – опять забражничал после недолгого перерыва), уселась на полянке и глубоко задумалась.
Рабы… Ей вспомнились слова Ореста, после того, как он побывал на собрании граждан Херсонеса: «А рабы? На каждого свободного херсонесита приходится два-три невольника. Где их права? Какая это демократия, если треть населения живет за счет труда остальных людей?»
Рабы – люди?
Гикия с детства только и слышала, что раб – не человек. «Должно быть, так оно и есть, – думала она раньше, – раз это с глубокомысленной серьезностью утверждают взрослые, мудрые мужчины и женщины».
Но сколько Гикия ни приглядывалась, она не сумела заметить в рабах ничего скотского, – разве что лишь условия, в которых они прозябали.
Люди как люди: любят, ненавидят, ласкают жен и детей, пьют и едят, если найдут что поесть и выпить; среди них встречаются добрые и злые, честные и плутоватые, хорошие и плохие – все, как у свободных, все, как у эллинов. Значит – люди все-таки?
В памяти херсонеситки, благодаря острому умственному напряжению, без которого невозможно всякое серьезное размышление, с внезапной ясностью и четкостью возникли строки из книги «Правда» мудреца Антифонта, жившего в Афинах еще при Перикле; тогда она, еще девчонка, обратила мало внимания на случайно попавшуюся ей рукопись (Ламах почему-то забросил свиток в самый темный угол; теперь-то Гикия поняла, почему) – эти строки вспомнились ей сейчас почти дословно:
«Мы делим людей на варваров и эллинов, но при этом сами поступаем, как варвары… вот, например, египтяне считают только египтян людьми, а всех прочих – варварами, в том числе и греков. А в действительности между людьми нет никакой разницы: все рождаются голыми, дышат воздухом, едят руками…»
Ясно – такая «Правда» колола глаза Ламаху, жившему за счет рабов.
Однако, может быть, Антифонт ошибался? Но ведь и знаменитый Протагор из Абдер писал в «Фурийских законах», что все люди на земле по своей природе равны. Следовательно, и скиф, умерший сегодня от истязаний, такой же человек, как Гикия. А его убили, точно собаку…
Она вспомнила Ксанфа – он дружил с бывшим рабом Дато и хотел выдать дочь замуж за раба Кунхаса. Значит, кузнец видел в них людей.
Да, Орест прав – порядки в Херсонесе далеко не так справедливы, как ей казалось прежде.
И все же Гикия не могла согласиться с ним полностью. Его всеотрицающая правда, утверждая, пусть с ненавистью, незыблемость власти темных сил, убивала веру в светлую жизнь, разрушала надежду на наступление лучших дней и была потому ущербной, близорукой – ложной правдой.
Впрочем, она должна благодарить Ореста за косвенную помощь. Своим появлением и столкновением с Гикией на жизненной тропе он способствовал пробуждению дремавших в ней глубоких сил. Споры с мужем раскрыли для Гикии самое себя, и потому она сумела так быстро совершить в душе путь от сластолюбивой Сафо, через Эврипида, к подлинному человеколюбию Антифонта.
Путь не окончен.
Гикия с пристальной жадностью вглядывалась в туман будущего. Нет, нельзя вешать голову и хныкать по поводу несовершенства мира. Преступно возводить собственную слабость в мерило вещей и выдавать свою никчемность за общечеловеческий грех.
Надо искать, думать, надо что-то делать!
Асандр опять призвал Драконта.
– Ну как Херсонес?
– Потерпи, – ответил пират. – Я уже подготовился. Нам поможет кое-кто из херсонеситов. Теперь уже скоро…
– Сколько еще ждать? – недовольно проворчал царь. – Надоело. Боюсь, ничего не выйдет из твоей затеи. Кучу денег израсходовал, а проку пока что не вижу.
– Увидишь! – рассердился Драконт. – Уж если ты доверился мне, то не мешай довести дело до конца. Или я все брошу, и поступай, как знаешь. Посмотрим, что у тебя получится.
– Ладно, не горячись, – сказал Асандр примирительно. – Действуй по своему усмотрению. Главное – чтобы к зимним праздникам Диониса проклятый Херсонес оказался у меня в кулаке.
– Будет.
– Вот и хорошо.
И Асандр терпеливо ждал того благословенного дня, когда события, тащившиеся черепашьим шагом, должны были вдруг помчаться вскачь, словно лошади на ипподроме.
Захваченный одной неотвязной мыслью, он почти совсем забросил текущие дела.
Если царь, обирая народ, еще держался в каких-то пределах, то свора его приближенных, почувствовав некоторую свободу, совсем распоясалась. Боспор, над которым алчные эвпатриды творили суд и расправу по своей воле, тревожно гудел, точно огромный базар, на который среди бела дня напала шайка грабителей.
Как всегда, больше всех пострадали ремесленники. Земледельца, пока он не обмолотит хлеб и не свезет зерно в амбары, нет смысла трогать, урожай же мастера зреет под его рукой круглый год. Значит, и обобрать ремесленника можно в любое время. Народ волновался.
Это было очень выгодно Скрибонию, все еще прозябавшему в Киммерике.
Все чаще в глинобитных лачугах Нижнего города, в дымных кузницах, у жарких гончарных печей и вонючих засолочных ям появлялись пронырливые люди, не похожие на ремесленников ни походкой, ни лицом, ни руками, хотя они и нацепили для вида кожаные фартуки. Их опасные разговоры сводились к одному:
– Пора сбросить Асандра и посадить на его место Скрибония. Спирарх – друг простых людей. Царь изгнал его из столицы за то, что Скрибоний хотел заступиться за виноделов Тиритаки.
К удивлению осведомителей Скрибония, их речи не находили среди ремесленников широкого отклика.
«Что такое? – недоумевал спирарх. – Ведь чернь ненавидит Асандра. Почему же она не желает мне помочь?»
– Какое нам дело до Скрибония? – сказал Сфэр в кругу товарищей, собравшихся послушать спирархова посланца.
Винодел ушел от рыбаков, приютивших его после побега из Тиритаки, тайно пробрался в Пантикапей, переменил имя и нанялся в Нижнем городе подручным кузнеца.
Сфэра день и ночь точила тоска. Он узнал, что жена его, разлучившись с детьми, умерла в рабстве. Но куда девались дочурки – беглец, как ни старался, не мог выяснить.
Он жалел жену, хоть и плохо жил с ней в последние годы – не она и не он были в этом виноваты, а нужда проклятая, тяжесть бедняцкого существования.
Но еще больше жалел он детей – день и ночь ныло сердце, Сфэр часто видел во сне темные глаза и светлые волосы, темные волосы и светлые глаза…
– Какое нам дело до Скрибония, я спрашиваю? – продолжал Сфэр сердито. – Какое нам до него дело? Все там, наверху, одинаковы. Вечно грызут друг друга, точно бешеные собаки, обвиняют друг друга в невероятных преступлениях, объявляют себя спасителями народа. Но стоит только кому-нибудь из этих презренных болтунов попасть на трон, он начинает обирать нас похлеще прежнего царя.
На кой бес нужны народу ваши хилиархи, спирархи и прочие «архи»? Они уже давно вышли из нашего доверия. Зачем они стараются впутать нас в свою бесконечную грызню? Пусть глотают друг друга – мы-то тут при чем? Разве мы бессловесный скот, чтоб нами помыкали и вертели, как угодно, ради чьих-то там выгод? Пошли они все к вороньей матери. Нам подавай порядки, как. в Херсонесе!
– Скрибоний не такой, как иные, – убеждал тайный посланец. – Захватив власть, он снизит налоги и пошлины, предоставит городам полное самоуправление. Будете жить, как захотите.
Мастера задумывались. Может, не лжет посланец? Может, и впрямь при спирархе жизнь хоть немного улучшится? Во всяком случае, хуже, чем сейчас, не будет.
– Ладно! – Сфэр стиснул кулак. – Ладно, я говорю. Ладно. Передай Скрибонию – пусть начинает восстание. Мы поддержим, так уж быть. Но пусть запомнит – слышишь? – пусть он хорошенько запомнит: если спирарх обманет нас, я убью его собственной рукой. Так и передай…
Осень. Солнце пока еще печет, но только в полдень, – по утрам так холодно, что приходится натягивать толстую шерстяную тунику.
Борей рвет с дрожащих ветвей охапки желтых листьев, кружит их в стылом воздухе и бросает наземь. Странно глядеть на сады и поля – они оголились, кажется, будто земля вокруг опустела, до жути стала просторной.
В небе, еще недавно сиявшем яркой голубизной, собираются облака. Они темнеют и сгущаются в груды черных дождевых туч. Тихо. Тоскливо. Блекнет природа. И меркнет, все больше меркнет в сердце Гикии светлое чувство, которое она испытывала к Оресту.
Видно, Мойра, богиня судьбы, соединила двух таких разных людей только для того, чтобы потешить свою злобную душу. С первых дней между ними завязалась борьба, поначалу скрытная, затем все более напряженная, острая.
Как-то раз к воротам усадьбы прибрел, опираясь на посох, худой оборванный старик.
– Просит хлеба, – сообщила Клеариста, посланная Гикией узнать, зачем он явился. – Бедняга совсем болен, чуть стоит на ногах.
– Боже, – вздохнула Гикия. – Неужели этот несчастный так одинок, что принужден на склоне лет нищенствовать? Где же его община, почему она не заботится, как положено, о потерявшем трудоспособность старце?
Дочь Ламаха наполнила широкое блюдо мясом, хлебом, плодами и сама вынесла его за ворота. Орест, сидевший у окна, проводил жену той же насмешливо-презрительной улыбкой, которая так обидела Гикию недавно, когда Аспатана засек раба.
У ворот вдруг послышался чей-то гневный крик.
– Опять кого-то у-убивают? – лениво пробормотал Орест. Ему было скучно, и он, поколебавшись, нехотя поплелся со двора, чтобы посмотреть, что там еще случилось.
Нищий старик, занеся посох над головой Гикии, вопил хрипло и дико:
– Да, ты его погубила! С того дня, как мой сын увидел тебя в Херсонесе, он совсем переменился. Ты напустила на него порчу! Он таял у меня на глазах. Все твердил: «Артемида…» И вот его нет. Он лежит в могиле. Я поставил над нею камень. Мастер Ферамен высек надпись: «Путник, остановись! Здесь покоится Дион, юный сын почтенного Сириска, сраженный стрелою безжалостного Эрота»… Сынок мой Дион, сынок мой бедный! Ты погубила его, колдунья! Зачем ты протягиваешь мне это блюдо? Прочь от меня!
Старик ударил палкой по блюду, оно вылетело из рук побледневшей женщины, пища рассыпалась.
– Успокойся, отец, – уговаривала Гикия, дрожа от испуга и волнения, расходившегося старика. Она понимала, что тронувшийся от горя Сириск говорит явную глупость («порча, колдовство») лишь от злой кручины, и не могла на него сердиться. – Я ни в чем не виновата, отец, успокойся!
– Не утихомирюсь, пока тебя не сожгут на костре!
Старик повернулся и медленно поплелся, постукивая палкой, в сторону Херсонеса.
«Сраженный стрелою безжалостного Эрота…»
Неужели так велика сила любви? Отвергнуть, забыть ради чувства мать, отца, родную общину, труд, долг… Ничто не спасло, не удержало Диона. Значит, любовь выше всего? Так думала когда-то и Гикия.
«Что мне Херсонес? Я хочу радости для сердца», – заявляла она Ламаху.
«Ты – все. Ты дороже родного отца. Слышишь? Дороже родного отца…» – говорила она Оресту.
Но теперь, после всего, что с нею случилось, Гикия была уже не той наивной девчонкой, что восторгалась в лунную ночь у бассейна синими глазами боспорянина. Да, она верила в любовь. Но старый Сириск не прав, обвиняя ее в гибели сына – велика сила любви, однако не только любовью к женщине или мужчине жив человек.
– Ну, что ты скажешь? – обратилась Гикия к мужу.
– От любви, говорит, у-умер? – кивнул Орест в ту сторону, куда ушел Сириск. Губы его, как всегда, раздвинулись, но уже не в насмешливой улыбке, а в обыкновенной усмешке, презренье же во взгляде затронулось легкой тенью равнодушия. Гикия хорошо проследила это постепенное угасание от едкого смеха на устах и злобы в глазах, отмеченных ею при первой их встрече, до этой вот новой степени внешнего и внутреннего состояния Ореста. – От любви, з-значит?
– Да.
Оресту смутно припомнилась девушка из Пантикапея – та, что променяла его когда-та на погонщика ослов. Любовь…
– Чепуха, – сказал он пренебрежительно. – Д-должно быть, простудился, или съел какую-нибудь дрянь. С-сколько пустых, лишних слов в человеческом языке: любовь, дружба, верность… Зачем они, если всего этого на самом деле нет?
– Эх, мудрец! – Она резко повернулась и ушла. Как и у Ореста, только наоборот, в восходящем порядке, досада, которую она постоянно испытывала в бесконечных спорах с мужем, медленно, но верно перерастала в более сильное чувство – злость.
Гикию выводило из себя неверие Ореста. Да, жизнь трудна, сложна и запутана. Да, мир устроен далеко не так, как хотелось бы человеку. Да, на свете еще много зла, грязи, лжи, гнусности, насилия, зависти, подлости, невежества, жестокости, низости, зверства. Да, человек смертен. Но что из этого? Жизнь не стоит на месте. Все меньше тьмы на земле, все больше света.
Пять тысяч лет назад египтяне, настороженно сверкая глазами, пробирались с бумерангами в руках по топким зарослям у берегов Нила и охотились на птиц. А потом они соорудили каналы, храмы и пирамиды.
В эпоху строительства пирамид эллинов не было и в помине – их дикие предки еще бегали, одетые в шкуры зверей, где-то в степях или горах на востоке. А потом они научились создавать огромные города с театрами, библиотеками, водопроводом, фонтанами, возводить маяки, свет которых виден в море за восемьдесят тысяч локтей [25]25
Построенный греками маяк на острове Фарос в устье Нила равнялся высотой 50-этажному небоскребу; свет его был виден за 40 километров.
[Закрыть], строить корабли, способные поднять до пяти тысяч человек.
А Рим? В годы расцвета Афин при Перикле еще безвестные латины владели крохотной областью где-то на окраине греческого мира. Теперь же Рим – величайшая на свете держава.
Мы говорим – варвары, дикие скифы… Но придет время, и потомки этих «варваров», быть может, создадут мир, недосягаемый для нас даже в смелых мечтах.
Человек растет, несмотря на раздоры, набеги, пожары, мор, землетрясения и прочие бедствия. Он вырос от первых сознательных выкриков у костра, зажженного молнией, до геометрии Эвклида, физики Архимеда, звездной науки Эратосфена, Аристарха Самосского и Гиппарха.
А какие открытия ждут людей впереди? Разве достиг бы человек таких вершин, если бы, обескураженный временными неудачами, мелкими заботами и быстро проходящими огорчениями, сложил руки и отдался на волю темной судьбе?
Нет, у него была вера в жизнь. И он сам, мужественно пробиваясь через все преграды, строил судьбу. Он боролся! Гераклий из Эфеса писал: «Необходимо знать, что борьба и есть справедливость, все возникает в борьбе по непреложному закону необходимости». Вера в жизнь, стремление жить, искать, добиваться – это и есть непреложный закон необходимости.
На днях в споре с женой Орест сказал ей: «Напрасно ты кичишься своей этой самой верой. Если б ты хоть на миг проснулась через тысячу лет, ты увидела бы, что от твоего распрекрасного города остались одни развалины, между которыми какой-нибудь оборванный мальчишка азиат пасет коз…» «А если ты, – твердо ответила она, – проснулся бы еще через тысячу лет, ты увидел бы, что рядом с этими руинами, поднялся город еще более прекрасный, чем Херсонес» [26]26
Остатки Херсонеса находятся на окраине города Севастополя.
[Закрыть].
Пока люди верят в жизнь, человечество не погибнет.
Пусть они пока грубоваты, порой невежественны, порой некрасивы – правда на их стороне, потому что они любят жизнь и верят и нее.
Если же они приняли бы твою кладбищенскую веру в вечность зла, беспрерывный поток жизни тотчас прекратился бы и уже сегодня на земле не осталось бы ни одного человека.
Эти размышления даже чуточку испугали Гикию – несколько брала жуть, не верилось, что это она смогла проникнуть в такую глубь, что ей – обыкновенной женщине, как все, а может, и похуже других – все так ясно, все доступно для понимания.
«Но, – решила она, подумав, – раз я смогла, значит, так уж следует, значит, это в природе моего сознания…»
Это открытие по-детски порадовало Гикию; вместе с легкой тенью гордости, быстро промелькнувшей в мозгу и осевшей в душе, в ней еще прочнее укрепилась вера в свою правоту и неправоту Ореста.
Они еще встречались в постели, хотя уже не так часто, как по приезде сюда, и доставляли друг другу кое-какую радость.
Но Гикия теперь не получала того острого, неистового удовлетворения от встреч, какое испытывала в первые дни замужества. Исступленную безумную любовь к Оресту постепенно вытесняло его убийственно-насмешливое, а по существу – враждебно-холодное отношение ко всему окружающему.
А как она его любила тогда, после встречи у бассейна!..
Нет, Сириск ошибся – в гибели Диона виноват только сам Дион. Дело, как подтверждает разлад между Орестом и Гикией, не только в том, чтобы обладать… и совсем не в том, чтобы быть вместе, – важно, с кем и как быть вместе.
Пожалуй, даже лучше, что Дион умер. Из него вышел бы новый Орест, или даже нечто похуже – у Ореста нет особенных желаний, у Диона же они были слишком остры и нетерпеливы. Присвоив красивую женщину, он, с его жадностью, захотел бы еще большего. Будь он чуть крепче, из него получился бы разбойник.
Гикия спокойно легла спать. Если бы она могла только представить себе, что произойдет спустя немного дней.
К вечеру грянула буря.
Вначале, чувствуя приближение беды, в море человеческими голосами плакали и стонали дельфины.
Дождь капал неохотно, потом вдруг ударил такой ливень, что во дворе поднялся шум, подобный грохоту водопада.
По комнатам господского дома пробежал ветер и сразу наполнил их студеной сыростью. С дуба, нависшего над окном, полетели мелкие сучья, птичьи гнезда, сухая прошлогодняя листва и желтые листья нынешней осени. Тяжко поникли ветви, на которых еще оставалась плотная зелень.
Из окна было видно – над крышами хозяйственных помещений как бы заклубился пар: стремительные потоки дождя, с большой силой ударяясь о черепицу, разбивались в пыль, дробились на миллионы еле видимых капель, подскакивающих вверх и рассыпающихся во все стороны.
Струи, вначале отвесно и скупо сочившиеся из выступающих за края крыш глиняных желобов, вдруг выгнулись, увеличились и заскользили вниз мерцающей дугой.
Там, где они падали, вода в лужах бешено всплескивалась и бурлила – будто мелкие черноморские акулы, сцепившись одна с другой, устроили драку за кусок мяса.