355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Явдат Ильясов » Стрела и солнце » Текст книги (страница 11)
Стрела и солнце
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 01:41

Текст книги "Стрела и солнце"


Автор книги: Явдат Ильясов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 16 страниц)

Вот почему, когда предводитель, заканчивая речь, выкрикнул слово «поход», скифы вскочили с мест и дружно подхватили:

– Поход!

На рассвете отряд в четыреста пятьдесят человек, вооруженных луками, двинулся к Херсонесу.

Всадники в кожаных шароварах и войлочных колпаках, обнаженные до пояса, длинноволосые и бородатые, с грозно сдвинутыми бровями и свирепо оскаленными зубами, с устрашающим криком вырвались из-за холмов, сбили заслоны, проникли за пограничный вал, протянувшийся от бухты Ктенунт (Севастопольской) до бухты Символов и отгораживающий скифские владения от принадлежащего республике Гераклейского полуострова, и бросились грабить загородные усадьбы херсонеситов.

Тревога! Оставив дела, эллины взялись за щиты и копья и кинулись беспорядочной толпой к южным воротам города, расположенным между театром и цитаделью.

Но, как всегда, было уже поздно.

Пока херсонеситы добрались до места, скифы, разорив несколько мелких укрепленных селений, убив около двадцати земледельцев и захватив пятьдесят или шестьдесят женщин и детей, а также два-три стада овец, умчались, по своей повадке, далеко в степь.

Сколько людей потеряли скифы, установить не удалось, потому что они, как было у них заведено, увезли раненых и убитых с собой. Скиф бросит добычу, но никогда не оставит врагу на поругание труп сородича. Но так как в походе за ним обязательно следует два-три запасных коня, то обычно он успевает утащить и то, и другое.

…Набег всколыхнул весь город.

Толпа возмущенных граждан запрудила акрополь и потребовала у членов Совета внеочередного созыва Народного собрания.

Людей набежало столько, что обширная площадь едва их вместила. Набитая густо и плотно, невпроворот, скопищем горланивших от ярости мужчин, под напором чьих плеч, казалось, шатались стены высоких зданий, обступивших площадь с четырех сторон, акрополь представился мальчишкам, влезшим на крыши прилегающих кумирен, огромной засолочной ямой, наполненной еще живой, прыгающей и трепещущей сельдью.

Сюда явились во множестве купцы, учителя, матросы, рыбаки, поэты, хлеборобы, пастухи, кораблестроители, художники, древоделы, кузнецы, литейщики, чеканщики, каменщики, ткачи, башмачники, кожевники, шерстобиты, косторезы, музыканты, актеры, жрецы.

Но еще больше было виноделов и гончаров. На каменистой почве Гераклейского полуострова лучше всех прочих растений плодоносил виноград. А где виноград, там вино. Оно служило в Херсонесе главным предметом вывоза. Где вино, там и глиняная посуда. Ведь напиток надо в чем-то хранить. Поэтому виноделы и гончары и составляли основную часть населения республики.

– Я возьму Ореста с собой, – сказал дочери старый Ламах. – Может, разговоры о войне и боевых подвигах его расшевелят, раззадорят. Не совсем же потерянный он человек, в самом деле?

Собрание протекало так, что разгорячило и оживило бы и столетнего деда, собравшегося уже завтра сойти в Аид.

Но не Ореста.

С обычным выражением брезгливого равнодушия на лице он сидел в кресле под портиком дворца Совета и холодно глядел на кричащих до хрипоты и бьющих себя в грудь рассерженных херсонеситов, что выходили один за другим на возвышение, надев, по обычаю, на голову венок.

Так как сын Раматавы был метойком – чужаком, пришлым, не гражданином Херсонеса, а метойкам наравне с женщинами, детьми и рабами присутствовать на собраниях народа не полагалось, члены Совета, по просьбе главного архонта Ламаха, провели особое голосование, и народ, после недолгих споров, допустил боспорянина на площадь в качестве почетного гостя.

Пусть сидит. Может, принесет какую-нибудь пользу. Ведь Орест не простой человек – он сын боспорского царя, с кем Херсонес живет теперь в мире. Если даже и не принесет никакой пользы, то дьявол с ним – сейчас не до него. Разговор шел о защите Херсонеса от скифских орд.

