355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Всеволод Иванов » Кремль. У » Текст книги (страница 17)
Кремль. У
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 03:44

Текст книги "Кремль. У"


Автор книги: Всеволод Иванов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 51 страниц) [доступный отрывок для чтения: 19 страниц]

Глава шестьдесят первая

– К актеру, – сказал профессор, – мне и подходить стыдно, и тем более верить тем сказкам, которые он распространяет.

Кто как ему верит, но жена профессора попросила крестик, который он привез от сына, и все посмотрели.

– Крестик, действительно, тот, – сказала мать Доната, – который подарил ему отец.

Но профессор отказался от крестика, и тогда жена сказала:

– Значит, и ты отказываешься от сына.

«Почему же актер сказал, что рассказ этот надо рассматривать как предупреждение – в нем его никто не увидел, и все прослушали рассказ молча, все это кажется очень странным, если не более, и актер мне кажется странным, и невозможно узнать: коммунист ли мой сын и почему действительно немцы подарили мне бутылку ликера, а может быть, они не немцы, а действительно французы».

Шурка, слышавшая их спор, подошла и сказала, сияя глазами, что всё, что рассказал актер, – действительно правда и рассказывает он очень складно и знает гораздо больше, чем знаю я. Профессор посмотрел с презрением на вялую фигуру наглой девки, повязанной черным платком, подумал, что многие узнают, в частности, то, что он жил с Мургабовой – главное, здесь много было правды. Его жизнь налажена, ничего нового актер к тому рассказу, который он произнес, добавить не сможет. И профессор торжественно сказал:

– Подите вон! Все это жалкая спекуляция, я давно получил сведения, где похоронен мой сын, но я не верил, как и со всяким отцом может случиться, этим сведениям из французской армии, а теперь вижу, что на моем сыне спекулируют, и я отказываюсь, я не знаю вас, актер.

– А вы не признаете меня?

Актер обходил всех – и когда дошел до Шурки, то та не признала его. Актер сказал:

– Видно, действительно, и вы запуганы, если решаетесь на это, и вы не желаете слушать, отец, то завещание, которое мне прошептал ваш сын?

Старик разозлился:

– Не мог он такому дураку шептать завещаний, не желаю я вас слушать, извольте пойти вон!

Актер сказал:

– Хорошо. Напрасно я надеялся на вашу помощь и думал, что вы сильны, так как осмеливаетесь не только бороться с Мануфактурами посредством богородицы, но и на кулачках побеждать их.

Спор разгорался. Актер приводил мелочи. И Щеглиха, и даже Шурка отреклись от него.

П.-Ж. Дону замучает меня жестокой смертью, он заставит играть меня в революционных спектаклях, будет ходить, зная, что я за каждый спектакль должен ответ дать, не только перед собой, но и перед властью, – как же вы, мерзавец эдакий, можете играть вождей и играть похоже, когда вы служили в контрразведке? Выходит, что каждый из наших вождей может служить в контрразведке. Да будет вам стыдно. И мне станет стыдно – и я зальюсь слезами, и не посмею я изобличать даже самого себя. Вы правы, что не признаете меня, и даже Шурка права в своем презрении, не говоря уже о профессоре.

Актер умолк – и все вместе с профессором негодовали на него. Но профессор заметил, что и к нему стали относиться подозрительно. Кто бы мог подумать, что история с Мургабовой всплывет и может служить поводом для неудавшегося шантажа. Жена ему верила, она без лишних слов поверила ему и на этот раз. Но он потерял оптимизм – и законный пессимист в ту ночь долго не спал, ему то казалось, что актер подослан, то, ради своего благополучия, а не ссор, он предал память моего сына, и то непонятное волнение, которое ощущал он, когда по приезде в Париж вышел из подземной железной дороги неподалеку от площади Этуаль, и как все двенадцать улиц, выходящих на площадь, ринулись на него, – он не мог поступить иначе, иначе он не попал бы на площадь второй раз поклониться своему сыну – и имеет ли право он поклониться ему теперь, когда отрекся от него? Жена его тихо расспрашивала о Триумфальной арке, что если это доказать, – то французское правительство не отказало бы в пенсии, но наше бы не дало, и даже для нас могли бы произойти какие-то неприятности. Они с любовью смотрели на поддельный шартрез. Это им казалось даром французского правительства, и он не протестовал, когда жена, строго глядя на бутылку, закупорила ее и поставила на божницу и затем вздохнула:

– Ну вот я не поняла, хотя это и похоже на Доната, он что же – шел по побуждениям общечеловеческим или же в конце концов к отцу, когда узнал, что отец роет такой ров? Я хотела об этом спросить актера, но ты смотрел на него так грозно, что я и не осмелилась.

– Ты – дура, – ласково ответил профессор. – Как он мог не идти на призыв моего рва, когда он знал, что это наука? Он уважал науку, Донат.

Старик был расстроен, и жена не возражала ему, хотя ей и хотелось сказать, что, по всем данным, Донат мало уважал науку, он уважал людей науки, друзей отца, но её самое…

Плотовщики смотрели. Они складывали дрова в поленницы. Многие не пошли драться за Кремль, им надо было поспешнее работать. Агафья прошла мимо, а затем засеменил подле нее Е. Чаев, льстиво заглядывая ей в лицо. Плотовщикам не понравилось, как она самонадеянно прошла мимо, их это обидело, но хотя Агафья и чувствовала себя гордой и гордилась тем, что Кремль побил Мануфактуры и божеская слава Кремля возрастает. Е. Чаев говорил, что пришел какой-то Неизвестный Солдат германской войны со своими сказками, и что он очень подозрителен и не мешало бы его убрать, и что Е. Дону очень возбужден – и что надо бы парня умирить, – Милитина Ивановна, жена немца, тоже поссорилась и избила Шурку Масленникову, вообще он ввел много ссор, и что П. Ходиев умирает, он, оказывается, дрался уже совсем больным, простуженным, а жена его сидит на лавке, и когда вошли, дверь в избу была открыта – и вся изба выстужена. Агафья сказала, что придет к П. Ходиеву, а тот пожелал попа.

Плотовщики сбросили поленья – и им было холодно. Они стали играть, баловаться, подталкивая друг друга. Все больше и больше они подталкивали. Жалкий актер стоял у дверей чайной и посмеивался. Они крякали, подскакивали от земли, бодро вскрикивали, и затем одному из них показалось, что кто-то толкнул более сильно, чем нужно. Злость кипела в них давно. Они не пошли драться, потому что не пошла Агафья смотреть, так она была убеждена в том, что они пойдут и без нее. (…) Тот, которому показалось, ударил другого. Они еще по инерции, по разгону подпрыгивали, но уже дрались. Актеру стало страшно. Полетели полы полушубков, разорванные шарфы, метель моталась подле них. Они схватили поленья, и один из плотовщиков повалился с окровавленной головой. Кто-то стонал. Улица огласилась криками. Плотовщики дрались и дрались. Они кусались, рычали. Актеру было страшно – и он крестился мелкими крестиками.

Глава шестьдесят вторая

Угрожающие события в Мануфактурах выразились в захвате храма, но, несмотря на то что ячейка обещала поддержать, все-таки не собрали достаточно денег для того, чтобы можно было отремонтировать храм. Рабочие боялись, но обилие храмов в Кремле утешало их; все это заставило Агафью настаивать на том, чтобы устроить уездный съезд мирян и членов двух религиозных обществ. Приезжавший епископ Варлаам из губернского города всецело одобрил ее начинания. Он трясся на телеге и говорил, поглядывая на Евареста, что давно Кремлю пора и интересы православия требуют возобновления епископства в Кремле. Агафья так и поняла. Она гордилась деятельностью Е. Чаева и чувствовала в этот день какое-то странное волнение, о котором мы уже упоминали, да и напор мужской, да и зима, когда от нее требовалось много деятельности. О. Гурий вел себя чрезвычайно странно и даже не появился при приезде епископа, – все это волновало ее, и она в тот день, когда предполагалось сражение с мануфактуристами, утром подошла к зеркалу и посмотрела на себя. Она значительно располнела, груди у нее напряглись, она поспешно оделась. Поэтому она и посмотрела несколько пристально на Е. Чаева, когда она шла мимо плотовщиков, и этот взгляд-то и обеспокоил их. Она думала, да, наверное, так думал и Еварест, что через месяц можно созвать епископию, выдвинуть Евареста и даже, если будет ребенок – она шла и рассуждала совершенно умом, будучи совершенно уверенной в своей силе, да иначе и быть не могло; она, несомненно, продержит Евареста в своих руках, выдвинет его на место епископа, а затем – женится он или не женится, да даже, на худой конец, младенца можно свалить на все семейство И. Лопты и окончательно убить тем смирение о. Гурия, из-за чего, собственно, теперь на нее смотрят косо, а тогда, если он ее изнасиловал или опоил, то все поверят – и не будут же из-за ребенка поднимать шум во всей епископии. Ей надо было б пойти, но она не пошла ко смертному одру П. Ходиева. Все из дому ушли в гости. Она сидела у окна, а Е. Чаев говорил нечто вроде доклада и делился своими впечатлениями о том, как он провожал епископа и как тот вновь повторял ему свои мысли об епископии: ему надо действовать – до съезда мирян или же после съезда: но, кроме того, необходимо тоже до съезда напечатать библию, потому что «когда я выйду с библией на съезд, мое владычество будет обеспечено, и я думаю, что епископ, собственно, сегодня потому и дал такого крюка, чтобы узнать, как у нас идет печатание, в каком оно состоянии».

Он говорил чересчур много, сидел от Агафьи на почтительном расстоянии и тихо смотрел в окно, на Волгу, туда, куда смотрела она. Если бы он сейчас положил ей руку на руку, она оттолкнула бы его и сказала б, что пора, действительно, попрощаться с П. Ходиевым, а то гляди: не сегодня завтра человек умрет. Она так и думала, но, с другой стороны – мягкость и тишина старинного дома сегодня пленили ее, ей захотелось, чтобы ее приласкали и утешили, не все же ей утешать других. Она положила руку на руку Евареста, она давно и много раз так делала, когда хотела его как-то ободрить, – и сначала это волновало его, а затем он привык.

Он не думал никогда, что будет любовником Агафьи. Он просто верил в свою звезду, потребность в женщинах у него была слабая. Он погладил ее по рукам, она положила ему руку на шею, и тогда он осмелел, и хотя потребность у него была малая, но он был смел. Он ее обнял, она потянула его на себя, лицо у нее было серое, решительное и строгое. Она командовала им и ласково сказала: «Не туда, дурак, не туда». Она, видимо, не испытывала никакой страсти, а все холодно, властно наслаждалась своей властью, лицо ее пылало, но Е. Чаев почувствовал восторг и наслаждение.

Она сказала:

– Ты сходи к П. Ходиеву, а я устала, я лягу спать, – а ему скажи, что нездоровится.

Она не чувствовала никакой слабости, но, чрезвычайно гордая, легла и тотчас же заснула. Разбудили ее шаги, и она увидела Л. Селестенникова, она впустила его, и он сказал:

– Весь вечер сижу и жду, когда можно поговорить. Все, что ты слышала о Неизвестном Солдате, это все для тебя и ради тебя. Я хочу сказать, что ради тебя готов на все.

Агафья, зевая, села на лавку и сказала:

– Хорошо, что готов на все, вот и помирись с Отцом, а там и жди.

– Но долго ли ждать придется? Мне уже много годов.

– Собственно, не стоит тебе ждать. Вот возвысилась и не знаю – девушки, видевшие мое возвращение сегодня, будут умней.

Л. Селестенников:

– Ты приносишь мне убытки, моя чайная прогорела, я всю ночь ходил и думал: за что бы мне приняться? Я готов пить воду с твоих сапог, чтобы ты только не уставала. Они тебя надуют, они подлецы – и твой И. Лопта и Е. Чаев, они предадут тебя.

Она посмотрела на него и строго сказала:

– Пополощи ступай рот. Стыдись. Ты согласен примириться. Я забуду.

Он сказал, что готов ее увезти, если ее не отпускают, украдет; он, должно быть, был пьян. Она чувствовала усталость и какую-то смелость. Она поставила таз, наклонила ему лысую голову и стала лить холодную воду, она хохотала, а он подвзвизгивал – и кричал:

– Ей-богу, снесу, снесу!

Он согласен предать старика, войти к нему в добрые, обокрасть и сделать все, что хочешь. В дверях стоял И. Лопта и его сын. Она сказала:

– Лука пришел просить у тебя прощения, а я испытывала – трезвая ли у него голова.

И. Лопта подошел к нему:

– Отец о нас заботится, я повинуюсь ему, я продолжаю смирять свою гордыню так, как Он требует.

Глаза у него бешено и злобно сияли, а сын его о. Гурий стоял подле него, худой и тощий, тоже испытующе смотрел на Л. Селестенникова. Тот чувствовал, что ему трудно их обмануть.

– С истинным ли ты смирением глядишь на мир? – спросил И. Лопта.

Тот ответил, что с истинным. Агафья была недовольна, она поняла взгляд И. Лопты – почему она вдруг решила унизиться до того, что стала объяснять причины, почему она льет воду на голову Л. Селестенникова. Она подумала, что их надо выдвинуть обоих – и Е. Чаева и Л. Селестенникова, – чтобы они, следя друг за другом, доносили, и, таким образом, обнаружилась бы подлинная истина. И И. Лопта поцеловал Л. Селестенникова.

Глава шестьдесят третья

Вавилов после схватки кулачников – он не был на виду, он прятался, но ему страшно хотелось [вмешаться] – почувствовал себя разбитым больше, наверное, чем разбитые кремлевцы. Он стоял у крайней избы, замерз и возвратился в клуб поздно. Он чувствовал себя и огорченным, ему казалось, что кремлевцы бы разбили, тогда было бы легче. Он не разделял общего мнения, что надо бить кремлевцев. Он сидел долго, зашел в редакцию стенгазеты, клеил ее – ему не хотелось возвращаться домой. Клуб запирали поздно ночью, в час, иногда – в два. Он решил заночевать. Он думал, что вот ему уже нанесено второе поражение, сначала – машинами, затем второе – вот этой дракой. Но шло все нормально, и это было самое страшное, потому что эту нормальность нечем было побороть. Он хотел культурного строительства, а получалось черт знает что такое, но он не решался спрашивать, «а что же для себя лично ты хочешь?».

У него было много записок на заседания, на которые он должен был попасть, и так как он учился, то обязан был верить в силу этих заседаний, а в них был только один смысл – люди, чужие друг другу, учились дружески относиться – вот и весь смысл и все задачи. Утром он увидел, что пришел актер – вид у него был замерзший и достаточно отвратительный, и Вавилов спросил его: что он, напился, что ли? И актер подсел к столу, на котором он спал на бумаге для стенгазет, придвинул табуретку и сказал, что был в Кремле и его не поняли, но «насколько он понял из намеков, предложили мне подкупить вас, чтобы вы не производили давления на церковь, иначе будет разоблачено ваше происхождение».

Актер врал, он не мог сказать истины и того, как к нему относились, но ему хотелось хоть как-нибудь отомстить, и Вавилов понимал, что тут что-то не то.

– У вас есть свидетели, которые подтвердят истину того, что вам предложили в Кремле?

– Свидетели? Нет. Кто же такие вещи говорит при свидетелях? Но у меня есть деньги, которые я могу вам передать.

Актера возмутило такое холодное отношение; он возвратился в самое пекло сражения и, может быть, на смерть от французских агентов, и он говорил уже и сам верил тому, что говорит. Он убеждал принять деньги. Вавилов может приобрести квартиру, мебель, он может спать спокойно, а не сокращать своей жизни спаньем на столе и на грязных бумагах. «Не говори, что умен, – найдется умнейший; не говори, что хитер, – найдется хитрейший».

Он лукаво подмигивал, и Вавилов понимал, что, может быть, денег-то у актера и нет, но ему важно только душевное падение Вавилова – и ему самому было важно это, потому что ему трудно было преодолеть эту жажду к деньгам. Он понимал, что если он уличит актера, то тот впадет в отчаяние, откроет ему нечто более важное, в то же время он и боялся попросить его показать эти деньги, так как знал свою жадность и то, что ему не удалось сразу ее преодолеть. Он пошел бы всюду, куда бы ему актер теперь ни предложил.

В это время пришел курьер с папкой и с большим пакетом от горкомхоза, – там лежали ключи и бумажка, что, согласно известному постановлению №…, клубу препровождаются ключи от храма. Актер грелся у печи, ехидно посматривая на пакет.

– Видите ли, теперь мы созовем некую комиссию, которую вы поручаете мне, – он уже врал, так как ему не было выбора, и он, теперь начав, должен был довести свою ложь до конца, то есть осмотреть церковь, предполагаемую под клуб, – а что же комиссия, ей не трудно, она признает, что ремонт столь труден и ответственен, что церковь, в гаком ее положении, мы принять не можем – и я с победой возвращусь в Кремль.

Измаил вез своего сына из больницы. Слепой дед встречал. Это было трогательное зрелище. Там шли молодые узбеки с горящими глазами и беспричинным смехом. Актер отделился от Вавилова, и они начали оба жестикулировать. Актер убеждал его, что главные враги его – иностранцы. Измаил указал на гору и сказал:

– Вот гора, с которой мы с тобой можем увидеть рай. Мальчик мой вскормлен ледяными грудями такой же горы.

Актер бормотал:

– Чудесное сравнение, чудесное. Вы не можете предать друга. Мы поднимемся сегодня же на эту гору, найдем там кусок неизвестного дерева и обрывок красного знамени, которое висит там еще с времен Стеньки Разина.

Мустафа застенчиво улыбался. Узбечки встретили его в праздничных платьях. Он посмотрел на Кремль. Вавилов подумал, что хорошо бы ему иметь такую восторженную девушку с налитыми жизнью глазами, а еще он думал, почему актер страшно беспокоился и искал какого-то убежища, и ему стало страшно, что он мог думать и на какие-то минуты верить, что кремлевцы могут доверить актеру деньги, но с того момента, как он подумал так, он решил, что он не взял бы денег от актера, – но все его размышления убедили его в том, что уже одно то, что он поверил актеру, который теперь будет говорить, что это глупая шутка, – он должен признать, что побежден деньгами. Он хотел было идти за актером, и уже когда шел, он придумал предлог, почему он придет в Кремль, – навестить умирающего П. Ходиева. Измаил нес нежно на руках своего сына. Вавилов смотрел на него с завистью.

Весь день он чувствовал уныние. Он положил ключи, и все, в том числе и «четверо думающих», кроме Колесникова, смотрели на ключи. Они были ржавые, старинные. «С такими ключами и силу надо неторопливую иметь».

Вавилов вспомнил, как в субботу по-особенному пели колокола – это прощался Колыван Семенович. Вавилов знал, что никакой физической мести ему не будет, все это маловероятные крайности, но самое главное – это не опозориться. Вавилову в клубе рассказали многое. Он был очень расстроен весь вечер.

Он был трус и боялся смерти – и вдруг на него напала слабость, он подумал, что его последний друг, который к нему пришел, умирает. Он едва досидел до конца заседания, ему подумалось, что плохо он может формировать друзей, а еще хуже – заседать.

Глава шестьдесят четвертая

П. Ходиев умирал. Его широкая грудь хрипела. Он просил жену созвать своих приятелей, и та, вечно с ним спорившая, послушалась его. Раньше это показалось бы ему подозрительным, но теперь ему было все равно. Они собрались трое. Ходиеву по всему было видно, что это были те соперники, которые, по его мнению, могли завладеть Агафьей. Он ждал еще двух и все спрашивал: «Когда же они придут?»

Он смотрел на них хитро, и они думали, что он им откроется, что жил с Агафьей, и они знали, что не поверить человеку умирающему нельзя, они трепетали. Он попросил карты и сказал:

– Вы думаете, я смерть хочу отсрочить? Ну, так и думайте!

Он смотрел на них с насмешкой – и они так и думали, хотя ясно было, что он сбирает все свои силы. Карты держала его жена, он смотрел на ее унылый и разбитый вид и улыбался, но тотчас же ловил себя.

Дверь раскрылась. Он открыл глаза – и, увидев Вавилова, снова их закрыл. Слабость овладевала им все больше и больше. Он ждал. Двоих искали. Должен был прийти Е. Чаев. Жена подошла и сказала:

– Муж мой отстал от меня, как красивый, но слабый конь. Разве я виновата? Не старая я, а уже сегодня похожу на труп больше, чем он. Не в тюрьме я, а Мануфактуры сделали из меня узницу.

П. Ходиев, видимо, не хотел, чтобы Вавилов о чем-то его спрашивал. Когда [тот] наклонился к нему, он закричал:

– Ничего не знаю! Ничего! Сдавай!

Жена его сдала карты. Вавилов попытался несколько раз говорить.

Ходиев чувствовал свою слабость и боялся проговориться. Он требовал еще карт. В веках у него билась какая-то мушка, он не хотел показать, что боится смерти, и потому долго думал над картами и в то же время боялся, что думанье это будет рассматриваться приятелями как его слабость. Он вспомнил Вавилова, тоже, наверное, из желания занять его и показать, что в нем достаточно силы, он сказал:

– Вавилов, у меня жена, как и у тебя, уходила к другу.

Вавилов ответил:

– У меня нет жены.

П. Ходиев улыбнулся:

– Уходила, брат. А потом и вернулась. Я ее принял и наутро проснулся поздно. Выхожу из горницы, а мать мне и говорит: «Кабы б… долго так не шаталась, ты бы и совсем из спальни не вернулся». А я ей отвечаю: «Потому что она долго шаталась, я и не могу наглядеться на нее». Вот какой я был удалой. Сдавай, жена.

Он сказал, чтобы пригребла деньги. Он хотел сказать, что деньги нужны, сгодятся на похороны, но промолчал. Вавилов вдруг почувствовал жадность к деньгам. П. Ходиев сказал раздраженно:

– Вавилов, я тебе и про твою жену рассказал, а ты бы ушел отсюда. Что тебе здесь делать? При смерти должны быть только врачи и попы.

Он вдруг ощутил необычайную слабость в ногах и сказал:

– Свету.

Ему придвинули керосиновую лампу. Он озлобленно вскричал:

– Опять керосину не налили. Где поп? Где Гурий?

Дверь распахнулась – и вошел отец Гурий. Все они вежливо и сдержанно поклонились. Необычайная радость охватила П. Ходиева. Он сожалел, что не мог выразить все то, что хотел. Он сказал:

– Поп, каюсь…

И махнул рукой, чтобы скинуть лампу, и жена кинулась предупредить это движение, но рука ослабела, и он промахнулся. Он, наполненный огромной радостью, видел, как сшиб лампу, как распространилось пламя на полог и на избу – и как соперники его сгорели вместе с ним. Дрожь охватила его. Отец Гурий сказал грустно, глядя в землю:

– Все из-за Агафьи.

И тогда тело умершего вытянулось, и Вавилову даже показалось, что привстало. Вавилов стоял в сенях. Ему хотелось бы посмотреть, не придет ли эта знаменитая Агафья, но все вошедшие были мужчины. И все и он поняли это движение – и Вавилову стало как-то неловко, что он способен был прийти к такому человеку, дабы выпытать у него перед смертью: хотят его, Вавилова, убить или нет?

Хотят его убить или нет?.. Такие люди, как П. Ходиев, конечно, могут убить. Но Вавилову именно хотелось, чтобы его хотели убить. Или это опять моменты желания самоубийства, которые и раньше находили на него, или из тщеславия раскрыть убийство, что он человек опасный для Кремля. Мимо него проходило много людей, многие из них казались ему знакомыми.

Он узнал профессора. Он удивился. Тот же ему хвастал, что ведет размеренную жизнь. Он на него посмотрел. Вы знаете, кто такой Неизвестный Солдат? Нет, Вавилов не был за границей. Он ответил прямо – ему доставляло удовольствие чувствовать себя героем, да и, кроме того, его самоубийственные наклонности его тянули, что ли:

– Вы знаете, меня мало интересует Неизвестный Солдат, но если я солдат революции, я хожу по Кремлю в поисках смерти, и люди, желающие меня убить, могут меня убить. Зайдемте к товарищу Старосило.

Старосило не спал, он пытался писать свои мемуары, но ничего не выходило из этого. Все его друзья говорили о том, что у него замечательная жизнь, но никто не хочет помочь ему ее рассказать. Он садится за перо – и ничего не выходит. Вавилов рассказал было о замечательной смерти П. Ходиева, но товарищ Старосило меланхолически сказал:

– Хулиганы. Давайте устроим объединенное собрание по искоренению хулиганства, а то я только заседаю, растолковывая инструкции, самостоятельного же творчества нет совершенно.

Профессор З. Ф. Черепахин все разговоры пытался свести на Неизвестного Солдата, и товарищ Старосило вдруг бодро сказал:

– Дернем, что ли, по рюмке?

Вавилов сказал, что отроду не пил, а профессор выпил рюмку и закусил жесткой, как подошва, колбасой – и когда подняли рюмки, то и Вавилову и профессору Черепахину их недоумения и их страхи показались обычной российской путаницей, когда люди не имеют ни воли, ни желания, ни веры идти по прямому пути, а непременно свернут на окольный сократить дорогу – и пойдут и в рытвины и в грязь. Все это высказал профессор Черепахин, и все согласились с ним. И это собрание, конечно, было не менее странным, чем та смерть, которую наблюдал Вавилов, и те немые фигуры в рваных тулупах и пальто с барашковыми воротниками, расходившиеся от ворот дома П. Ходиева.

Товарищ Старосило страдал, он хотел, чтобы выпили, но тут присутствовал беспартийный, и он все равно не мог высказать при беспартийном своих страданий. Он страдал молча, смотрел соболезнующими глазами на профессора – и пил. Он посмотрел на рюмку, потом на профессора: «Я не верю в возмутительную историю, рассказанную актером», опять выпил и сказал:

– Заключительный аккорд.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю