Текст книги "Круг"
Автор книги: Яныш Ялкайн
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 15 страниц)
– В тюрьме, – подтвердил он.
– Так ведь тут школы нет, – растерянно проговорил Унур Эбат. – И учителя нет.
– Все найдется, было бы желание.
Старик отошел в угол и стал о чем-то говорить с Линовым и еще двумя товарищами.
Унур Эбат заметил, что Линов скривил губы и безнадежно махнул рукой. До Эбата долетели его слова:
– Ничего не выйдет… Если бы на свободе, тогда другое дело, да и то…
Линов отошел, но оставшиеся стали что-то горячо обсуждать. Унуру Эбату хотелось подойти к ним, но постеснялся и остался сидеть на своем месте.
На другой день бородатый студент начал учить Унура Эбата арифметике, другой товарищ – естествознанию, третий – истории.
Теперь Эбату не приходилось скучать. Даже те товарищи, которые не занимались с ним, частенько собирались вокруг него, расспрашивали его о деревенской жизни, сами рассказывали какие-нибудь интересные истории. Иногда завязывались опоры.
Один Линов держался в стороне, он не находил тем для разговора с Эбатом. Только однажды спросил:
– Это ты катал весной дочку адвоката в уездном городе?
– Я.
Почему он это спросил, Унур Эбат не понял, больше Линов об этом не заговаривал.
Если же Унур Эбат его о чем-то спрашивал, он отвечал, взглянув на парня сверху вниз:
– Тебе этого все равно не понять, браток.
«Объяснил бы по-марийски, небось, я бы все понял, да не хочешь», – с обидой думал Унур Эбат. Как-то раз он обратился к Линову по-марийски, но тот ничего не ответил, отвернулся и, достав огрызок карандаша длиною в палеи, принялся что-то писать в маленькой записной книжке.
Как бы то ни было, с другими обитателями камеры v Унура Эбата установились самые сердечные отношения. Учеба продолжалась успешно, и он с радостью видел, как с каждым днем ему все легче понимать, что говорят учителя.
Однажды он спросил у студента, кивнув в сторону Линова:
– За что его посадили?
– По делу покушения на губернатора.
– A-а, выходит, он – эсер.
– Эсер-то он эсер, но в террористической организации не состоял, только помогал террористам. На следствии отказался давать показания.
– Ну, ему-то, наверное, не трудно выкрутиться. Сам следователь, все законы до последней запятой знает.
– Для политических арестантов законов не существует, тут царствует произвол жандармов.
Унур Эбат учился охотно, но потом стал замечать, что у его учителей пропадает желание заниматься с ним.
Как-то раз студент приняло» было объяснять десятичные дроби, но вдруг положил карандаш и сказал:
– Знаешь, друг, все эти занятия – бесполезны.
– Почему? – удивился Эбат.
– Что ты собираешься делать с полученными знаниями?
– Как что? Как и вы, вступлю в революционную борьбу. Не век же нам в тюрьме сидеть.
– В том-то и беда, что никогда нашей тюрьме конца не будет.
– Да ты что?! Смеешься?
– Эх, не до смеха сейчас! Теперь вся Россия – тюрьма!
– Что-то я не пойму.
– Слышал про закон от третьего июня?
– Слышал, ты сам вчера говорил: Вторую Думу распустили, социал-демократических депутатов арестовали.
– Ты знаешь, о чем это говорит? Пойми и запомни; начинается реакция, и все демократические свободы, завоеванные в пятом году, будут окончательно растоптаны полицейским сапогом.
Подошел старик-железнодорожник, ткнул студента в грудь:
– Хватит тебе, браток, слезы проливать… Соберемся с силами, снова начнем. В народе зреют новые борцы.
Студент, размахивая руками, полез в спор…
Миновал месяц, прешел другой, третий… Никаких перемен в судьбе Унура Эбата не намечалось.
Из письма, тайно пересланного с воли, стало известно, что большинство членов социал-демократической фракции Второй Государственной Думы осуждены и сосланы в Сибирь.
За это время четверых арестантов Уфимской тюрьмы приговорили к смертной казни. Правда, говорили, что смертную казнь им заменили пожизненной каторгой.
Линова перевели в другую тюрьму. Старика-железнодорожника и с ним еще троих отправили в ссылку. В камере из старожилов остались лишь Унур Эбат, студент и учитель-чуваш. Зато прибавилось девять новых арестантов. Ни места на нарах, ни чашек-кружек на всех не хватало, поэтому сразу же началась грызня, споры о какой-то провокации, некоторым спать пришлось на грязном затоптанном полу. От былого порядка в камере не осталось и следа.
Однажды один из новых арестантов долго прислушивался к разговору Унура Эбата со студентом и вдруг взорвался:
– Чего ждете? Ну, чего вы ждете? Раз надели петлю на шею народа, Столыпину осталось ее только затянуть.
Унур Эбат и студент разом повернулись к нему.
– О чем ты? – спросил недоуменно студент.
– Да вот, я слышу, по вашему разговору выходит, что вы надеетесь поднять общественность против реакции. Но ведь дело уже сделано: профсоюзы распущены, партии разогнаны, десятки тысяч передовых людей томятся в тюрьмах и ссылке.
– Что же делать теперь? – спросил Унур Эбат.
– Теперь ничего уж не сделаешь. И пытаться не стоит. Их верх. Правильно я говорю?
– Правильно, – согласился студент и вдруг истерически воскликнул – Эх, дурак я, дурак! Зачем было ввязываться, зачем совать нос не в свое дело! Жил бы себе– поживал…
Унуру Эбату было тяжело слышать эти слова.
«Что-то тут не так, – думал он, – Что-то они не договаривают. Не может быть, чтобы дело было так уж безнадежно. Чего уж так голову вешать? Вот сколько в тюрьме крестьян, аграрников. Выходит, крестьянские массы вступают на путь революции…»
Эти мысли Унур Эбат как-то высказал учителю-чувашу. Тот, по учительской привычке, поднял кверху палец и сказал:
– К сожалению, все, действительно, развалилось. Да, да, это именно так!
– А как же крестьяне? Вот и аграрники…
– Эх, браток, да ведь от движения аграрников остались рожки да ножки!
– Вот оно что! – Эбат присел на нары рядом с учителем. – Что же они теперь станут делать?
– Кто?
– Революционеры.
Учитель закашлялся, глаза его налились кровью, лоб прорезали глубокие морщины. Когда кашель утих, он сказал убежденно:
– Мы. большевики, никогда не отступим от своих целей. Мы мобилизуем новые силы. Пролетарская революция победит.
Однажды утром надзиратели заявились в камеру с обыском. Всех заключенных поставили в ряд. Больного учителя тоже. Он едва не падал, его поддерживали товарищи.
Один надзиратель проверял одежду, два других рылись в матрацах, переворачивали табуретки.
Под матрацем у Эбата лежала книга «Природоведение».
– Чья? – спросил надзиратель, схватив книгу.
Унур Эбат ответил смело.
– Моя.
– Как отвечаешь?!
– Моя, господин надзиратель.
– То-то!.. Кто дал книгу?
Книгу Эбат получил от старика-железнодорожника, и хотя его давно уже отправили в ссылку, он не стал называть имени, чтобы не прослыть в камере за фискала. Поэтому ан ответил:
– Получил с передачей.
– Врешь, сволочь! – надзиратель ударил книгой Эбата по лицу.
– Господин надзиратель! – воскликнул студент, – Вы не имеете права!
Лито надзирателя налилось кровью;
– Молча-а-ть!
Но студент продолжал, повысив голос:
– Не имеете права бить нашего товарища! Мы будем жаловаться!
– А, вам прана нужны?! Эй, Маньков, Григорьев, Газизов, бейте этих мерзавцев!
Проводившие обыск надзиратели кинулись на заключенных и принялись бить их рукоятками револьверов.
– Сам ты мерзавец! Товарищи, не потерпим, чтобы опричники глумились над нами! – крикнул студент.
Он и русский со скрипучим голосом кинулись вперед.
– Стреляйте! – закричал старший надзиратель и, стреляя, остудил к двери.
– Ложись! – крикнул учитель-чуваш и упал плашмя на пол. Рядом с ним упал Эбат.
В камере повисла тишина. Железная дверь захлопнулась. Эбат пошевелился и хотел что-то сказать, но учитель оборвал его:
– Лежи, лежи!
Тут открылся глазок, в нем показался конец ружейного ствола. Потом ствол убрался, послышался голос надзирателя:
– Эй, полишканты! Погодите, мы вас еще не так проучим. Это пока цветочки, а будут и ягодки!
Глазок захлопнулся. Все поднялись с пола, только русский, который со студентом бросился на надзирателя, остался на полу.
Студент принялся перевязывать окровавленную руку, но, заметив, что товарищ лежит неподвижно, наклонился над ним, потрогал залитое кровью лицо, потом, обрывая пуговицы на рубашке, раскрыл ему грудь. Послушав сердце, студент выпрямился, хотел что-то сказать, но не смог, лишь махнул рукой и, отойдя в угол, лег на нары.
Бородатые мужики, крестясь, тоже разбрелись по своим местам.
– Ну, теперь студента повесят, остальным – каторга, – сказал учитель-чуваш.
– Надзиратель человека убил, его самого надо повесить! – возразил Унур Эбат.
– Надзирателю все с рук сойдет.
– Из-за меня все получилось, вот черт! – с тоской проговорил Унур Эбат. – Надо было сказать, я же это «Природоведение» не прятал, там на первой странице написано: «Разрешено»…
– Эх, товарищ, не к книге, к чему-нибудь другому придрались бы. Ясно, что они шли нас зашугать…
Через час надзиратели унесли убитого.
После этого в камере потянулись томительные дни ожидания. Никто к ним не приходил, на прогулку не выпускали.
Однажды дежурный, который выносил парашу, передал разговор со стариком-надзирателем, который подмигнул ему и опросил:
– Ну как, буйная камера, дышите?
– Дышим помаленьку.
– Постарайтесь надышаться, на том свете, говорят, воздуху нету.
«Видно, всех повесят!» – заключил свой рассказ дежурный.
Его окружили, стали расспрашивать, требовать, чтобы он точно припомнил слова надзирателя. Но тут же открылся глазок, послышался надзирательский голос:
– Разойтись! Стрелять буду!
Все разошлись, повесив головы.
Рассказ дежурного камнем лег на сердце каждого.
Все знали: время такое – могут и повесить…
Студент сидел, качал свою раненую руку. Все молчали. Наконец, низкорослый рыжебородый крестьянин высказал то, что, наверное, думал каждый:
– Не нашли бы книгу, ничего бы и не было…
– Верно! – поддержал его другой.
– Из-за одного человека вся камера на смерть пойдет, – сказал третий.
И тут заговорили все разом, поднялся невообразимый гам:
– Унуров виноват!
– Нет, студент! Эго он непочтительно заговорил с надзирателем. Отсюда все и пошло.
– Оба они виноваты!
– Я не согласен из-за них свою голову в петлю совать!
– Никто не согласен.
– Верно, верно!
– Унуров виноват, пусть с него опрашивают. А мы не при чем.
– Так и скажем надзирателю!
– Вот дурак! Да разве надзирателю надо говорить! Надо прокурора просить!
– Вызвать прокурора!
– Так и скажем: не хотим ни за что ни про что помирать!
– Верно! Верно!
Открылся глазок:
– Кончай шуметь!
Рыжебородый быстро подошел к двери:
– Прокурора просим. Прокурора!
В отверстии показался револьвер:
– Вот вам прокурор!
Никто теперь не разговаривал ни с Эбатом, ни со студентом, все косились на них и шептались промеж себя.
Наконец студент не выдержал, спросил:
– Вы, бородачи, считаете себя политическими?
Все молча на него уставились.
Унур Эбат взглянул на исхудалое лито студента, его лихорадочно блестевшие глаза и встал рядом с ним.
Один крестьянин сказал:
– Знамо, политические.
– Не подходит вам такое высокое звание, – студент махнул рукой. – Даже уголовники не поступают так, как собираетесь поступить вы.
Тут все накинулись на студента:
– Нас «сознательностью» не охмуришь больше!
– Вместе с собой всех нас погубить хотите!
– Не выйдет!
– Вы двое виноваты, двое и отвечайте!
Студент слегка шевельнул простреленной рукой, скрипнул зубами от боли, проговорил:
– Вот дураки-то! Кому нужны ваши темные головы? Поймите, мы с Эбатом сами будем отвечать за себя и сваливать вину на вас не станем, Так что вам незачем просить начальство.
– Ого-о! – зашумели все.
Один сказал:
– Вы, главное, скажите, что остальные, мол, не виноваты.
– Эх вы, зайцы трусливые! – студент посмотрел на них с презрением. – Да начальство само видит, что вы готовы терпеть любые издевательства. Не будет оно вас обвинять в бунте.
– Так ведь дежурный сам слышал, что нам всем могилу готовят.
– А вы и поверили?
– Тут всему поверишь, – угрюмо ответил рыжебородый, но в его тоне слышалось смущение.
– Ты, дяденька, который раз в тюрьме сидишь? – спросил студент успокаиваясь и более мягко.
– Первый раз, и они все – первый, – рыжебородый показал на стоявших рядом мужиков.
– За что же вас посадили?
– Помещичью землю пахали…
– Выходит, когда пахал, самого царя не боялся, а тут испугался какого-то навозного червя-надзирателя?
– В тюрьме надзиратель главнее царя, – возразил мужик.
– В тюрьме надо так: даже если руки-ноги в цепи закуют, не теряй облик человеческий, не склоняя головы перед тюремщиками. Тогда ты действительно можешь называть себя политическим!
Студент еще долго беседовал с бородачами, пока рыжебородый не сказал, тяжело вздохнув:
– Так ты, браток, все-таки скажи начальству: на надзирателя, мол, не всей камерой бросились, а только двое. Ладно?
Студент чуть было снова не рассердился, но понял, что это бесполезно и лишь сказал:
– Об этом можешь не беспокоиться: я никогда не лгу!
– Ну, спасибо, оказывается, у тебя доброе сердце, – мужик низко поклонился студенту, за ним поклонились и остальные.
Студент еле сдерживался, чтобы не рассмеяться.
Вечером, в неурочный час, вдруг заскрипела железная дверь. Все вздрогнули, в ожидании чего-то недоброго смотрели на нее.
Но страхи оказались напрасными: арестантов просто вывели на прогулку. Обычно арестанты шли на прогулку без особой охоты: что за радость ходить в течение пятнадцати минут в затылок друг другу да слушать грубые о-крики надзирателя? Теперь же эти пятнадцать минут прогулки показались им чрезвычайно дорогим подарком. Три дня, как они не бывали на воздухе. Поэтому даже учитель-чуваш пошел вместе со всеми на тюремный двор.
Унур Эбат хотел было поддержать его под руку, чтобы ему было легче идти, но тот сказал:
– Не надо, увидят, еще погонят обратно, а уж очень хочется глотнуть свежего воздуха.
Унур Эбат отпустил его руку, но всю прогулку не спускал с учителя глаз, готовый в любую минуту прийти к нему на помощь.
На другой день Унуру Эбату, студенту и учителю-чувашу было объявлено, что их отправляют на поселение.
До самого вечера, пока не стемнело, они латали одежонку, студент и учитель писали письма родным.
Перед отправкой на этап студенту разрешили свидание с матерью.
В камеру он вернулся с узлом: мать принесла ему на дорогу кое-какую еду, тужурку, белье и полотенце.
– Кушайте, товарищи! – угощал студент сокамерников.
Те не заставили себя упрашивать; все изголодались по домашней пище и с удовольствием ели мясные пирожки, хрустели сахаром.
– Унуров Эбат, выходи! – вдруг раздалось у двери, и она с грохотом распахнулась.
Эбату показалось, что его ударили по голове.
«Ну, теперь конец, – подумал он. – Сейчас мне припомнят драку с надзирателем».
– Не бойся, – сказал студент, – скажи, что надзиратель первый тебя ударил. Ни бить, ни стрелять он прав не имел… Да ты доешь пирог, что в руке держишь?
– Унуров! – надзиратель нетерпеливо позвякивал ключом.
Унур Эбат взглядом попрощался со всеми и вышел.
До самого вечера в камере гадали о том, куда и зачем увели Унура Эбата.
К вечеру он вернулся. Все окружили его.
– Ну что?
Сев на свое место на нарах, он коротко ответил:
– Кирпичи разгружал.
– Какие кирпичи?
– Будут строить новый тюремный корпус.
– А на допрос тебя не водили?
– Нет.
Студент обвел всех торжествующим взглядом и сказал:
– Я же говорил, напрасно вы боитесь! Они убили заключенного и теперь сами боятся, что это дело выплывет наружу.
Эбат сказал:
– Надо бы подать жалобу на того надзирателя, который убил нашего товарища, а мы сидим и дрожим за свою шкуру. Оказывается, все политические над нами смеются.
– Откуда ты это знаешь? – вспыхнув, спросил студент.
– На работе слыхал.
Студент ничего не ответил, отошел и лег на свое место. Лег отдыхать и Эбат.
Наутро их перевели в пересыльную тюрьму, а еще через четыре дня погрузили в телячьи вагоны.
Унур Эбат и студент попали в один вагон. Поезд, в котором было более тысячи каторжных и ссыльно-поселенцев, повез их в далекую Сибирь.
Когда застучали колеса, Унур Эбат облегченно вздохнул:
– Не дай бог снова попасть в эту проклятую тюрьму!
Студент, поправляя повязку на руке, сказал:
– Бог? Если бы он был, он бы жандармов посадил нюхать парашу.
Протяжно и печально загудел паровоз. Люди услышали в нем и свою печаль по родным местам, которые приходилось бросать им, и надежду на будущее.
ЧЕТВЕРТАЯ ЧАСТЬ
На широком письменном столе главное место занимал основательный чернильный прибор: на мраморной доске толщиной в два пальца мерцали тяжелой бронзой две цилиндрические подставки для чернильниц, за ними – бронзовая подкова и лошадиная голова, вокруг которой извивался бронзовый кнут. В одной из чернильниц рдеют в лучах солнца красные чернила, в другой тускло отливают темным блеском черные. Обе чернильницы закрыты медными островерхими крышечками. По одну сторону от чернильного прибора стоит медный подсвечник на черной мраморной подставке, по другую – мраморное пресс-папье с медной ручкой. Дальше, с левого края стола, потускневшая бронзовая пепельница. Лишь вглядевшись, можно рассмотреть, что она сделана в виде женской фигуры – крылатая женщина с обнаженной грудью и распущенными волосами.
– Все сделано как надо, – проговорил Моркин, в который раз любуясь чернильным прибором.
Разглядывая бронзовую женщину, он вдруг вспомнил девушку, в которую был влюблен, когда учился в учительской-семинарии в губернском городе. С тонкой талией, стройная, легкая, она, как и эта бронзовая, казалась крылатой; ее голубые глаза смотрели куда-то вдаль и словно бы видели что-то, невидимое для других. Когда она пела под его скрипку «Соловья-соловушку», она и сама напоминала красивую птицу, залетевшую из чужих краев.
– Эх, мечты, мечты!.. – произнес Моркин и протяжно вздохнул.
За спиной послышались тяжелые шаги жены, и он, не глядя, отчетливо представил, как эта грузная оплывшая женщина переваливается на своих ногах, с синими, словно веревки, набухшими венами.
Он снова принялся за проверку ученических тетрадей, но не выдержал и, стараясь скрыть накопившееся за долгие годы раздражение, сказал, искоса взглянув в красное лицо жены:
– Не шуми, пожалуйста! Я работаю!
– Ты один что ли работаешь? – буркнула жена, направляясь в спальню. – Я тоже без дела не сижу.
Пятнадцать лег живут вместе, но жена, кроме слов «грязный черт», не знает ни одного марийского слова.
«Вот оболтус, такого пустяка не может правильно написать! – возмутился Моркин и, схватив красный карандаш, с размаху подчеркнул в тетради слово так, что остро отточенный грифель прорвал бумагу. – Я в его годы под диктовку отца делал записи в церковной приходно-расходной книге без единой ошибки…» – Моркин оттолкнул тетрадь и перевел взгляд за окно.
– Что в окошко глаза-то пялишь, будто там красивые девки стоят? – неожиданно раздался голос жены.
– Как тебе не совестно такие глупости говорить! – поморщился Моркин.
– Сама знаю, что мне говорить, меня учить не надо. Лучше иди-ка в класс, твои сопляки уже два раза за тобой приходили.
Моркин взглянул на часы: перемена давно кончилась.
«Как же я не услышал боя часов?» – подумал он и собрал тетради.
Сколько лет уже повторяется это! Моркин идет к двери класса, возле которой торчит мальчишка – дежурный. Завидев поднимавшегося по лестнице учителя, мальчишка шмыгнул за дверь, за которой слышался крик и шум, и шум тотчас же смолк. Моркин вошел в класс, ученики разом поднялись и произнесли хором:
– Здравствуйте, Петр Николаевич!
Моркин кивнул, все, хлопая крышками парт, уселись на места.
Дежурный, который уже успел вытереть классную доску, вышел к иконам, начал читать молитву, остальные вторили ему.
Моркин взглянул на сидевшего за первой партой лохматого мальчишку и подумал: «Янаев опять пришел непричесанный. Без обеда его оставлял сколько раз, все бесполезно. А парнишка способный, последнюю диктовку хорошо написал. Рядом с ним сидит мальчик аккуратный, да бестолковый. Сколько времени не может понять, как писать дату прописью. Раз десять, наверное, уже показывал ему, а он все равно пишет по-своему: «Тысячи девятьсот восьмой года».
Молитва закончилась. Начался урок.
И так изо дня в день, долгие годы… Этой весной у Моркина наступила бессонница. Ляжет спать с вечера, но заснуть никак не может. То какой-то шорох мешает, то всякие мысли лезут в голову, то начинает казаться, то кто-то ходит по дому. Он накрывается одеялом с головой, принимается считать: «Один, два, три, четыре…» Но считай хоть до тысячи – все равно не спится… Мысли, мысли – даже в пот кидает.
Сегодня Моркину казалось, что он сразу заснет, но едва лег, понял – нет, снова впереди бессонная ночь.
Прокричал петух в соседнем сарае, ему ответили другие. Моркин совсем расстроился. Сбросив одеяло, встал, разыскал трубку и сел у окна, в которое светила луна.
Проснулась жена, проворчала, как обычно:
– Сам не спишь и мне не даешь… Ты хочешь меня угробить…
Она повернулась на другой бок и захрапела.
Он задремал только под утро, а вскоре его разбудила жена.
Пора было завтракать, идти на уроки. Голова болит– гребнем притронуться больно, лоб горит огнем.
Две ночи подряд провел Моркин в таких мучениях. Только в третью ночь он заснул.
Ему приснился Яик Ардаш, которого он давненько уже не видел и наяву. Снилось, что Яик, вернувшись с завода, схватил Моркина за грудь, трясет и приговаривает:
«Век доживаешь, а ничего-то не знаешь».
Эти слова очень смутили старого учителя: рядом сидели мужики – отцы его учеников, они, хотя и делали вид, что не слушают разговор Яика Ардаша с учителем, на самом деле навострили уши, и уж можно быть уверенным, что этот разговор станет известен всей деревне, а потом и всей волости. Поэтому Моркин засмеялся:
«Хе-хе-хе, а ты-то сам так уж все и знаешь! А ну-ка, скажи, что имеют в виду, когда говорят, что бог – един в трех лицах? Знаешь?»
Яик Ардаш отвечает:
«Знаю! Это значит, что народ трижды обманывают. Первый раз… Погоди, куда же ты пошел, господин учитель? Ха-ха!»
Но Моркин ничего не ответил и побежал прочь.
«С таким человеком поговоришь, того гляди, в Сибири очутишься, боже упаси! – думал он. – Люди надо мной смеются, и пусть себе смеются, я правильно сделал, что ушел. Смеха что-то не слышно, оглянуться что ли? Нет, не стану, наверное, все разбежались, подальше от ядовитого языка этого Ардаша…»
И вдруг Учителю представилось совсем уж ни с чем несообразное, будто Яик Ардаш – атаман Пугачева. Моркин махнул рукой, отстраняясь от него, крикнул:
«Оставь меня!»
– Что руками-то размахался? – жена толкнула его локтем в бок, – Лежи спокойно!
– Фу-у, кошмарный сон приснился! – Моркин сбросил с себя одеяло, сел на койке, пощупал голову – голова не сильно болела, и сердце стало биться ровнее. Немного посидев, Моркин толкнул жену:
– Подвинься!
Жена повернулась с громким храпом на другой бок.
«Рядом с этакой печкой последний разум сгорит», – подумал Моркин.
Он взял подушку, достал из шкафа одеяло и перешел на диван.
С улицы вместе с весенней прохладой доносилась песня. Тому, кто родился в деревне, деревенская песня кажется– песней собственного, сердца…
Моркин прислушался. Все ближе, ближе нежный голос тальянки, в звуки гармони вплетаются голоса, шорох листвы на кустах и деревьях, растущих вдоль улицы.
Вот песня слышится под окнами школы. Растревожила она сердце Моркина. Ему вспомнилась деревня, где прошло его детство, вспомнилось, как ходили на берег Волги по малину и как однажды, утомленный зноем и жужжанием пчел, заснул в доме матроса-объездчика.
Скоро начнет светать, а Моркин все не спит, вспоминает.
Из его родной деревни только двое парнишек учились в губернском городе в русско-черемисском двухклассном училище. Весной они приехали, окончив учебу, домой. В тот год умерли от холеры мать и отец и сестра Моркина. Вернувшиеся из города парни посоветовали Моркину, сироте, ехать в губернский город поступать в училище.
«Ты – поповский сын, – сказали ему, – тебя обязательно примут».
Один мужик-мариец из соседней деревни повез в училище своего сына Эмаша. Моркин отправился вместе с ними.
Добирались сначала пешком, потом па пароходе.
Приехав, поднялись от пристани по длинной лестнице в город. Сначала мужик хотел остановиться в номерах на Миллионной улице, но там запросили полтинник за сутки.
– Больно дорого, – решил мариец, – не по карману.
Попив чаю, взяли свои котомки и пошли искать школу. Раз семь переспрашивали, прежде чем добрались до Большой Успенской улицы, потом принялись искать дом под номером шестьдесят два. Пе нашли. Снова остановили прохожего, тот сказал, что такой дом должен быть на другом конце улицы. Повернули обратно. Наконец, нашли нужный дом: двухэтажный, построенный из толстых бревен, выкрашенный серой краской. Между окнами первого и второго этажа– вывеска желтыми буквами по-черному: «Русско-черемисское двухклассное училище».
Из дверей вышел старик в мундире с блестящими пуговицами.
– Учиться что ли приехали? – спросил он.
– Ага, – ответили разом Моркин и Эмаш.
– Не «ага», а нужно сказать: «Учиться, господин директор».
– Учиться, господин директор, – послушно повторили мальчики.
Старик улыбнулся и сказал вышедшему из дома мужчине:
– Проводи их в спальню, – а сам пошел на улицу.
«Ну, вы оставайтесь, я скоро приду, узнаю, что мне делать», – сказал отец Эмаша и побежал вслед за директором.
Мужчина (это оказался воспитатель младших классов) привел мальчиков в один из классов на первом этаже.
Все парты в нем были сдвинуты в один угол и поставлены друг на друга до самого потолка. На освободившемся пространстве стояли койки с потертыми матрацами.
Отец Эмаша, вернувшись, сказал:
– Здесь будете жить до экзаменов. Не бойтесь, директор – хороший человек, сказал, обоих примут. Письмо тогда напишите.
Он оставил сыну немного денег и уехал. Мальчики проводили его со слезами на глазах: страшно было оставаться одним в чужом городе.
Немного погодя прибежали два парня, один из них спросил по-марийски:
– Эй, новички-, откуда будете?
Другой его перебил;
– Какие они новички, они же поступать приехали.
– Деньги у вас есть? – спросил первый парень.
– Тебе какое дело? – огрызнулся Эмаш.
– Вот какое мое дело! – и парень ударил его по лицу.
Эмаш полез в драку: драться-то и в деревне умели. Моркин, оправившись от первого испуга, кинулся на помощь товарищу, но тут второй парень так хватил его по спине. что Моркин, вскрикнув ст боли, упал. Однако он тут же поднялся и изо всех сил пнул своего обидчика в живот. Парень свалился на пол, корчась от боли.
В это время в класс-вошли ребята повзрослее. Увидев, что новый мальчишка, в поддевке и лаптях, подмял под себя их товарища, засмеялись. Один из них подошел к Эмашу, хлопнул его по плечу и сказал:
– Молодец, парень, ловко ты его. Как зовут?
Эмаш поднялся, улыбнулся разбитыми губами, сплюнул и ответил:
– Эмаш.
– Чего дерешься, Эмаш?
– Они хотели у нас деньги отобрать, вот мы их маленько проучили.
– Ха-ха-ха, ничего себе маленько, вы им как следует дали. Ну, ладно, идемте на улицу.
Вместе с новыми товарищами Моркин и Эмаш провели весь день: ели, играли, ходили по городу.
Через два дня был экзамен. Моркин провалился на географии, но все-таки был принят как сын священника. Эмаш все экзамены выдержал хорошо, однако врач нашел у него трахому. И все-таки директор оставил и его. Обоих определили жить в общежитии, при школе.
Началось ученье. Моркин до сих пор помнит свой первый день в школе. К началу занятий выдали казенную форму: серую тужурку, такого же цвета брюки, новые сапоги, черную шинель и картуз с лаковым козырьком. Моркин и дома плохо не одевался, но новенькая фо<рма привела его в восторг. Он поминутно то расстегивал, то застегивал кожаный с широкой пряжкой ремень, пока сидящий рядом Эмаш не одернул его:
– Сиди тихо, выгонят.
Учитель Эшайков, высокий, тощий, стоя на кафедре со скрипкой в руках, объяснял ноты. Он писал на доске нотные знаки, проигрывал их на скрипке. Потом со смычком в руках прошелся между партами и, указав на Моркина, сказал:
– К доске!
Моркин, почувствовав, как сильно забилось сердце, вышел к доске, взял мел, испуганно смотрел на учителя.
– Начерти нотный стан, – сказал тот.
Моркин начертил.
– Теперь изобрази скрипичный ключ.
Моркин начал рисовать ключ, но учитель закричал:
– Разве так я показывал? Между какими чертами нужно рисовать кружок?
Моркин, и без того оробевший, теперь, после сердитого окрика учителя, вовсе растерялся, даже руки у него затряслись.
– Пиши, чего стоишь! – снова закричал учитель.
Моркин торопливо изобразил ключ. Ребята засмеялись.
– Тихо! – учитель поднял смычок. – Ну, ты нарисуешь как положено или нет? Как твоя фамилия?
– Моркин.
– Ты, Морфин, учиться приехал или казенный хлеб жрать?
– Хи-хи, – послышалось с задней парты.
Учитель не торопясь подошел, спросил у сидевшего на задней парте:
– Ты смеялся?
В классе тишина, многие сидят, опустив головы, только некоторые осмелились повернуться к учителю.
– Ты смеялся? – повторил учитель громче, будто в кулак зажав маленькие сердца.
– Я, – не смея поднять глаз, признался парень.
– Ну так теперь поплачь! – и учитель с размаху ударил парня смычком по голове.
Парень заплакал. Учитель подошел к доске, белым платком вытер пот с худого лица и, обратясь к Моркину, спросил:
– Ну, так где изображают скрипичный ключ, знаешь?!
– Знаю, вот здесь, – поспешно ответил Моркин и быстро начал рисовать.
Пока учитель стоял у задней парты, мальчик, сидевший на передней, успел показать Моркину, как надо начертить этот скрипичный ключ.
Эшайков сошурил глаза, посмотрел на доску, засмеялся:
– Хе-хе-хе, правильно!
II тут же, неожиданно изменив голос, спросил:
– Признавайся, который прохвост подсказал тебе, а?
Моркин растерялся.
«Неужели он заметил, как мне подсказывали?»– подумал он, но все же ответил почтительно:
– В-ы сами показывали, господин учитель.
– Вот как? – Эшайков, кажется, даже растерялся, потом посадил Моркина на место, сам сел за кафедру, открыл классный журнал.
– Как фамилия? – снова спросил он.
– Моркин.
– Ах да. Моркин… Моркин… Моркин… Ты откуда? Моркин сказал.
– Сын отца Николая?
– Да, господин учитель.
– Ты, Моркин, имеешь право на поступление в духовную семинарию, зачем поступил сюда? Что смотрел твой отец?
– Отец и мать нынче умерли.
– A-а, вон оно что…
Тут урок кончился. Первый урок, который запомнился Моркину на всю жизнь.
Понемногу Моркин привык к школьному распорядку. Дежурный мог и не звонить в колокольчик – он сам, как и все учащиеся, просыпался в семь утра, в половине восьмого шел на завтрак, состоявший из чая с черным хлебом, потом до двух часов – занятия в школе. После занятий – мясной суп, каша и картошка, если пост – то без мяса. Потом отдых на свежем воз. духе. В четыре часа – чай, после чего приготовление уроков. В восемь – ужин, в десять – спать. Так проходили осень, зима, весна. Лишь праздники вносили ка-кое-то разнообразие: в эти дни кормили повкуснее, разрешали дольше гулять, но плохо было то, что подолгу держали в церкви.