Орест, которому волей-неволей пришлось слушать выступающих, разобрался, наконец, из-за чего расшумелись херсонеситы.

Военная служба в республике – гражданская обязанность. Здесь каждый здоровый мужчина – солдат.

Однако не всякий имел возможность исполнять службу добросовестно. С весны до поздней осени херсонесит находится в полях, на виноградниках и пастбищах. Не много насчитывалось людей, что могли уходить в дозор без ущерба для своего хозяйства.

Поэтому община возлагала охрану города и прилегающих владений не сразу на все население, а на отдельные группы граждан, живших по соседству в той или иной части города и сменявшихся через каждые пятнадцать дней.

Убытки, связанные с воинской службой, государство возмещало денежным вознаграждением.

Вообще каждому, кто выполнял общественную работу – архонтам, стратегам, присяжным судьям, военным морякам, гребцам и так далее, – республика платила жалование.

Очередной набег скифов показал, что Херсонес выделяет совершенно недостаточно людей для охраны пограничного вала. Надо увеличить отряды втрое или даже вчетверо. Следовательно, втрое или вчетверо возрастут расходы на содержание солдат.

Где взять эти деньги? Община, чьи доходы состояли из мелких поступлений с каменоломен, солеварен, таможенных сборов за право вывоза товаров из города или продажу их у себя на рынке, судебных сборов и взысканий, средств от продажи имущества, изъятого у преступников, и прямых налогов с метойков и рабов, отпущенных на волю (граждане от прямых налогов были освобождены), не могла потянуть эту статью расхода без значительного ущерба для казны – воинская служба, связанная с большой опасностью, требовала достойного вознаграждения. Придется обложить граждан особой податью – литургией. У бедняка денег нет. Значит, платить должен богач.

– Опять платить? – хрипел от злости крупный ростовщик Коттал – бледный горбоносый человек с острыми зубами, хищно выступающими изо рта вперед.

Он устал от поборов. Город не раз заставлял его то снаряжать галеры для охраны морских путей, то выделять излишки зерна для раздачи беднякам, то покупать камень на починку стен. И вот теперь с него еще требуют средства для содержания солдат!

– Да, скупой ты человек! – грохотал с возвышения кузнец Ксанф. В сегодняшней стычке его задела скифская стрела, поэтому он был очень сердит.

А вот и красильщик Анаксагор. Он кричит:

– Я и мои друзья – мы платим за свободу Херсонеса собственной кровью!

– А ты, Коттал, плати золотом, раз так богат! – эти слова принадлежат гончару Психариону; после того, как старики, по совету Гикии, побывали у него дома, разобрались в семейных неурядицах и хорошенько пристыдили легкомысленную жену гончара, он помирился с нею, бросил пить и стал принимать живое участие в делах общины.

– На наших же деньгах разбогател, – добавляет Менандр, старый мастер по выделке щитов. – Сто тридцать пять за сто дерешь. Где это видано? Сколько бедняков ты затаскал по судам и разорил за долги, помнишь?

– Не хочешь платить – надевай шлем и панцирь, бери копье и ступай в дозор.

– Что вы, братья! У него шея сломится от тяжести шлема.

– Ха-ха-ха!

– Он себе глаз пикой нечаянно выколет.

– Или нос мечом отрубит.

– Хо-хо-хо!

– Где ему! Он только у себя дома, на женской половине, храбрец.

– Завидит скачущего номада в рогатой шапке – так обо… три дня будет отмываться.

– Га-га-га!

– Водой не возьмешь. Стригилем [23]23
  Стригиль– скребок для очистки тела от оливкового масла и грязи после гимнастических упражнений.


[Закрыть]
придется скоблить.

– Го-го-го!

– Наглецы! – с пеной у рта обрушился на толпу Коттал. – Я вижу, мое золото не дает вам спать, дармоеды. Хотите разбогатеть? Поменьше бражничайте. Вы думаете, монеты падают ко мне во двор с неба? Труд! Труд и бережливость – вот основа благополучия. Деньги – не камешки, чтобы ими разбрасываться. Попробуйте только…

– Спокойно, Коттал! – перебил его Ламах.

Граждане среднего достатка тоже несли ряд денежных повинностей, но далеко не в таких размерах, как толстосумы. Ламаху было выгодно поддерживать бедняков – может быть, чтобы отвести их злобу от себя и направить против богачей.

– Если ты, – продолжал архонт, – не перестанешь оскорблять граждан, я взыщу с тебя пятьдесят драхм. Не прикидывайся честной девицей. Мы знаем, как ты заработал свое золото, – сказал он сурово. – Придется тебе, Коттал, тебе и твоим друзьям, распечатать горшки с монетами, хочешь не хочешь.

– Правильно! – загремела толпа.

– Что правильно?! – завопил Коттал. – Это грабеж! Если так… я призову Асандра!

Сразу наступила тишина.

Бледный Коттал увидел сотни угрожающе поднятых рук и попятился. Казалось, народ сейчас набросится на него и разорвет в клочья. И медлит лишь потому, что клокочущая в сердцах ярость еще не перехлестнула через край. Предатель!

Архонт понял: спустя миг собрание может превратиться в побоище. Коттала не жаль. Пусть его убьют, но только не здесь. Акрополь – священное место, допустить беспорядки тут – значит подать толпе мысль, что она всесильна и ей все доступно. Нет, народ должен уважать богов и власть.

Ламах поспешил разрядить напряжение.

– Призовешь Асандра? – Старик усмехнулся. – Зачем? Асандр – наш друг. Мы сами его призовем, когда соскучимся.

Он почтительно поклонился Оресту, сыну боспорского царя. Смотри, глупый Коттал, Асандр мне ближе, чем тебе. Послышался смех.

«Хорошо, что мы допустили боспорянина на собрание», – эта мысль осенила всех херсонеситов.

Коттал смутился. Но его душил гнев, и ростовщик вдруг брякнул:

– Тогда я обращусь за помощью к понтийскому царю Полемону.

…Будто земля разверзлась у храма!

Будто новая Этна внезапно образовалась в акрополе Херсонеса и взрывом чудовищной силы расколола тишину…

Рыча и визжа от бешенства, толпа раскаленной лавой хлынула к возвышению, чтобы сжечь, превратить в пепел ненавистного ростовщика.

Но тут, по знаку Ламаха, из-за колонн выступил отряд рабов-полицейских.

Община придирчиво отбирала из среды захваченных ею туземцев самых рослых и сильных мужчин – они следили за порядком в городе, пресекали уличные драки, водворяли домой заплутавшихся ночью гуляк, приводили в исполнение приговоры народного суда.

Рабы широко замахнулись.

На толпу остервенело рвущихся вперед херсонеситов обрушился единый удар десятков крученых длинных бичей. Люди остановились. Второй удар отбросил их назад. Третий водворил тишину.

Рабы неторопливо свернули бичи, медленно возвратились на свои места и опять застыли возле колонн, равнодушные ко всему на свете.

– Стыдно, граждане! – упрекнул херсонеситов главный архонт. – Не нарушайте порядка. А ты, Коттал, слушай, что скажет старый Ламах. Защита родины – священная обязанность каждого гражданина. Ты принимал присягу. Поэтому плати – или золотом, или кровью, как Ксанф.

– Не буду платить! – огрызнулся купец.

Ламах нахмурился.

– Тогда, придется отнять у тебя все имущество, а самого прогнать из Херсонеса, как мы прогнали твоего старшего брата Харна. И никакой Понт не поможет. Справедлива ли моя речь, граждане?

– Справедлива!

– Ты прав, Ламах!

– Гнать Коттала!

– Прочь толстосума!

– Вон предателя!

– Грабьте! – Коттал ударил кулаком в грудь и заплакал. – Берите все! Ешьте. Пейте… Но запомните – Дева не оставит ваш грех без возмездия.

– Не забывайся, купец! – одернул ростовщика первый архонт. – Богиня на стороне тех, за кем правда.

– Э! – Коттал болезненно скривился. – Правда… Считайте, сколько с меня!

Ростовщик первым оставил площадь и направился домой.

За богачом увязались было пять-шесть товарищей, таких же крупных торговцев, обиженных народом, но Коттал постарался отделаться от них: чего доброго, недоверчивая голь, увидев после такого бурного собрания всех толстосумов вместе, может вообразить, что они замышляют измену.

Сгорбившись, заложив руки за спину и низко опустив голову, Коттал, не глядя по сторонам и не отвечая на язвительные замечания бедноты, расходившейся по убогим хижинам, добрался под охраной четырех слуг до своего высокого белокаменного жилища, стоявшего на северном берегу.

Дом затих. Рабы, хорошо знакомые с толстой палкой хозяина, разбежались, как мыши от кота. Не только старшие дети Коттала, но и двое малышей пяти и семи лет, которым, казалось бы, только и ласкаться к отцу, и те поспешно скрылись наверху, на женской половине. Коттал никому не давал спуску и мог без причины, лишь бы сорвать зло, исколотить любого из домашних до потери сознания.

Но сегодня Коттал был так подавлен, что не мог поднять головы. Челюсти как бы приросли одна к другой – попробуй разомкнуть. Горло, перехваченное судорогой, не выдавит и писка. Где уж тут ругаться, орать на весь двор.

Волоча ноги, точно больной, Коттал слабым, еле заметным движением пальцев отпустил слуг, медленно прошаркал к себе.

Здесь он сел – верней, свалился на скамью, точно мешок с тряпьем, так, что туловище подпрыгнуло при ударе о сиденье, – безвольно сник и упал бы вниз, на пол, если бы вовремя не оперся локтями о колени. Тяжелые, налившиеся кровью, потные кисти рук безжизненно свисли над циновкой. Залитые горячей соленой влагой глаза без всякого смысла уставились на ступни, широко и нелепо расставленные, безобразно вывернутые от утомления.

Если бы младшие сыновья захотели отомстить папаше, они отлупили бы его без особого труда – свирепый Коттал и мизинцем шевельнуть не был сейчас способен.

Горе!

Нельзя сказать, что Коттал чувствовал ненависть к тем, кто глумился над ним сегодня.

Ненависть – ощущение, может быть, сильное, но неустойчивое: она может на время заглохнуть, вспыхнуть снова, утихнуть опять.

То, что испытывал ростовщик, было не простой ненавистью, а глубоко утробной, смертельно-лютой, болезненной до сумасшествия неприязнью.

Коттал всей сущностью своей не выносил народную власть, не мог жить среди демократов, как волк не может жить среди собак. Увидеть кузнеца Ксанфа значило для Коттала наступить босой ногой на плоскоголовую холодную змею виперу, услышать от него одно лишь слово – получить в пятку ядовитый укус.

Между тем, Котталу приходилось, сцепив зубы, дышать одним воздухом с тысячами Ксанфов, терпеть их присутствие возле себя, с отчаянной горечью сознавая, что ему не осилить чернь.

Это отвратительно мерзкое существование так сильно угнетало ростовщика своей тошнотворной безысходностью, что ростовщик давно подумывал о самоубийстве.

Иного выхода нет. Распродать все, уехать? Не отпустят. А если и отпустят, то оберут догола. Будешь ползать, нищий, на рынках Боспора, валяться в пыли у каменных оград, жалобно просить у равнодушных прохожих одну монету на пропитание.

Бежать? Но как оставить корабли, дома, виноградники, солеварни, гончарные мастерские, рабов – достояние, в которое Коттал вложил основную часть средств?

Правда, собственная голова дороже имущества – лучше бежать, захватив пять-шесть тысяч драхм наличных денег. Но жена, дети? Их не удастся взять с собой. Толпу беглецов заметят сразу, поймают через три стадия. Коттал мог бить и ругать домашних сколько душе угодно, и все же то была его семья, его плоть и кровь. Не для них ли ростовщик копил богатства? Ведь надо же оставить добро кому-нибудь. В могилу не унесешь.

И наконец, Котталу страх как не хотелось покинуть город навсегда. Хорош или плох Херсонес, тут его отчизна, тут все близкое, привычное; лучше уж быть последним на родной земле, чем первым на чужой.

Ах, если бы нашелся на земле человек, способный изменить порядки в Херсонесе!

Нашелся бы избавитель.

Но это безнадежно. Кто поможет? Римляне? Понтийцы? Боспоряне?… Э! Коттал давно не верит в их обещания. Они, как убедился ростовщик, и шумят-то больше из-за того, что сами до дрожи в коленях боятся соседей. Пугают других, чтоб себя подбодрить. Угрожают кому-то, а сами хвосты поджимают от страха. Тьфу! Болтуны.

И что происходит в мире? Все шатко, неустойчиво, расплывчато. Нигде не найти настоящей опоры. Мерзость. Лучше убить себя, чем так мучиться…

– Хозяин! – позвал ростовщика появившийся в дверях раб. Коттал не услышал его. – Хозяин, – робко повторил слуга. – У ворот стоит какой-то незнакомый человек. Кажется, перс или сириец, продавец азиатских пряностей. Хочет видеть тебя.

Коттал медленно покачал головой – нет, сейчас он никого не может принять.

– Я ему сказал: нездоровится господину, – пояснил раб, – однако перс не уходит.

Роствощик опять покачал головой.

Слуга, порядком удивленный тем, что его до сих пор не угостили палкой, поспешил к выходу, чтобы прогнать назойливого перса. Через некоторое время он вернулся, уверенный, что теперь-то ему не миновать наказания, – проклятый азиат не убирался.

– Пожалей, хозяин… – Раб нерешительно остановился у порога. – Перс попросил меня передать вот эту вещь.

И слуга протянул ростовщику серебряную пластинку с желтым кругом, косо перечеркнутым черной стрелой.

– Стрела и солнце, – пробормотал херсонесит растерянно. Он вскочил и набросился на раба. – Где торговец? Веди сюда! Скорей!

Раб впустил перса и по знаку хозяина удалился.

Азиат, рослый, плечистый человек с крашеной бородой, в длинном полосатом халате и черной барашковой шапочке, низко поклонился Котталу и, боязливо оглянувшись на дверь, вручил ростовщику туго свернутый свиток папируса.

– От Харна, – прошептал он чуть слышно. – Теперь я уйду. Не задерживай меня. Прочитаешь – все поймешь.

Торговец исчез.

Рукой, вздрагивающей от возбуждения, Коттал закрыл за ним решетчатую дверь, запер на засов, снова опустился на скамью.

Он так разволновался, что не находил в себе силы тотчас же развернуть свиток. Пришлось выпить чашу вина и посидеть некоторое время не двигаясь, чтобы немного успокоиться.

От Харна!

Коттал представил белое, как мел, лицо старшего брата, огромный рот с тонкими бескровными губами, острые, торчащие вперед зубы, мертвый взгляд пустых бесцветных глаз и съежился, собрался в жалкий трясущийся комок.

Что пишет Харн?

Коттал давно не имел от него вестей. Долгое время он считал, что брат погиб. Но два-три месяца назад до ростовщика дошли слухи, будто Харн опять появился у берегов Тавриды. Уж не просит ли он тайного убежища у Коттала? У Коттала, который сам еле держится в Херсонесе? Неразумно. Коттал развязал шнур, осторожно развернул свиток.

Взгляд ростовщика упал на первые строки:

«Харн – Котталу. Привет! Дорогой брат. Близок день освобождения…»

У Коттала закружилась голова. Он торопливо пробежал корявые столбцы до конца, ощутил в груди радостную дрожь и принялся читать письмо снова, теперь уже не спеша, вникая в каждое слово. И каждое слово вливалось в кровь каплей сильно действующего снадобья – бесцветные, как у брата, глаза Коттала загорелись живым огнем, на тонких губах показалось некоторое подобие улыбки.

Коттал вздохнул и отложил свиток. Сомкнул веки, откинулся назад и прислонился к стене. Казалось, он заснул. Но ростовщик не спал. Он думал.

Вскоре он поднялся, заложил руки за поясницу, стал расхаживать по комнате. Сосредоточенный взгляд Коттала был направлен в пустоту. На лице – то решимость, то сомнение. Опять и опять он разворачивал свиток, отыскивал ту или иную строку. Читал и перечитывал раз и другой, чтобы уяснить до конца смысл необыкновенного послания. Удовлетворенный, вновь ходил из угла в угол…

Сгорбленная спина ростовщика постепенно распрямилась. Коттал велел подать ужин, поел в одиночестве, сытно и плотно. Выпил еще одну чашу вина.

– Держитесь теперь, демократы, – проговорил он сквозь зубы и сунул за пояс длинный нож. – Недолго вам осталось шуметь.

Ростовщик закутался в летний плащ, спрятал письмо за пазуху, крикнул слуг и вышел на улицу.

Домой он вернулся в полночь.

После собрания Ламах задержался во Дворце Совета.

Надо было обсудить с должностными лицами порядок выкупа уведенных скифами людей.

Затем написать Асандру, чтобы царь, согласно договору, оказал херсонеситам помощь против номадов. Солдат присылать не обязательно – чужим солдатам нечего делать в Херсонесе. Пусть Асандр направит к скифам, совершившим набег на город, посла с требованием возвратить республике захваченный скот и уплатить пеню за убитых. Пригрозит в случае отказа войной. И пусть отряд тяжеловооруженной конницы боспорян потревожит скифские кочевья – разбойники должны почувствовать, что им теперь не удастся безнаказанно грабить поселения херсонеситов.

Орест не стал дожидаться архонта и возвратился домой один.

Гикия, увидев злые глаза мужа, приуныла. Она не стала расспрашивать, понравилось ли ему то, что он видел и слышал на площади. Было ясно и так, что не понравилось.

Неожиданно он заговорил сам.

Гикия была удивлена – это случилось впервые за их совместную жизнь.

– Д-демократия! – проворчал Орест, усаживаясь, по своей, изрядно надоевшей жене, непонятной привычке возле окна. – И этот строй восхваляют на каменных обелисках.

– Чем же он плох? – не утерпела Гикия. – Разве народная власть хуже правления олигархов или царя?

– Я не с-спорю. В Херсонесе больше свободы, чем в Боспоре. Но для кого?

– Как для кого? Для всех полноправных граждан.

– Полноправные граждане… Они, к-как я узнал сегодня, составляют лишь одну треть населения. Ни метойки, ни женщины на собрание не допускаются. Да и с-среди так называемых полноправных граждан – все ли живут одинаково хорошо? У одних амбары ломятся от добра, другие от голода чахнут. У Ламаха, например, и гончара Психариона как будто о-одни и те же права. Но архонт владеет огромным домом в городе, загородной усадьбой и двадцатью пятью рабами. У Психариона же ничего нет, кроме глинобитной лачуги и крохотной мастерской. Выходит, п-права есть, только н-нечего есть…

Гикия смутилась.

– Да, – сказала она тихо. – Наш правопорядок, может быть, еще далек от совершенства. Но попробуй назови мне страну, где государственный строй был бы лучше, чем в Херсонесе. Когда наступит золотой век, все люди – мужчины, женщины, метойки – сравняются перед законом. А пока мы должны беречь то, что уже достигнуто.

– А рабы? – продолжал Орест. – На каждого свободного херсонесита приходится по два-три невольника. Где их п-права? Какая это народная власть, если одна треть населения живет за счет труда остальных людей?

– Рабы? – пробормотала Гикия в замешательстве. – При чем тут рабы?

Эллины издавна привыкли видеть в невольниках говорящий скот.

«Раб – есть наилучший вид собственности и наиболее совершенное из всех орудий», – говорил Аристотель.

«Почти каждое обращение к рабу, – поучал Платон, – должно быть приказанием. Никоим образом и никогда не надо шутить с рабами – ни с мужчинами, ни с женщинами».

Аристофан писал:

«Плетями бей, души, дави, на дыбу вздерни, жги, дери, крути суставы, можешь в ноздри уксус лить, класть кирпичи на брюхо».

Правда, те времена, когда раба можно было душить, давить, жечь и драть безнаказанно, уже прошли – Спартак, Эвн, Аристоник и Савмак нагнали на господ такого страху, что им волей-неволей пришлось значительно умерить жестокость.

Кроме того, в Херсонесе, где свободное население со стояло большей частью из простых людей, имевших очень мало или совсем не имевших рабов и добывающих хлеб собственным трудом, отношение к невольникам всегда отличалось дружеской мягкостью.

Да и повсюду беднота жила с рабами в мире; в случае восстания бедноты на помощь ей приходили рабы, и наоборот, когда рабы поднимали бунт, низы свободного населения оказывали им поддержку.

И все же раб есть раб.

Предоставить ему какие-то права – все равно, что выбрать архонтом коня или буйвола. Вот почему так поразилась Гикия.

– Как при чем? – гневно сказал сын Раматавы. – Разве раб не человек? Моя мать была рабыней. Значит, я в тысячу раз хуже какого-нибудь тупоумного красильщика Анаксагора? Такова ваша свобода, – добавил он злорадно и отвернулся.

Гикия не нашлась, что ответить, и покраснела.

Ей стало стыдно. Человек, которого она хотела просветить, которому изо всех сил старалась привить любовь к Херсонесу, без особого труда нашел в порядках демократического города два-три крупных изъяна.

Но все-таки она не могла принять замечания Ореста без внутреннего сопротивления. Пусть Херсонес не рай, но зачеркнуть его достоинства нельзя. Главное – все помыслы и действия херсонеситов так или иначе направлены к достижению всеобщего благоденствия. И они добьются его когда-нибудь.

Ей хотелось разъяснить мысль Оресту. Но, подумав, Гикия не стала больше спорить. Правду говорят, что худое и доброе ходят вместе – посещение собрания, хотя и настроило боспорянина против демократов, имело и хорошую сторону. Оно расшевелило метиса. В нем затеплилась живая искра.

Чтобы не дать этой искре погаснуть и чтобы раздуть ее в пламя, Гикия, посоветовавшись с Ламахом, пригласила несколько дней спустя местных и заезжих мудрецов.

Им было сказано, что Орест, сын боспорского царя, освоил много наук, но еще не избрал жизненного пути и хотел бы, выслушав рассуждения мыслителей, взять в руководство учение, которое понравится ему более других.

Около десяти оседлых и бродячих философов, а также их учеников собрались в жилище Ламаха, чтобы поразить слушателей основательностью своих знаний.

Разгорелся спор.

Эпикуреец советовал держаться незаметно и наслаждаться внутренним покоем.

Стоик звал слушателей из города на лоно природы. Для того, чтобы вести правильную и счастливую жизнь, человек должен согласовать ее с законами природы и с жизнью природы в целом. Разумное содействие мировому целому в его закономерном движении вперед и является первым долгом человека. Выполнение этого долга ведет к истинному счастью, нарушение законов природы ради частных побуждений и страстей отдельной личности есть Порок.

По мнению киника, истинное благо заключалось в непринужденной естественности и простоте. Погоня за богатством, угнетение других, власть государства и общества над личностью – преступление.

Софист утверждал: человек – мера всех вещей, он вправе существовать, как ему хочется; все общепринятое и освященное старыми обычаями, всякие нормы поведения не должны стеснять человека в его действиях.

Последователь Аристиппа заявил, что задача человека – получать как можно больше удовольствий, не стесняясь в средствах их приобретения. Некий мрачный философ из Александрии доказывал: смысл жизни человека – искать покоя в смерти…

Ответив на вопросы и растолковав неясные места своих речей, мудрецы получили соответствующую мзду, остались довольны ею и с сияющими лицами покинули дом Ламаха.

Гикия же, напротив, была ими недовольна.

В рассуждениях мудрецов присутствовала как-будто глубина и сила. Философы, бесспорно, отличались тонким умом и еще более тончайшим красноречием.

Но, к сожалению, никто из них не мог просто, коротко и ясно разрешить трудные вопросы, которые возникали у дочери Ламаха в постоянных спорах с мужем.

Чем объяснить упадок Херсонеса и других городов, стран, государств?

Почему человеческая жизнь день ото дня становится более сложной, тяжелой, запутанной?

Что нужно сделать, чтобы в Херсонесе не было слишком богатых и слишком бедных и всем хватало хлеба, мяса, вина, тканей на одежду?

Как добиться вечного мира и дружбы между эллинами, скифами и таврами?

Что предпринять, чтобы облегчить участь рабов и метойков?

Хорошо ли то, что женщин не допускают в учебные заведения, театр, на собрания народа?

Правильно ли так беспощадно наказывать детей в школе и дома?

Все эти вопросы были подсказаны дочери Ламаха самой жизнью. В ответ на них мудрецы с глубочайшей серьезностью поднимали глаза к потолку, морщили лбы и начинали плести красочную нить долгих, цветистых, заумных и ни к чему не сводящихся разглагольствований, которые Гикия, рассердившись, кратко и выразительно, хотя и не вслух, назвала болтовней.

Ей показалось, что мудрецы сами плохо знают жизнь, не кипят в ее гуще, а с опаской ходят около, стараются уклониться от трудных задач и больше всего на свете боятся, чтобы не потревожили их душевного покоя.

Совсем другое искала дочь Ламаха.

С этого дня Гикия смертельно возненавидела пустословие.

«Если бы я была архонтом, – сказала она про себя, – я приказала бы сечь умных болтунов на площади акрополя».

И подумала, что, может быть, на болезненно-острые вопросы, над которыми она ломала голову, способен ясно ответить, и не словами, а поступками, всей своей бесхитростной жизнью, наиболее скромный человек в Херсонесе – кузнец Ксанф.

– Ну, что скажешь? – она кивнула мужу.

Орест грустно улыбнулся.

– Из всего, что н-накрутили эти умники, я понял одно: жизнь – измочаленный клубок, который никогда не распутать. Лучше сжечь. И александриец прав – нужно искать покоя в смерти.

– Дева! Что пришло тебе в голову, Орест? Ах, негодяй александриец! Зачем я допустила его сюда? Если бы я знала… Перестань, дорогой, не пугай свою Гикию, О мерзкий посланец Аида! Трус и болтун. Почему он не попробует применить дикую проповедь к себе? Забудь об этом дураке, родной. Лучше…

Орест слегка отстранил придвинувшуюся к нему женщину и продолжал с покоряющей задумчивостью:

– Дослушай меня до конца. Искать покоя в смерти… Вот истина! Но… я п-пробовал однажды. – Он опустил голову. – Не могу. У меня нет сил. – Орест вздохнул. – Что же остается? Учение киников.

– Как, Орест! – воскликнула Гикия возмущенно. – Ты готов целыми днями валяться в глиняной бочке, подобно Диогену? Это удел нищих. Выслушай меня. Киники бахвалятся своей отрешенностью от земной суеты, так? Хвастаются невзыскательностью, бедностью, умеренностью в еде. А ведь все это – та же трусость. Бегство от борьбы. Душевная лень. Светлую жизнь не добыть, лежа в бочке. Представь, что люди всей земли махнули рукой на труды и заботы и спрятались по углам и конурам. Что будет? Смешно! Через декаду человечество вымрет с голоду. Нет, путь к подлинному счастью лежит в стороне от бочки Диогена.

– Что мне до всех? – пожал плечами Орест. – Пусть идут, куда хотят. Мне хорошо в бочке – и ладно. Тишина. Совершенное спокойствие. Жизнь, как сон – без бури, без боли. Разве это не п-подлинное счастье?

Закусив губу, она отошла.

Плохо или хорошо, что Орест вдруг проникся духом Диогена?

Поразмыслив, Гикия решила: хорошо. Ленивая, мелочно-бунтарская философия киников все же лучше, чем дикое учение александрийца.

Теперь Орест перестанет терзаться, метаться, отдохнет, выправится, постепенно очистится, избавится от яда, впитавшегося в его кровь за столько лет.

А там недалеко и до полного телесного и духовного оздоровления.

Утром Орест не поднялся.

Он лежал на спине, заложив руки за голову, и глядел в потолок. Так бывало с ним и прежде, но тогда его глаза выражали горе, а сейчас Гикия заметила в них глубокое спокойствие.

Итак, он стал последователем Антисфена, основателя этической школы киников, и Диогена, наиболее известного представителя этой школы.

Гикию разбирал смех, но она сдержалась.

Она, как всегда, поцеловала его в лоб. Орест не шелохнулся, не сказал и слова. «А раньше он со смехом отстранял меня, – отметила Гикия удовлетворенно. – Погоди, мой мальчик, ты никуда от меня не денешься». Дочь Ламаха села рядом, сложила руки на коленях, скромно потупила глаза.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю