Текст книги "Кремль. У"
Автор книги: Всеволод Иванов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 51 страниц) [доступный отрывок для чтения: 19 страниц]
Всеволод Иванов
Кремль
У
Кремль
Пролог
В том году, когда великий князь Иван Третий призвал на помощь русским мастерам итальянских, чтобы воздвигнуть несокрушимую крепость – московский Кремль, произошли две ссоры.
Великий князь Иван сильно обидел мелкого удельного князя Никиту Ильича Подзольского, что владел городом Подзол, лежащим неподалеку от верховьев Волги на рыбном и глубоком озере Подзольском и на лесной речке Подзолке. Москва долго обсуждала эту ссору: хитер и зол был князь Никита, и хоть был беден, но большое зло мог причинить Москве. Но надеялись на ум великого князя Ивана. И случилось по надежде: великий князь Иван приласкал князя Никиту, и тот покинул Москву словно бы без злобы.
А вторая ссора прошла почти незамеченной. Русские мастера каменной кладки повздорили с итальянскими, и старший русский мастер был схвачен и верчен за чуб, и великий князь, узнав об этом, сказал, смеясь: «Добре. Так и надо. Не обижай гостей». А правда-то была на стороне русских: они говорили, что Кремлевскую каменную стену надо начинать кладкой до того, как земля повреждена стужей; итальянцы же считали, что это не имеет значения.
Покидая Москву, князь Никита словно бы невзначай встретился со старшим русским мастером и словно бы невзначай сказал ему:
– Уж если трудно стоять тебе рядом с немцем, приходи ко мне на Подзол.
Мастер тряхнул длинными черными волосами, которые в драке, видно, не все выдрал итальянец, и ответил:
– Уж коли, княже, взялись за этот Кремль, достроим. А про ласку твою княжескую не забуду.
И не забыл. Лет через пять уже сильно поседелый мастер Петр приехал в Подзол.
Князь Никита вывел мастера на холм, обнесенный дубовым тыном с башнями из несокрушимого кремлевского леса, и сказал:
– Хочу здесь выстроить каменный Кремль лучше московского.
Мастер Петр поклонился князю и, похвалив желание его, осторожно добавил, что Москва богата, велика, что много у ней и камня, и рук мужицких, и коней, а здесь… И строитель Петр сын Григорьев развел руками, указывая на обширные и пустынные воды озера, медленно текущие в Волгу через речку Подзолку, и на дремучие леса, сквозь которые, казалось, не только что человеку, но и мысли пробиться трудно. «Бедна твоя окраина, княже, беден удел твой», – говорили глаза мастера Петра.
И тогда князь Никита подал мастеру две монеты. Одна большая, почти в ладонь, а другая маленькая, с ноготь мизинца, и обе из чистого золота. Князь спросил:
– Которая будет тяжелее?
– Большая не в пример тяжелей, – ответил мастер Петр.
– А теперь вглядись и скажи мне: которая ценней – большая или малая.
Недолго держал в руках монеты мастер. Он ответил:
– Малая не в пример дороже. Необыкновенный искусник чеканил ее, княже.
И тогда князь Никита строго приказал:
– Вот так же вычеканить мне и мой Кремль.
Мастер, тряхнув волосами, низко поклонился:
– Вычеканим, княже. Одно только скажу. У московского Кремля герб есть святой: Георгий Победоносец, растоптавший змия и растерзавший ему поганые татарские уста. Надо и тебе, княже, о гербе думать. Легче нам будет строить под святым гербом.
И тогда сказал князь Никита:
– Видишь – леса? И видишь речку через те леса? И видишь – кто-то плывет через ту речку?
– Не то человек, не то медведь, – ответил, вглядываясь, мастер.
И тогда сказал князь Никита:
– Вот тебе и герб: медведь плывет через воды.
– Глупый зверь, – сказал мастер, – много ли, княже, будет от него помощи? Того лучше какого-нибудь святого поставить.
– Святыми мы сами встанем, – сказал князь.
И мастер, дивясь смелости и гордости князя Никиты, только поклонился.
Вот и выстроил князь Никита удивительный свой Кремль.
На московское чудо любуются люди, а приедут в Подзол – того более поражены. Будто и невелика кремлевская стена, будто и не много палат закрыто кругом, – всего шесть, – а как дивно прекрасна стена, какая она легкая, стройная, как необыкновенно прекрасны угловые башни-храмы, и какими цветками выглядывают из-за стены кремлевские палаты! Снаружи храмы и палаты белы, а внутри, сверху донизу расписаны фресками о том, как приятно жить человеку согласно законам божеским и человеческим, и о том, как наказуется житие в грехах, беспутство, законопротивность и срам. А сколько замысловатых лестниц внутри, переходов, коридоров и тайников, а как тепло в тех палатах, и как тихо, и как задумчиво смотришь оттуда на мир!
Митрополичий храм не уместился в кремлевских стенах. Собор и звонницы поставили возле главных ворот. Там, в соборной церкви, в белой серебряной раке, окруженной цепями лампад, почиют мощи святого и благоверного князя Никиты. Мягкий звон несется со звонницы утром и вечером, и особенно ласков он при закате, когда облака отзолачиваются и похожи на резной иконостас, а на повороте реки, под золотым этим блеском, виден белый пароход, мимо красных бакенов огибающий небольшой островок, похожий на плывущего медведя.
Над главными воротами Кремля, выкованными из толстого железа, находится медный герб города – медведь, плывущий через реку. Герб от времени сильно позеленел, края у него какие-то восковые, хрупкие. Фигуру медведя еле разглядишь.
Герб этот висит и поныне. Только в 1922 году, когда в Наркомпросе обсуждался вопрос о переходе республики на латинизированный алфавит, музейные работники, которые ведают Кремлем, прибили над гербом медную пластинку с буквами «U.R.S.». Точки стерлись, и получилось «урс» – латинское обозначение медведя. Посетители, недоумевая, глядят на эту надпись, но причину появления ее спросить стесняются.
Кремль розовато-белый. Пронзительно белы монастыри за городом, в одном из которых лежит прах преподобного строителя Петра сына Григорьева, того, что вместе с итальянцами строил и московский Кремль, и воздвиг Подзольский. Монастыри эти по-разному повторяют кремлевское чудо. Они лежат среди огородов, гряд капусты сизой, темного картофеля и редкой моркови. Домики обывателей в городе бархатного серого цвета. Хоромы князей Подзольских – голубые, под цвет неба, а казенные здания сизо-багровы. И над всем этим радужно сияет и поныне глубоководное и рыбное Подзольское озеро. Оно тоже повторяет Кремль.
Глава первая
о том, как и с какого времени стоят Мануфактуры подле Волги, как веселый дракон Магнат-Хай ушел в пьяные пещеры, как говорили «четверо думающих» и какая получилась ночевка у А. Сабанеева
I
И. П. Лопта поехал из ужгинского Кремля, сопровождаемый дьяконом отцом Евангелом. Дьякон напросился, видимо, желая знаменовать собой будущую паству епископа или митрополита Гурия. Дьякон остался очень доволен, когда И. П. Лопта согласился взять его с собой. Тарантас пересек мост, исчезли и Волга и Ужга, и направо встали корпуса Мануфактур, деревянные серые домишки поселка, овраги, пыль, над поселком горы цвета позднего лета. Между поселком и железнодорожной станцией полз овражище, одним концом вползая в Ужгу, а другим – в шоссе, где в него упирался только что построенный стадион. Над стадионом взлетал мяч и тяжело отдавался в чьих-то сиплых криках. И. П. Лопта презирал современные голые игры. Мало утешали его и благотворительные здания, воздвигнутые обрусевшими немцами, владельцами Мануфактур, сентиментальными господами Тарре.
Здесь находились Воспитательный дом, приюты, богадельня, ремесленная школа, и здесь некогда служил И. П. Лопта экономом, здесь он женился, здесь родился Гурий, и отсюда была взята на радость Агафья. Он жаждал рассказать об Агафье, жаждал получить одобрение своему поступку от сына, он жаждал сказать ему, как его любил и как ждал. У забора стадиона, на лужайке и у оврага четверо, должно быть, безработные, охваченные неисцелимой скукой Мануфактур, забавляются с желтой котомкой. Лысый с огромными розовыми кулаками бросает ее маленькому и толстенькому…
Да, здесь коплены деньги и мысли о плотах, о подрядах, о доме, – и здесь же не предвиден пробел, называемый революцией… Как трудно теперь копить средства, чтобы сын, по протекции некоего Луки Селестенникова, взятый в Духовную Академию, смог занять древний пост епископов кремлевских, пост пустующий и опасный. Гурий любит странствовать, с каким трудом его бледное и слабое тело переносило эти странствования по святым местам, поправился ли он теперь… Отец Евангел просит не беречь коня для такого случая, не смотреть на жару, приударить.
«Мы думаем», – донеслось пение четырех с лужайки от стадиона. И. П. Лопта знал, не оборачиваясь, что они лакают водку, хвастают и врут, он их не знал, но он их уже ненавидел, как ненавидел и весь поселок, и корпуса Мануфактур, и пыль и горы за поселком цвета позднего лета. Он стегнул коня. Дым поезда поднялся над парком Мануфактур, пересекаемым овражищем.
Гурий Лопта, окончив Духовную Академию, направился домой. Он ехал долго. Наконец чахоточный кондуктор, кашляя от нестерпимого курения сезонников, прошел по вагону, уныло бормоча «Ужга». Гурий высунулся в окно. В дымке сухого тумана он увидел, как поезд, бросив за собой ветку к Большим Волжским Мануфактурам, обдал влажным паром будку стрелочника, промасленную и знакомую Гурию еще с детства. На мгновение Гурия умилил рыжий человек, стоящий подле будки с посохом, с пыльным картузом в руке и озабоченно поправлявший за плечами несуществующую котомку. Поезд был дешев и тесен. Гурий устал, расслаб.
Порадовало поэтому то, что встречали его только родитель Иван Петрович и неустанный любопыт, дьякон Евангел. Их обгоняли сезонники с пилами, плохо завернутыми в рогожи, приехавшие на хлебную уборку. В рогожах сверкало, и изредка раздавался трепетный вой стали. Рыжий, поправлявший у будки несуществующую котомку, тоже шел через станцию. На него оборачивались. Сезонники думали «мошенник» и поправляли карманы. Гурию стало его жалко, но рыжий был задорен и натянуто весел. Гурий вышел на крыльцо. У коновязи дремали извозчики. Гурий увидал много знакомых лиц. И. П. Лопта, гордо, и смущенно, и неумело улыбаясь, смотрел на сына. Молодой жеребчик играл среди оглобель, недавно окрашенных, а старый тарантас был по-прежнему облуплен, и по-прежнему рессоры гнулись влево. Отец Евангел, больше из любопытства, чем из почтения, сложил руки. «На перроне, отец Гурий, теснота и запах, не откажите благословить», – сказал он. И Гурий ответил ему тем, что многим будет он говорить с болью:
– Не рукоположен еще…
Рыжего с несуществующей котомкой, должно быть, заинтересовало странное движение рук отца Евангела. Опять Гурий увидал его измученные глаза. Гурий отвернулся. Перед ним голубеет Московское шоссе, за ним «стрелка», и на ней Ужгинский Кремль…
Разрыв первой главы
желательные вставки, лучшие отрывки по истории Ужгинского Кремля из книги «Звезда чертежей»
…«В нем есть знаменитые башни Зелейная и Фроловско-Проезжая, они служат славой для женщин, идущих по их ступеням, и местопребыванием бойцов за их странную веру! Плывут впереди Кремля реки и раскачиваются по области его леса…» (стр. 37).
…«Сообщаю это я ритмической прозой: два предмета гордости имеют его обитатели: лица девушек как северный жемчуг, брошенный на коралл, и сердца их, вместе с тем, щедры и милостивы. Вы встретите этих девушек на площади Собора Петра Митрополита…» (стр. 42).
…«Они держат горящий факел над глазами коня, и конь, ослепленный, бежит неимоверно быстро. Так в два часа они достигают возвышенностей, называемых Рог-Навалогом, и один час скачут до плато горы, имеющей форму двух сосков и называемой Тугова гора, и там есть, посреди болот, две слободы Ловецкая и Пушкарская. Из болот вытекает река Ужга…» (стр. 54).
…«Я встретил против Кремля, на лугу, называемом Ямским, девушку. Я заметил, что у нее руки тоньше камыша и грудь как спелые яблоки. Там дрались со мной кольчужные мастера. И когда я победил их, они предложили мне золота – и я отказался. Я по-прежнему шел с поднятым оружием. И они предложили мне книгу «Рудники драгоценных камней», и я опустил оружие, так как я не только воин, но и путешественник…» (стр. 79).
…«Говорит беглый раб Андропка: Я пытался бежать, потому что…» И тогда рассказал Хамс-уль-Мулюк, плененный и заточенный в подвалах собора Петра Митрополита, рассказал со слов раба, как царь Петр строит в туманах подле Кремля большие ткацкие фабрики и как сгоняют к ним рабов…» (стр. 107).
…«Теперь я гляжу вперед, туда, где горе должно смениться новой встречей с возлюбленной. Сидя здесь, в подвалах монастыря, под собором Петра Митрополита, я написал «Книгу Путей, Царств, Сообщений и Знаний». Я пришел к выводу, что люди привержены негодованию, но разумный не должен поступать согласно виденному во сне. Я записал, что в Кремле много полезных товаров в лавках на площади и в подвалах под собором Петра Митрополита. По Московской дороге есть веселые города. Идут подле Кремля водообильные реки с угрюмыми селами, в них есть удивительные особенности и вкусные плоды. Люди живут привольно и чтут предания. Монахи красноречивы и почтенны, но они тяжелы несколько на язык и в мыслях их заметно хвастовство. Кирпичные колонны в их храмах искусно раскрашены. Митрополит имеет персидские ковры, много драгоценных камней, подушки из гагачьего пуха и из пуха птиц розового цвета, названия мне не известного, он имеет знаменитые шкуры соболей, куниц и горностаев. Глаза его, от долгих молитв, приобрели форму и цвет лимона…» (стр. 169).
…«Кроме собора Петра Митрополита, видел я еще в Кремле монастыри: Николая Мокрого Чудотворца и Марии Вешней. Видел и храмы: Благовещенья Пресвятой Богородицы в Васильевском стану; Воздвиженья Честного Креста Господня у Неропольского Быстреца; Всех Святых в Заровье; Ильи Пророка на Пробойной улице; Пятницы Великомученицы в Калашной слободе, – все же иные храмы не смог осмотреть, и есть их многое множество. Мы, люди Дарваза, мастера разноцветных рубах с узорами, торопились уехать…» (стр. 333).
…«Хоть конь мой был неподвижен и уши его были как копья и весь Кремль спал, но я не был глух, я слышал, как стремена врагов издавали легкий звон, – и я поспешил воспользоваться молодостью и славой девушки. Была она бела, как хлопчатник…» (стр. 420).
Продолжение главы первой
I
На Ямском лугу, между Кремлем и Мануфактурами, Гурий увидел приторной зелени траву и неизменных сорок, которые по-прежнему в рыхлом воздухе позднего лета, изнемогая от жары, хотят попасть в сады Кремля. Они трепещут над низким мостом через реку Ужгу. Еще более ожелезнели своды моста, и на чугунной решетке все еще сохранились остатки ужгинского герба: бронзовый медведь везет на себе человека с веткой в руке и на ветке – змея. Такой же герб висит еще над Девичьими воротами Кремля. Через ворота бегут к Волге купаться мальчишки и девчонки. Вбежав в темный тенистый квадрат, который кладет солнце от ворот, они, замирая сердцем, видят сияющий сноп Волги и пушистый пар, поднявшийся над рекой; тугой запах воды доносится до них. Они приглаживают вспотевшие и взбившиеся волосенки, и им кажется, что как будто стало холодней, они вздыхают и бегут по камням мостовой, по спуску. Булыжники, заросшие травой, приятно обжигают ногу, – и они тогда напрямик устремляются по крепостным валам. За воротами аллея тополей. Листья изгибаются под неощутимым ветром, и пыль перекатывается сухо среди жилок листьев.
– А у нас от тебя много ждут, Гурий, – сказал И. П. Лопта.
– Оскудели, отец?
– Оскудевали-оскудевали, а пока днюем невыясненными, выяснят – задекретят! Велика ли моя обязанность: председатель церковного совета, а смотри, что получилось…
– Чем же живы, отец?
– Кремль – преданьями. Мануфактуры – газетами, Гурий.
Молодой сезонник выкрикнул: «Пила скоро ест, мелко жует, сала не глотает, а мы сыты бываем». Сезонники захохотали и прошли. И. П. Лопта тронул коня. Рыжий с несуществующей котомкой подвинулся к ним ближе. Гурий подумал, что рыжий идет подслушивать, но и сезонники вдруг остановились. На шоссе, из переулка, вышел азиатец в ситцевом халате с засученными рукавами. Он был перепоясан сыромятным ремнем, на котором болталась кривая шашка. Он вел под уздцы коня, на котором седой старец в бурой папахе весело улыбался. Конь стремился гордо. Старец был слеп.
– Много их ходит здесь, – сказал И. П. Лопта, – а такого еще не показывали. Учатся на Мануфактурах, чтобы, дескать, свою промышленность открыть. Ты почему, Гурий, про Агафью не спрашиваешь?
– Больна разве?
Отец Евангел открыл было рот, но взглянул на И. П. Лопту и замолчал. Сезонники окружили азиатцев. Гурий положил под ноги чемодан, уселся. И. П. Лопта, облокотясь на кучерское сиденье, задумчиво смотрел на азиатцев.
– Мужики обступили халатника и думают: чудо, а была у меня девка, поломойка, ты ее, небось, Гурий, и не помнишь? – взял я ее на жизнь, когда экономом служил в Воспитательном доме. И произошло с ней разное, и взяло меня это разное под самое сердце. Велел я ей вымыться и приготовиться, чтобы могла она нагреть своим телом твою постель…
– Плохой обычай, и христианского в нем мало.
– Каков ни на есть, а веду. Сказал ей, а она отвечает мне: «Не хочу». Почему противится, неизвестно, всегда была раньше сговорчивая. Ну, грешен я, обругал, приказываю: «Иди». А она стоит и говорит мне, что от дверей не отойдет. Я тогда и хлопнул дверью со всей силищей и не заметил того, что она за косяк держалась, и отбило ей все пальцы. Ей бы только убрать руку, так она из гордости движения сделать не хотела – руку убрать, дескать, – свою слабость покажу, или сказать мне: «Темно, папаша, не бейте дверью, здесь моя рука лежит», – я б ее уважил. Раздробило пальцы!..
– Не сказала, – подтвердил со вздохом отец Евангел.
– Раз ты на подвиг приехал, то я тебе о подвиге и рассказываю, сынок.
– Не на подвиг, отец, на размышление.
– На размышление? – переспросил отец Евангел, поправляя бисерный свой кушак. – Над чем здесь размышлять? Нас и без того взреволючили.
– Помолчи, отец Евангел, – дай рассказать. Вышла она, у ней из руки кровь брызжет. Домника Григорьевна с полотенцем бежит, а Агафка мне такие слова: «Зачем мне мыться, коли мне нечего одеть». Вот ты смеешься, Гурий, а то чудно, что девка была в полном забросе, одежонка на нее шла, – нищий бы постыдился одеть. Заговорила девка!.. Вставала она, бывало, с петухами, и ложилась она с курами, а тут… заиграло во мне этакое. «Отлично, говорю, – думаешь, я скуп и жалел на тебя? Так вот – на, выбирай!» Распахнул я кованный жестью, дедов еще, сундук, вывалил из него все платья, так что Домника Григорьевна, строптивая твоя мамаша, охнула и присела. Стою, и любо мне, понимаешь, смотреть, что дальше с девкой произойдет. Так-с… А она, не мало думая, подходит к сундуку, выбирает малиновое бархатное платье, – сшила его Домника Григорьевна лет пятнадцать или двадцать назад и надевывала пять раз к причастью, – выбрала еще зеленую кашемировую шаль, встряхнула, прикинула на руку, а рука, заметь, брызжет кровью, сказала: «Спасибо, папаша, Иван Петрович» – и поплыла в баню. Еле успели мы очнуться от такой смелости, вкатывает Хлобыстай. Портной был при тебе, помнишь? Сейчас он заведует типографией; храмы посещает, а сам боком насчет бога выражается. И с придурью вообще. Ротище у него прокуренный, табаком за версту, руки над платьями распростер: «Ах, говорит, готовитесь к встрече сына, платья выбираете».
Кто знает, отнял бы я у Агафьи платье или нет, но только она, надо думать, об отнятии рассчитывая, одним словом, подождала, когда Хлобыстай разговорился, открывает дверь, рука завязана, а сама… вот уж не думал, что привел бог такую красавицу воспитать.
– Удивительный вид, точно, – вздохнул Евангел, – и косы, как рожь, и походка тоже. Слава вам, Иван Петрович.
– Веселый это случай, а не диво, отец.
– Ты еще дослушай, диво-то в том, как и о чем она заговорила и что нам сказала, в уме и характере диво, а не в красоте, Гурий… А теперь еще по Кремлю слухи, скажут, сберег невесту сыну-епископу.
– Не рукоположен, – тихо повторил Гурий. – И есть у меня одна невеста неневестная: церковь.
Азиатец в ситцевом халате, едва И. П. Лопта влез на облучок, подвел к ним своего коня и быстро проговорил:
– Ты тоже имеешь коня, ты знаешь места, где здесь подле Мануфактур живет мой сын Мустафа Буаразов и где здесь Дом узбека?
И. П. Лопта молчал. Слепой старик весело крикнул ему с седла:
– Я слышу дым от дома моего внука, поворачивай вправо.
Азиатец в ситцевом халате сказал, поднимая ножны своей шашки:
– Ты плохо слышишь дым своего внука, отец, – вправо течет Волга. Я остановлюсь здесь, потому что в ней я могу поить своего коня. Ты, сидящий на облучке, у которого борода похожа на серп, может, тебе придет фантазия не только молчать, но и смеяться над моим отцом? Его зовут Мехамед-Айзор Буаразов, его имя знает вся Средняя Азия и некоторые окраины Персии. Я его сын Измаил, вот какие мои перспективы, и мы идем в гости к Мустафе, сыну моему, из Дома узбека, который будет большим инженером и спецом по хлопководству.
– Ожидаю на той неделе Луку Селестенникова, он тоже был хлопковод, а теперь мне срубы поставляет на плотах. Великим знатоком оказался. Может, и выйдет толк из твоего Мустафы, а из тебя, гражданин, как ты с первым попавшимся изъясняешься, – не вижу…
– Я говорю не с каждым попавшимся, а с врагами. Шашкой этой я ударил и бил много врагов, и каждому из них перед смертью я говорил обширную речь. Басмачи и офицеры захватили моего отца, потому что он был комиссаром и революционером. Они поднесли к его глазам раскаленный в огне клинок и нагло сказали: «Поскольку ты хотел мешаться у нас под ногами, постольку ступай в тьму». И они держали клинок у его глаз, пока они не лопнули… И вот я ловлю мучителей и офицеров, и тоже отправляю их в тьму, всех, кто не хочет мне указать дорогу. Они разбежались от сверкания моего клинка по всей России. И я шел от Туркестана, ведя под уздцы моего коня, на котором сидит мой отец… Он был храбр…
– Кто на войне не был храбр? – сказал И. П. Лопта, подбирая вожжи.
– Посмотри моего коня! – вскричал Измаил гордо.
И. П. Лопта хлестнул вожжами, тарантас ринулся, и И. П. Лопта обернулся к азиатцу:
– На таком коне золоторотцу хорошую карьеру сделать можно.
Сезонники захохотали. Измаил опять поднял из ножен саблю. Старец потрогал его за рукав. Из переулка к ним бежал волоокий узбек в пиджаке, в кепи и с часами на кисти руки.
– Я еще с этого коня произнесу над тобой смертную речь! Я вижу слабость твоих рук! Я по рукам угадываю!.. Граждане, веселый Магнат-Хай, программный дракон, ушел под землю в пьяные пещеры, а людям дал 777 богов, и люди медленно раскидали его богов. И сказано в его программах, что придет на землю человек, который откинет последнего из семисот семидесяти семи богов. Этот человек, граждане, совершит сто раз по десять смертных грехов, его, помимо всего, вы сможете узнать по золотому волосу на виске. Он совершит убийства, развраты, кражи, ложь, ссоры, обиды друзьям, он будет думать скверные мысли о своем народе, он привьет людям усталую зависть и потерю желаний. Я уже вижу его, он движется по земле, он ослепил моего отца, и я произнесу перед его смертью и над ним величайшую из моих речей. «Слушай, – скажу я ему, – как ветер разносит сухой бараний помет, так я разнес мучителей моего отца»…
Он смотрел вслед убегающему тарантасу и вдруг обернулся к сезонникам и к рыжему с несуществующей котомкой. Он положил руку к рыжему на плечо и быстро спросил: «Как твоя фамилия?» Рыжий поспешно ответил: «Вавилов», и, видимо, стесняясь того, что испугался окрика и сказал свою фамилию, отвел глаза и посмотрел вдоль забора. Вавилов, приподняв рыжие плечи, вгляделся еще раз и вдруг, скинув руку Измаила, быстро побежал к новому и длинному забору, окружавшему стадион. Он слышал, как Измаил кричал ему вслед: «Покажи твой висок», как хохотали сезонники и как подошедший узбек Мустафа увещевал отца и хохочущего на коне деда Мехамеда-Айзора.
II
Вавилов быстро устал от бега. Ему показалось, что у канавы, подле поворота забора, против высокого темного здания (это был Воспитательный дом, в котором он рос) – сидят четверо и у одного из них в руках мелькнула вавиловская желтая котомка. Но чем ближе он подходил к четверым, тем меньше в нем было уверенности, что котомка эта его. Он зашагал тихо. Воспитательный дом! Вавилов горько запомнил коридоры, запах квашеной капусты и гнилых дров. Многие из его друзей шли из этого дома в Приют, устроенный обрусевшими немцами, владельцами Мануфактур, господами Тарре. Из приюта можно было попасть в ремесленную школу, а оттуда в тюрьму и на каторгу. Его охватил трепет, знакомый ему еще в детстве! У него хорошая память на прошлое. Он вспомнил, как дразнили их, учеников ремесленной школы, – «козлами» за жалкие синенькие шинели с оловянными пуговицами и желтенькими кантиками. Вспомнил он, как он рассчитывал на изменение, когда уехал на войну, а там дали ему разбитый мотоциклет, пакеты и ежедневную грязь дорог и ямы от разорванных снарядов. Он посмотрел на Кремль. В детстве и поп и учителя рассказывали им много священных преданий о Кремле, и над койками у ребятишек висели литографированные картинки, и в пост, под унылый вой тридцати кремлевских церквей, их вели на исповедь. Он долго помнил покрытый легким инеем холодный пол притвора… Из темного здания вышли несколько солдат, быстро размахивающих свертками, – должно быть, пошли в баню. Значит, здесь теперь казармы. Ему стало грустно, что он не может испытать такого же желания свободы, которое чувствуют сейчас солдаты. Ноги у них, – и отсюда заметно, – радостно сплетаются. Да, он воевал, но, талантами не обладая, застрял мотоциклистом, а в революцию все мучали болезни. Он поступил на рабфак, но и тут не удалось: захворала жена, надо было ухаживать за ребенком, он вернулся на производство. Жена умерла, за ней вскоре ребенок, тусклое раздражение всегда мучило Вавилова. Подоспел какой-то разговор, сокращение, – Вавилова рассчитали. Он признал это правильным: болезненный, вялый, он любил водку, совершал прогулы, тосковал по жене, вслух, нелепо. После расчета он вспомнил Большие Волжские Мануфактуры: где-то прочел, что там набирают третью смену, он и поехал, впрочем, мало надеясь на возможность заработка. Когда он подъезжал к Мануфактурам, ему стало скучно, он, как и всегда в таких случаях, – выпил. Проснулся, а его желтой солдатской котомки и тужурки с деньгами не было, соседи же высказали радость, что хоть хорошо документы у него не утащили. Но главное, вместе с деньгами украли и билет. Он подумал: протокол, потащат его в милицию, – и, не доезжая одной станции до города Ужги, он слез. Ему доставило чувство облегчения сознание, что он идет и как будто делает необходимое дело. Он срубил посох, снял фуражку, вспомнил, что давно не брил голову: он не любил рыжих своих волос. Но как только он подумал, что можно захворать, простудиться и вообще чем-то страшно навредить себе, он сразу почувствовал себя утомленным и голодным. Ему подумалось, что вот он, когда пошел, то думал идти далеко, но куда теперь уйдет, да и как он будет разговаривать с крестьянами, к которым с войны он питал злобу, несмотря на все прочтенные брошюры о необходимости мира с середняком. Мужики с обычной ненавистью, с которой они относятся к бродягам, начнут осматривать его и будут его бранить, а он с обычной своей трусостью ответит выдумкой какой-то сложной мести, которую нельзя никогда осуществить. Он прошел через станцию, дабы самого себя утешить, что приехал с поездом, и ему не хотелось гнать себя к Мануфактурам, да и машин он не любил. Он вспомнил многое и позорное из своей жизни, когда происходили случаи трусости перед машинами… даже жалкий мотоциклет на войне… Он стоял у канавы. Четыре человека сидели в кружок. Он узнал свою желтую котомку и свое полотенце с синими краями и с розовой буквой, вышитой покойной женой. Прошло много лет с последней встречи, – но недаром была у него отличная память на прошлое, – он узнал их, четырех!..
III
Ближайший к нему – Мезенцев, низенький, совсем округлился, имел щеголеватое брюшко и стал еще нахальнее, чем прежде. Черноухий Пицкус мыл в канаве длинные волосатые свои ноги. Памвоша Лясных, коренастый и весь цвета мутной воды, лежал на спине, крепко и уверенно дыша объемистой грудью, а над ним Милитон Колесников, облысевший, с огромными розовыми кулаками, раскачивал забор и кого-то в щелку натравливал. Сережа Мезенцев раскладывал на четыре доли котомку Вавилова. Все четверо тоже узнали Вавилова. И лишь один Памвоша Лясных вздобрел было, улыбнулся, но Колесников повел кулаком, и Памвоша уставился в небо.
– Изъездили тебя, рыжий, – протянул Мезенцев, – до того изъездили, что стоишь ты вот и думаешь: моя, мол, котомка или не моя, мои, мол, подштанники или чужие. Ты за десять сажень от нас был, а Пицкус уже про твою душу наушничал нам… Верно, Вавилов?
Вавилов видел, что спорить бесполезно, а пока бежишь за милицией, мошенники убегут. С. П. Мезенцев уже разделил поровну котомку Вавилова, уже добросовестно вздохнул, удовлетворенный, и сказал: «Берите», – но П. Лясных лениво выразил желание разделить выкраденное на пять частей, и Вавилов понял, что этим предложением, если оно покажется им чем-то смешным, он войдет в круг мошенников. Колесников рассмеялся, за ним рассмеялись и другие. Вавилову было стыдно, но он вместо возмущения тоже рассмеялся. С. П. Мезенцев разделил котомку на пять частей, и Вавилову досталась эмалированная кружка, полотенце и мыло в костяной мыльнице. С. П. Мезенцев провозгласил пискливо:
– Будешь ты, Вавилов, с нами наслаждаться и доводить тех, кто в сапогах, у кого две кожи на ногах, – до лыка.
– Оттого, что мы думаем, – затверженным басом протянул Колесников.
– Оттого, что Памвоша Лясных у нас так перетерт, что получился из него лед: и в реке не тонет, и в огне не бывает, и не пылает… – прервал его С. П. Мезенцев. – Был он мелиоратором, был он и оратором, а стали все, одним словом, безработные. Был, скажем, Пицкус голкипером, потому он нас подле забора остановил, на футбол смотреть.
– 8 и 0. Вбили кремлевцам, – сказал Пицкус, выкидывая из канавы ноги. – Пошли, ребята, будет кудесничать, Сережка. У тебя какая специальность, Вавилов?
С. П. Мезенцев закричал во весь голос:
– Дурак не без идеологии, умный не без специальности, не мешай Вавилову соображать, Пицкус. Ты, Вавилов, не беспокойся, мы тебя воровать не позовем, теперь мы такое слово не любим употреблять, теперь – бухгалтерия, и, если удалось, – архив и амба!.. – Он посмотрел, как Колесников кинул пуда в четыре камень и как ударили брызги и как лягушка испуганно понеслась вдоль канавы: – Ты не удивляйся, Вавилов, он раз пить захотел, а кругом жара, и было это, кажись, в Астрахани…