355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Явдат Ильясов » Стрела и солнце » Текст книги (страница 14)
Стрела и солнце
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 01:41

Текст книги "Стрела и солнце"


Автор книги: Явдат Ильясов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 16 страниц)

– На рабах.

И, внезапно поднявшись, отступил, бледный, уже наперед зная, что скажет дочь, и страшась ее слов, но Гикия, такая же бледная, безжалостно спросила, глядя на него в упор:

– Нет ли щербин на этих устоях, отец?

– Молчи! – сдавленным голосом прикрикнул старик на женщину, и оглянулся резко и опасливо, как вор на чужом дворе.

Он долго стоял так – неподвижный, словно каменный, потом медленно сник, махнул рукой, тяжело сел и ответил хрипло, с мучительной откровенностью:

– Какие там щербины – рубцы кругом, трещины, пробоины! Одна видимость осталась…

– Почему?

– Рабы не хотят работать.

– А прежде хотели?

– Нет, и раньше отлынивали от труда, но их было куда больше.

– Почему же их стало меньше?

– Одни умирают от старости, другие – от болезней, третьих – убивают надсмотрщики. Вот, засек же Аспатана того скифа. Я отлупил мерзавца палкой, раз ты его прислала, но… он-то чем виноват? У нас же, у своих господ, научился зверствовать. И раньше рабов уничтожали кто как мог, но взамен одного погибшего хозяин приобретал двух, трех, и дело спорилось.

– Где приобретал?

– На войне. У театра живет старик Доркон, знаешь его? Ему сто с чем-то лет. Я иногда беседую с ним. Он сам немало видел и в детстве от деда слышал многое. Так вот, он говорит, что тогда, раньше, у эллинов была для войны сила, а теперь этой силы нет.

– Куда она девалась?

– Куда девалась? Хм… Вопрос сложный и запутанный. Тут легко ошибиться. Я ведь не задумывался до сих пор над подобными штуками. Ты заставила.

Куда, говоришь, сила девалась? Давай соображать. Мне вот что кажется.

Давно, еще когда все начиналось, рабов тоже было немного, но это было не так плохо, как сейчас.

Видишь ли, свободные, то есть те, кто владел рабами, считались более или менее равными между собой. Ни особенно богатых, ни особенно бедных. Все жили за счет рабского труда и получали примерно одинаковую долю.

Потом народ расплодился, началась борьба за кусок хлеба, население распалось на два стана – одни очень уж разбогатели, вот как Коттал, другие – ремесленники и крестьяне – обнищали. Это б ничего, да тут вот в чем загвоздка… Кто идет на войне в бой?

– Ремесленники, крестьяне.

– В том-то и дело. Они ходили на войну, захватывали для богатых все больше рабов. А когда в руках богача накопится бес его знает сколько невольников, он перестает покупать у крестьян и ремесленников плоды их труда – рабы, принадлежащие господину, добывают ему все необходимое не только для пользования в доме, но и для продажи на сторону. Так?

– Так.

– Ну, а когда торг ведет богач, то бедняку со своими скудными товарами нечего делать на рынке. Верно?

– Верно.

– А если, крестьянин и ремесленник не сумеют сбыть плоды своего труда, что из них получается?

– Они становятся нищими.

– Правильно! А может ли нищий платить налоги, покупать оружие, вести войну?

– Не может.

– Нет войны – нет рабов. Нет рабов – нет хлеба, нет вина, нет ничего. Мало рабов – плохо. Много рабов – тоже плохо. Мир в тупике, дочка.

– Что же будет дальше?

– Откуда мне знать? – Ламах сердито пожевал губами и стукнул себя кулаком по колену. – До чего мы дожили! Раньше раб стоил дешевле кошки, теперь же он – только обуза на шее господина.

Гикию осенило:

– Зачем его держать на шее? Надо сбросить.

– Как? – встрепенулся Ламах. – Ты… ты предлагаешь продать рабов? Но кто их купит?

– Не продавать. Освободить.

– Где они возьмут денег на выкуп?

– Без выкупа.

– Что? – изумился старик. – Без… в-выкупа? Кто же будет пасти скот, пахать землю, выращивать урожай, давить гроздья?

Гикия задумалась.

Да, времена рабовладения прошли. Теперь не выгодно держать невольников. И к тому же они – люди… Их надо отпустить на свободу. Единственный выход из тупика. Отпустить, пока они, разъярившись, сами себя не отпустили. А это может случиться скоро. Нельзя забывать о Савмаке. Придет новый Савмак.

Но отец прав – кто будет работать?

– Не все рабы, которых мы освободим, уйдут на родину, – сказала она, сосредоточенно потирая лоб, – некоторые попали в неволю давно, еще в детстве. Другие родились здесь. Им некуда уйти. Отдай вольноотпущенникам часть земли, пусть они трудятся на ней, как прежде, но половину урожая берут себе. Половину будешь получать ты. Не будет надсмотрщика, не будет истрихиды – люди воспрянут духом. У них сразу появится желание работать. И урожай будет не такой скудный, как сейчас. Не морщься – это выгодней, чем почти ничего не иметь. Много ли проку от них сейчас? Сколько земельных наделов за городом пустует! Я видела. Из десяти усадеб восемь заброшены. Сердишься? Придумай-ка что-нибудь получше.

Ламах долго не мог произнести и слова. Так поразило старика предложение дочери. И когда он собрался заговорить, Гикия уже была готова услышать возражения, возмущенный отпор. Нелегко ломать привычное.

Но старик-то был не глуп. Необходимость есть необходимость. И он заявил с открытой такой, веселой даже сердечностью:

– Разве я осел, чтоб не соглашаться с тобой? Ты молодчина. Умней ты меня, дочка. Давай делай, как знаешь. Отпусти рабов. Ну, конечно, пока только часть. Посмотрим, что из этого выйдет. А? Правда, кое-кто зашумит в Херсонесе. Коттал, например. Ну, таких я заставлю умолкнуть, Главное, народ не станет шуметь: у бедноты рабов раз, два и обчелся. Они все приятели – вместе едят и пьют, не разберешь, где раб, где вольный. Голь, одним словом. Даже довольны будут, если отпустишь их друзей на свободу. Действуй.

Архонт облегченно засмеялся.

Гикия легла спать, очень довольная собой. Она считала, что совершила неслыханный подвиг. С одной стороны, она была права. Но с другой…

Дочь архонта не подозревала, что в эту ночь десятки, сотни, тысячи рабовладельцев в Херсонесе, Боспоре, Понте, Элладе, Египте, Риме и других странах не спали, ломая голову над той же мыслью – как вывести мир из тупика. Одни, подобно какому-нибудь Котталу, грызли себе руки от ярости и грозили непокорным рабам страшными; карами. Другие искали, как архонт Ламах, более мирных путей избавления от сегодняшних и грядущих бед.

Но как бы ни изворачивались, что б ни пытались они придумать, судьбы человечества зависели уже не от них.

Их мир одряхлел.

Пусть пройдет еще немало лет, пока он рухнет окончательно – их участь все равно решена. Приговор обсужден и подписан.

Рабы – молодая сила – готовились опрокинуть старый мир, чтоб построить новый, более справедливый.

…Наутро Гикия позвала к себе Аспатану. Он служил теперь в качестве привратника. Дочь Ламаха попросила его привести в город десять рабов, живших в усадьбе на берегу моря. Она отобрала самых изнуренных – тех, чьим трудом еле-еле держалось хозяйство архонта и кому больше всех доставалось тычков, горя и слез, – и отпустила их на волю.

Столь неожиданное для них избавление от плена рабы встретили по-разному.

– Свобода! – с веселой яростью, широко раскинув руки, кричал молодой скиф. – Я уйду домой, в родную степь! У меня опять появится шатер. Я буду пасти коней, сидеть вечером у костра. Буду есть вареную баранину – вкусную, жирную баранину! – пить кобылье молоко и слушать песню про черного жаворонка и пахучую траву полынь.

– Свобода? – угрюмо ворчал пожилой раб. – Зачем она теперь, когда от меня ничего человеческого не осталось? – И он, поворачиваясь из стороны в сторону, показывал дочери Ламаха следы кнута на костлявой спине, шрамы на боках, клеймо на оголенном лбу, вырванные ноздри и обрубки ушей.

Домой, в свои кочевья, решили направиться трое – два скифа и сармат, взятый в плен где-то на Танаисе; два земляка тавра собрались в горы – до их страны было рукой подать.

Половина же – те, кто давно обжился, а то и родился в Херсонесе, забыл родной язык и уже не нашел бы дороги на родину, – с большой радостью ухватилась за предложение Гикии: осесть на Ламаховой земле и, оставаясь в некоторой зависимости от архонта, выращивать урожай пшеницы, винограда и овощей исполу, не только для хозяина, но и для себя.

Они могли теперь обзавестись семьями, личным имуществом и утварью, продавать и покупать, есть, пить, одеваться и проводить свободное время по своему усмотрению. Никто не посмел бы их ударить.

Правда, они не могли уйти от господина по собственной воле, но все-таки это было уже не рабство в чистом виде.

К удивлению Гикии, не захотел покинуть хозяина и бывший надсмотрщик Аспатана – его она тоже решила освободить, чтобы избавиться от вечно торчащего перед глазами дикого облика. Тем более, что пользы от Аспатаны теперь не было почти никакой.

С тех пор, как изверга перевели из усадьбы в город, он охранял ту самую калитку в сторожевой башне, через которую овец и коз загоняли с полей прямо на скотный двор Ламаха.

– Куда я денусь? – Аспатана бросил на Гикию мутный взгляд исподлобья и отвел глаза в сторону. – Я здесь вырос… ел хлеб твоего отца… присоединюсь к ним, – он кивнул на товарищей, – жить не дадут. Позволь остаться на месте, что я сейчас занимаю.

Гикия посмотрела на него с неприязненной жалостью. Одинокий волк. От своих отбился и к чужим не пристал. А кто виноват, что он такой? Эллины. Аспатана принадлежал когда-то брату Коттала – богачу Харну, изгнанному из Херсонеса за то, что пытался захватить власть. При разделе его имущества Аспатана достался Ламаху… Гикия вздохнула и разрешила:

– Оставайся.

Знать бы ей, бедняге, какую мерзость затаил в душе этот негодяй.

Но сегодня ветер опасений и тревог обходил Гикию стороной. Напротив, она чувствовала горячий подъем, ликующую радость.

Решительный шаг сделан. Пусть Ламах, давая согласие на освобождение части рабов, преследует выгоду – какое дело ей, Гикии, до всяких там хозяйственных соображений?

Важно то, что она первая в Херсонесе, а может быть и во всей Тавриде, увидела в рабах своих ближних, облегчила, как умела, горькую участь людей.

Коттал: Терпенье, братья! Терпенье и ненависть! Скоро, может быть завтра, мы навсегда избавимся от насилия, чинимого над нами сворой худых, зловредных людишек, что зарятся на наше достояние. Вы слышали – безбожник Ламах освободил своих рабов? Преступление! Сегодня один из моих двуногих скотов потребовал, чтобы я отпустил его на волю… Смотрите, как быстро распространяется зараза! Ну, я показал ему свободу… Проклятье!

Держите оружие под рукой. Я жду условного знака со дня на день, с часу на час… Поднимемся – и никакой пощады! Никого не жалейте. Или они – или мы. Уничтожить! Залить улицы кровью! Сколько еще мучиться? Бей – и спасешься.

Помолимся же, братья, заступнице Деве. О многочтимая! Благослови доброе начинание, отними силу у наших врагов.

Резать, слышите вы? Резать!

За декаду до Леней – веселых зимних праздников в честь Диониса – из бухты Символов вновь прибыл раб, посланец боспорян.

Опять гости! И носит их черт в такую погоду. Ламах рассердился. На этот раз даже груда невиданных подарков не могла усмирить его ожесточение – он злился не столько потому, что боялся расходов на новое угощение, сколько потому, что очень и очень не доверял хитроумным землякам своего, разрази его гром, диковинного зятя.

Но что ты поделаешь? Боспоряне не совершили ничего зазорного, противного обычаю, – напротив, как и положено в таких случаях, они решили из чисто родственных чувств посетить близких, привезли богатые подарки; попробуй не принять их – вся Таврида с полным на то правом обвинит архонта в невежестве, грубости, недостатке гостеприимства.

И Ламах, скрипя зубами, велел с почетом встретить прибывших, но приказал Зифу следить, чтобы они и носу не высунули за ворота архонтова двора. Бес знает, что у них в голове.

Но гости, как и в прошлый раз, понравились окружающим своей безукоризненностью.

Они мирно побеседовали с архонтом, рассказали Оресту о незначительных боспорских событиях, отобедали, отдохнули и ближе к вечеру сердечно попрощались и отбыли, сопровождаемые Зифом и охраной, в гавань, где стояли их челны.

Погода была ветреной, на море поднялось волнение. Крик чаек. Грохот. Удары волн… Истово помолившись перед установленными на берегу статуями Гермеса и Посейдона, боспоряне взошли на суда и приказали рабам взяться за весла. До свидания!

Зиф переждал некоторое время, пока челны боспорян не скрылись за скалистым выступом берега, строго-настрого приказал воинам сторожевого поста, размещенного в небольшой крепостце над гаванью, тщательно следить за бухтой, и отправился в Херсонес.

Солдаты сторожевого поста целый час шатались, рискуя головой, по мокрой тропинке, извивающейся на крутом склоне ребристого утеса, пока, наконец, дождь и ледяной ветер не прогнали их в теплую казарму.

За какой там вороной следить, когда море так разбушевалось? Кто сунется сюда бурной ночью? Э, пошли они все… Хорошо у горячих жаровен. Сыграем в кости, ребята? Ктесий, тащи вина! Сказал же поэт Алкей:

 
Дождит отец Зевс с неба ненастного,
И ветер дует стужею севера,
И стынут струйки дождевые,
И замерзают ручьи под вьюгой.
Как быть зимой нам? Слушай: огонь зажги,
Да не жалея в кубки глубокие
Лей хмель отрадный, да теплее
По уши в мягкую шерсть укройся…
К чему раздумьем сердце мрачить, друзья?
Предотвратим ли думой грядущее?
Вино – из всех лекарств лекарство
Против унынья, напьемся же пьяны!
 

Если б солдаты могли представить себе, что происходит сейчас у них за спиной, они не были бы, пожалуй, настроены столь благодушно.

В холодной, прозрачной темноте, мерцающей слабыми отблесками волн, челны боспорян вернулись из-за укрытия, миновали бухту Символов, обогнули, не страшась ни ветра, ни камней, ни дьявола, выдававшийся к югу гористый массив и с большим трудом пристали к берегу в безлюдной в этот час бухте у мыса Девы.

Оставалось только удивляться, что их не разнесло в щепы при таком ветре. Если им помогал какой-нибудь водяной дух, то отнюдь не добрый. С подобной смелостью могла орудовать ночью в море разве что пиратская шайка Драконта.

Со стороны молельни Девы, из-за иссеченных прибоем камней, послышался осторожный свист. Навстречу ночным бродягам вынырнула тень, потом другая. Отрывисто прозвучало условное:

– Стрела и солнце!

Приглушенный голос боспорянина:

– Кастор и Полидевк?

– Да.

– Путь безопасен?

– Да.

– Не заблудимся?

– Нет. Уничтожьте челны. Поживей.

Затопив суда, боспоряне поплотней завернулись в толстые плащи и двинулись, то и дело падая и тихо бранясь, потащились, пригибаясь, озираясь и прислушиваясь, по скользким тропам, зарослям шумящего под ветром кустарника, по залитому водой дну неглубоких оврагов в сторону Херсонеса.

Каково? Кастор и Полидевк.

Орест и Гикия все более отдалялись друг от друга.

Женщина с тоской и сожалением вспоминала прежнего Ореста – он был тогда, по сравнению с настоящим, человек хоть куда: смеялся – пусть едко, разговаривал, спорил с нею; во всяком случае, мыслил и ощущал, а теперь… теперь боспорянин превратился в немого истукана.

В облике его сквозило уже не холодное равнодушие даже, а ровная тупость – не тупость животного (животное чувствует все-таки, по-своему отзывается на окружающее), а бездумная и бездушная, глухая тупость камня: Орест как бы переродился в движущуюся статую.

И эта перемена, смысла и причины которой Гикия не могла постичь, как ни старалась, вызывала в ней озлобление, граничащее с ненавистью.

Ей казалось, что она совершенно ему не нужна, что она не занимает в его душе и самого крохотного места. И потому, остро уязвленная до глубины сердца, Гикия уже не могла, не хотела, не пыталась даже заговорить с ним, выяснить отношения. И это отнюдь не способствовало их сближению.

Но Гикия продолжала любить. Она любила Ореста даже сильней, чем раньше. Но если вначале любовь молодой женщины была светлой, радостной, исполненной надежды, как весеннее утро, то теперь она стала темной, гнетущей, беспросветной, как осенняя ночь. Любовь – отчаяние, любовь – ненависть.

Нестерпимая мучительность происходящего издергала, иссушила Гикию. Она похудела, состарилась, перестала улыбаться.

Женщину преследовал непонятный страх. Часто она не спала до утра, лежала с открытыми глазами, прислушиваясь к тишине, которая, что ни ночь, становилась все более грозной и невыносимой.

Иногда ей казалось, будто за нею следят из темноты десятки ледяных свирепых глаз, откуда-то доносится гнусавый, отвратительный голос… Гикия вскакивала, зажигала светильник, тщательно осматривала спальню и смежные комнаты. Но везде было спокойно, у главных входов дремали дюжие рабы, и утомленная Гикия ложилась досыпать остаток ночи.

«Неужели я схожу с ума? – думала она, цепенея от ужаса. – Нет, прочь страхи, все будет хорошо…»

Но страхи опять и опять возвращались в ночной темноте.

Орест: Да-а, вот что из нас получилось. Хм. И это происходит со мною… Ведь я, кажется, когда-то чего-то искал, стремился к добру?

Жизнь прошла – и нет ни родины, ни друзей, ни привязанностей. Один во всем мире. И никаких желаний.

Все чёрно вокруг, как ночью. Единственная искра в дикой темноте – Гикия.

Гикия… Она – твердый человек. Она сумела подняться над сворой мелких, подлых, низких людишек с их вечной грызней, смогла вознестись над грязью.

Она знает свой путь, Гикия – чистая совесть, надежда людей. Гикия – жизнь. И если я пошел бы за нею, она, может быть, спасла, возродила бы к свету.

Но… я не могу. Наверное, я слаб. Я устал. О, как страшно, как страшно я устал!.. Устал от людей, их борьбы.

Пусть грызутся, только бы не трогали меня. Лишь бы оставили в покое. Покой. Я не в силах больше видеть, слышать и ощущать. Покой… Скорей бы умереть.

 
Коза-старуха день и ночь рыдала:
– Ах, юность, о тебе забыть я не могу!
О, стать бы вновь мне козочкою малой…
 

Радуйся, добрый Дионис! Вот и первый день Леней – шумных праздников в твою честь, бог вина и веселья.

Погода, к всеобщему ликованию, выдалась хоть и холодной, ветреной, зато сухой и солнечной, а что еще нужно человеку зимою?

С утра узкие переулки города залило, как пересохшие русла, дождевой водою, бурливыми потоками горожан, одетых по случаю торжества в лучшие хламиды.

В толпе пеших, наезжая на людей, пробирались колесницы. Кони поднимались на дыбы, пятились, рвались вперед – вот-вот растопчут. Крики. Толкучка. Давка. Наиболее сильные с трудом протискивались сквозь ряды. Трещали разрываемые плащи. Смех. Плач. Ругательства.

В отличие от дождевых потоков, бегущих во время грозы по оврагам вниз, потоки людских толп медленно струились по тесным расселинам улиц снизу вверх, к вершине холма, увенчанной дворцами и кумирнями акрополя.

Здесь, на главной площади, невозможно было повернуться. С карнизов общественных зданий и храмов свисали огромные ковры с изображениями улыбающегося Диониса.

Статуя бога утопала в клубах голубого дыма. Базилевс, верховный жрец, подбрасывал, священнодействуя, в пылающие огнем бронзовые жертвенники, установленные на высоких треногах, корни ароматических растений.

Перекрывая гвалт, шум и говор толпы, над площадью взвился пронзительный голос певицы, исполняющей гимн в честь божества:

 
О Дионисе я вспомню, рожденном Семелою славной, —
Как появился вблизи берегов он пустынного моря
На выступающем мысе, подобный весьма молодому
Юноше. Вкруг головы волновались прекрасные кудри
Иссиня-черные. Плащ облекал многомощные плечи…
 

Завершив сложный круг культовых процессий и положенных обрядов и молений, многотысячная толпа рассосалась по дворцам, чтобы, приняв пищу и вдоволь напившись вина, снова повалить на улицы – теперь уже небольшими стайками, родственники с родственниками, соседи с соседями.

Улицы и площади опять запестрели от красных, синих, зеленых, желтых плащей и хламид.

Оглушающе гремели тимпаны, резко звенели кимвалы, надрывно заливались флейты. Исступленный визг обезумевших вакханок сплетался с пьяными криками раскачивающихся на ходу мужчин.

Город пировал и веселился. Даже солдаты городской стражи, находившиеся в наряде, напились, несмотря на строгие наказы стратега Зифа, и храпели в караулках у стен и башен, забыв обо всем на свете.

Особенно шумно было в доме Ламаха. Еще бы! Здесь собрались наиболее уважаемые граждане Херсонеса. Военачальники – стратеги, казначеи, стражи закона номофилаки, присяжные судьи, главный жрец базилевс, агораномы, наблюдающие за состоянием ремесел и торговли, начальник гавани эмпорион, знаток законов продик, гимнасиархи, ведающие делами просвещения и воспитания, астиномы, проверяющие правильность мер и весов. Словом, вся коллегия архонтов, исполнительная власть республики.

Вполне понятно, что по случаю торжеств Ламах не стал скаредничать – сегодня ели фазанов, оленей, пили старое вино.

Гости чувствовали себя как дома и не стеснялись. Рабы обливались потом и сбились с ног, не успевая подносить кувшины и блюда.

Супруга Ламаха – добрая, незаметная, молчаливая женщина – сегодня, вопреки своему обычаю, не скупилась, распоряжаясь на кухне, на шлепки и затрещины. Чуть не падала от усталости с утра помогавшая мачехе Гикия.

Наконец, она не выдержала – ушла к себе, упала на кровать. Кружилась голова, ныли руки, ноги подламывались в лодыжках.

Пришлось-таки поработать… Хотелось спать, но прежде следовало искупаться, смыть с тела горячей водой пот, кухонный чад, копоть, брызги жира. Пусть Клеариста приготовит теплую ванну.

– Клеариста, – чуть слышно позвала Гикия служанку. Молчание. – Клеариста! – громче повторила женщина и тут вспомнила, что с утра не видела Клеаристу, забыла о ней в суматохе. Куда она запропастилась?

– Клеариста!

Из соседней комнаты до слуха Гикии донеслось чье-то всхлипывание, тихий стон.

Она испугалась – что там такое? Кое-как встала, с трудом растворила дверцу.

Клеариста скорчилась на полу, подогнув колени к животу – видно, замерзла.

Лицо ее было голубым – у смугловатой Клеаристы оно от страха, холода или волнения становилось не белым, как у других, а принимало синевато-бледный оттенок. Темные волосы растрепались. С мокрых бесцветных губ на сплетенную из тростника циновку стекала розовая слюна.

Гикия в тревоге наклонилась к служанке и брезгливо отпрянула. Густой запах винного перегара ударил ей в ноздри.

– Напилась, дрянь! – с отвращением крикнула Гикия.

Клеариста жалобно залепетала:

– Я… я – ик – ходила на площадь – ик! – встретила подруг – ик! – не знаю, как добралась домой…

Гикия всплеснула руками от возмущения. Ну, что это за существо?

Рассеянная, ленивая, сонливая, медлительная, наивная, недалекая девчонка!

Любит по вечерам лежать на животе, повернув голову набок и подложив под щеку сложенные вместе ладони и так засыпать, слушая стихи из «Одиссеи».

Сластена. Любопытна – кто, что, где, как, куда, откуда, зачем, почему?

Слезлива – получив взбучку за неряшливость или забывчивость, сидит в уголке, молча плачет, вытирая слезы указательным пальцем.

Но стоит ей простить – слезы тут же высыхают, Клеариста радуется, ластится, будто ничего не случилось.

Большой ребенок.

Дочь архонта росла вместе с Клеаристой и относилась к ней не как госпожа к служанке, а как старшая сестра к младшей, и легко прощала ей все проделки.

Но на этот раз… должно быть, раздражение, вызванное необычайной усталостью, ожесточило ее сердце.

К тому же, с тех пор, как Гикия отдалилась от Ореста, она возненавидела вино. Сама не пила и глотка и терпеть не могла пьяных, тем более женщин. Нет ничего мерзостней на свете, чем вдребезги пьяная женщина.

И Гикия, потеряв самообладание, встряхнула Клеаристу за волосы:

– Ну, я тебя проучу, обезьяна!

Она позвала на помощь Тавра (от таврского у того осталось только прозвище – он не помнил ни слова из родного языка, превратился в годы рабства в настоящего эллина) и приказала ему оттащить Клеаристу в чулан, находившийся в той стороне дома, которая примыкала к скотному двору. Комнаты тут обычно пустовали, так как у Ламаха была небольшая семья, всем хватало места в более благоустроенной передней и средней части дома.

Использовался только чулан, и то редко, для отсидки тяжко провинившихся рабынь. Чтоб они не скучали и не теряли время понапрасну, сердобольная хозяйка, супруга Ламаха, поставила здесь прялку. Из маленького зарешеченного оконца в каморку проникал слабый свет. Трудно сказать, чего больше было сделано в этом чулане с тех пор, как существовал дом, – пряжи напрядено или пролито слез.

Тавр, неравнодушный к Клеаристе, и сам чуточку хмельной, нехотя подчинился госпоже, бережно уложил девушку на циновку и заботливо укрыл ее своим грубым плащом. Немного согревшись, она опять уснула.

– Пусть протрезвится, – сказала Гикия со злостью.

Через полчаса она уже остро кручинилась о том, что так безжалостно обошлась с Клеаристой; она собралась было вновь позвать Тавра и приказать ему, чтоб он привел Клеаристу обратно, но тут ей вспомнились слюнявые губы служанки, ее голубое лицо, и к горлу волной прихлынуло отвращение.

Гикия долго колебалась между гневом и жалостью, но когда пришла к твердому решению простить бедняжку, усталость одолела Гикию, и она крепко уснула.

Клеаристе понадобилось немного времени, чтобы протрезвиться – на дворе ведь стояла зима, а зажигать жаровню в чулане для провинившихся не полагалось. Девушка закоченела.

Проснувшись, Клеариста сначала не поняла, где она, что с нею. Наступил уже вечер, но в каморке – слава богу – горел свет: добрый Тавр на свой страх и риск принес крохотную краснолаковую лампаду, вылепленную из глины в виде головы оленя.

До Клеаристы дошли пьяные крики гостей, переливчатые звуки песен, захлебывающиеся взвизги флейт, и служанка вспомнила Гикию и осознала свою вину.

Все пропало! Клеаристу охватил приступ стыда и отчаяния. Как она посмотрит теперь в глаза хозяйке?

Клеариста, хныча, расцарапала себе лицо, сорвала о шеи ниточку коралловых бус, рывком сняла с пальца золотое кольцо, подарок Гикии, и швырнула его в угол. Кольцо промелькнуло в сумраке крутящейся искрой, ударилось о стену, отскочило и куда-то укатилось.

Девушка опомнилась. Горе! Не хватало еще, чтобы кольцо потерялось. Она вскочила и принялась шарить по каморке, но кольца нигде не было. Беда!

Клеариста подняла и встряхнула циновку – от воздушной волны слабый язычок огня в светильнике пугливо затрепетал. Кольцо тонко звякнуло у ног, завертелось на месте и, дразняще помедлив, запало в глубокую щель меж толстыми досками пола. Едва Клеариста протянула к щели руку, светильник погас. Несчастье!

Оглушенная, подавленная случившимся, не в силах что-либо сообразить и предпринять, Клеариста неподвижно сидела над щелью и тупо прислушивалась к тому, как гулко стучит сердце.

Вот незадача! И надо же, чтоб все так получилось… Дура! На Клеаристу нашло покорное равнодушие безысходности. Теперь уж ничего не поделаешь.

И она долго сидела так и бессмысленно глядела на протянувшуюся в темноте перед коленями желтую полоску.

Разум Клеаристы настолько оцепенел, что она не обращала на золотистую полоску никакого внимания, будто ей тут и полагалось быть – где-то в сонной глубине сознания мелькнула смутная мысль: наверное, это луч от дворового фонаря, проникший сюда через окошко.

Но световая полоска разгоралась все ярче и как бы рассекала одурь сознания, настойчиво притягивала к себе взгляд и вдруг, окончательно развеяв муть, заполнившую разум Клеаристы, ударила в мозг огненной стрелой.

Свет! В щели меж досками пола – свет! Откуда? Внизу – подполье, старый, заброшенный погреб, которым не пользуются уже много лет.

И в прояснившемся мозгу Клеаристы разом вспыхнул и отчеканился вопрос: почему в подполье горит свет?

Клеариста завозилась на полу, чтобы устроиться поудобней, приникла глазом к щели, замерла на некоторое время, стараясь лучше разглядеть, что творится внизу… и внезапно слабо вскрикнула и откинулась назад.

Потом, дрожа, припала к щели ухом… осторожно поднялась, бесшумно, на цыпочках, выскользнула из чулана и со всех ног бросилась к хозяйке.

– Гикия, сестрица, встань! – растормошила она дочь Ламаха.

– Ну?

– Беда!

Гикия спросонок неприязненно и сердито поглядела на Клеаристу.

Почему она здесь, а не в чулане? И что ей такое примерещилось?

Клеариста окаменела перед кроватью – прямая и строгая, как жрица, произносящая заклятие. Расширенные глаза служанки выражали изумление и ужас. И потому, что девушка не дрожала, не ахала, не охала, как обычно, а молча стояла, потрясенная чем-то, Гикия поняла – действительно случилось что-то страшное.

Холодея от недобрых предчувствий, Гикия сбросила покрывало и схватила Клеаристу за руку:

– Какая беда? Говори!

– Пойдем, сестрица. Только не в чулан… оттуда плохо видно… ничего не расслышишь. Я знаю другой путь.

– Ради богов, что случилось?

– Идем скорей, увидишь сама.

Гикия уловила в голосе Клеаристы тень повелительности. Она, никогда прежде не видевшая в служанке такую многозначительную строгость и мужественную решимость, невольна покорилась ей и молча побежала следом, когда та с неожиданной твердостью увлекла хозяйку за собой.

Знание тайны в один миг возвысило служанку над госпожой как в глазах самой Клеаристы, так и в понимании Гикии. Старшая сестра превратилась в младшую и, целиком доверившись ей, только просила по дороге робко и умоляюще:

– Ну, скажи, миленькая, что случилось?

– Тише! – сердитым шепотом прикрикивала на хозяйку Клеариста и бормотала под нос, как помешанная: – Я знаю… знаю, как их подслушать…

Она привела Гикию в какую-то забытую конурку на нежилой половине дома. Клеариста ухватилась за медное кольцо, вделанное в люк подполья. Тяжелая крышка не поддавалась.

– Помоги!

Вдвоем они подняли громоздкую дубовую крышку люка. Открылась холодная темная пустота. Расстелив на полу возле провала плащ, Клеариста легла на него и коротким движением ладони пригласила Гикию сделать тоже.

– Смотри вниз!

Они с четверть часа глядели в темноту. Постепенно, по мере того, как глаза их привыкали к мраку, внизу проступали очертания каменных ступенек.

– Видишь? За мной.

Клеариста быстро и гибко, как ящерица, нырнула в отверстие. Гикия, замирая от страха, последовала за нею. Она ни о чем не думала – в такие напряженные мгновения не размышляют. Только сердце стучит – ох, как стучит сердце.

Они лихорадочно сползли по ступенькам вниз и оказались в адском колодце.

Ни зги!

– Дай руку, – чуть слышно прошептала Клеариста. – Но – тихо!..

Руки их встретились. Обе, дрожа, медленно, наощупь двинулись по дороге, известной лишь Клеаристе.

Дом Ламаха – когда-то богатый, один из крупнейших в Херсонесе – стоял над ячеистой пустотой, имея, помимо двух верхних этажей, еще нижний, скрытый от посторонних глаз – подвалы.

Еще Ламахов прадед, возводя стены жилища, уделил много внимания безопасности обитателей, их продовольственных запасов; дед углубил тайные хранилища, отец добавил другие погреба. Жизнь была тревожной, и люди, ставя новые стены над землей, с еще большей тщательностью создавали убежища под нею.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю