355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Всеволод Иванов » Кремль. У » Текст книги (страница 3)
Кремль. У
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 03:44

Текст книги "Кремль. У"


Автор книги: Всеволод Иванов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 51 страниц) [доступный отрывок для чтения: 19 страниц]

Глава вторая

о том, как Колесников встретился со своей женой, которая ждала его семь лет; как маховик смеялся в большом и голубом окне; как Иван Лопта приказал сломать забор и составил опись и что говорили об этом и о другом «четверо думающих»

I

Профессор – не вождь, для него и подворотня окоп! Он готов был сознаться в этом, когда увидал бегущего по рвам к мосту медведя. Капитан Б. Тизенгаузен имел мужество высказать: «Шесть лет стою я на пароходе «Полярное сияние», и что же мне о нем говорят: по Волге он не ходок, рассыплется, а в реку Ужгу спустить нельзя, ибо учреждения не берут на себя задачи разобрать мост и пропустить мой пароход, который бы и крейсировал от Мануфактур к Кремлю. Я пытался пройти несколько раз в половодье, но какое здесь половодье – вода по колено, едва заливает Ямский луг!» И адвокат И. Л. Буценко-Будрин смог резонно возразить капитану: «А что и кого и по какому тарифу вы будете перевозить?» Но капитан Б. Тизенгаузен сказал, еще раз вглядываясь в рвы морскими своими глазами: «Несомненно, это ревущий медведь!» Медведь уже мчался по рву, подле чайной. Он ревел, и вокруг него визгливым сиянием кружилась цепь, и человек замер на нем. Кони ломовиков сорвались. Профессор бросился на мост. Кремляне из чайной тоже устремились к мосту. Все почему-то думали, что спасение в воде и что медведь кинется вверх, в Кремль. На мосту от зари еще цвели корни арбузов и недоеденные огурцы. Люди спотыкались о них. Под мостом кочегар и единственный помощник капитана Тизенгаузена качался в лодке: он каждый месяц проверял, не покачнулись ли сваи, не пора ли разобрать мост и не пора ли сообщить об этом очередным владельцам парохода, ибо каждый год пароход невидимо переходил из одного учреждения в другое. Сам капитан Тизенгаузен отстал от профессора; капитан стоял и думал: развинчивать ли ему железную ногу для обороны или же ограничиться пинком медведю? Кочегар крикнул, чтоб капитан прыгал в лодку, на это капитан Тизенгаузен вполне нравоучительно ответил ему, что прыгать вредно, так как он пробьет своей ногой борта и даже дно лодки. И тут-то вот профессор З. Ф. Черепахин наконец-то получил возможность говорить с Лукой Селестенниковым, который вышел из чайной и, спокойно идя по мосту, как будто не замечая суматохи, встретил сына своего, служащего Мануфактур, инженера Трифона Селестенникова. Сын ехал на извозчике, одёр коего неустрашимо плыл по мосту навстречу медведю, всем своим существом показывая, что ему равно издыхать: от голода или быть задранным медведем. Трифон Селестенников сказал отцу то, чем хотел профессор начать свой разговор и чем он не начал, так как тело его ослабло и обвисло. Он даже не нашел сил крикнуть кочегару: «Разрешите мне прыгнуть в лодку?»

– Я удивляюсь, отец, у тебя свидания в Москве с наркомами, мы ждали твоего возвращения через неделю в Мануфактуры, а ты, при непонятных для меня обстоятельствах, слез в Кремле, а?..

– Я очень признателен, Трифон, что, кроме винтиков в машинах, тебя интересуют винтики, которые приводят в движение людские жизни. Ехал я на пароходе и думал, что раньше люди строили дворцы, надежда найти в них счастье одушевляла их, – так сказать, ныне же строят машины, и сие одушевляет их. Тоже надеются на счастье! Оптимизм – он неистребим, дорогой. Я подумал, что не стоит мне бросать мои плоты и выгодную работу с Иваном Петровичем Лоптой и к тому ж что-то не хочется тебя спасать и делать хлопок. Руками дураков, подумал я, ловят змею – и слез в Кремле. К тому же, на пароходе и стерлядь тухлая.

– Ты притворяешься, Лука, я знаю, какие мотивы руководили тобой, когда ты слез с парохода. Я проверю, и едва ли ты меня увидишь, если подозрение мое окажется правдой. Кто тебе передал записку от Лопты на пароход?

Лука Селестенников не ответил сыну. Он только пробормотал что-то вроде того, что, мол, не сам ли ты, Трифон, охвачен искомым тобой волнением, и Трифон, больше почувствовав, чем услышав его слова, велел извозчику повернуть. Толпа ринулась, унося с собой профессора к чайной, у которой пал медведь. Медведь задохнулся. Человека, которого он волок на себе, отливали водой. Змея уползла в лопухи, ее искали мальчишки. Лука Селестенников, сердясь на сына и на себя за неудачный и лживый разговор, пытался полюбоваться плотами. Их приплыло много; шли в обход их, за милостыней, нищенствующие ужгинские попы. Они шли, подбирая рваные рясы, и рясы все-таки шелестели, задевая съежившуюся кору, отскочившую от бревен, только что выброшенных на берег. От бревен пахнет глиной, и вода маслянисто виснет на зеленоватых боках их, на боках, которые много дней колыхались по водам Ужги.

II

Вавилов поступил на фабрику. Парфенченко, как и сказал, встретил его в десять, скучным голосом расспросил Вавилова о прежних работах и дал к директору «служебную записку». Вавилов понимал, что нелепо идти к директору, который только что отказал, и он направился к его заместителю. Заместитель черкнул поперек: «Согласен». Вавилов подумал, что на этот раз ему удастся освободиться от присущей ему не то что боязни машин, а вроде желания обойти их. Дабы рассеяться, к тому же и похмелье стряхнуть, – он согласился пойти с Колесниковым, который наконец решил посетить свою жену Зинаиду, старшую дочь одного из «пяти-петров». Колесников сказал, что жена первая должна прийти, но Зинаида не шла. Колесников шагал хмуро, и видно было, что взял он с собой Вавилова лишь для того, чтобы тот рассказал четверым, как Колесников умеет обращаться с женой и тестем. Колесников писал жене большие хвастливые письма о занимаемых должностях, о карьере, а карьера обещалась, а на самом деле протекла где-то за спиной Колесникова.

Колесников был взят в дом «пяти-петров», когда они начинали строить первый дом старшему Петрову, Колывану Семенычу. «Пять-петров» рассчитывали на розовые руки и сильное туловище Колесникова, а он, после полугода гульбы и мечтаний, встретив на ярмарке «троих думающих», пошел с ними четвертым. Зинаида осталась одна, ждать. Она ждала, и вот, идя сейчас к «пяти-петрам», Вавилов думал, почему она ждала? Собой, как говорили, она была и крепка и хороша; ему любопытно было на нее взглянуть. А кроме того, сегодня, когда он сознавал свою жизнь несколько устроенной и когда он мог быть к себе несколько осуждающ, он согласился с мелькнувшей мыслью, что его всегда прельщала состоятельность и жадность людей к деньгам. Он извинял это в себе, так как ему за всю его жизнь денег видеть пришлось мало, жалованья он никогда не получал больше тридцати рублей в месяц, а когда на последней службе пообещали сорок пять, он был сильно доволен.

Колесников самоуверенно вошел в дом. Зинаида была действительно хороша, особенно удивляла в ней превосходная шея, да и голос у ней был отличный, и платья она любила носить такие, которые показывали ее шею и как бы обнажали голос. Колесников попросил сразу же водки; с хохотом, неумело, стал врать, как четверо устроили Вавилова и как они напугали А. Парфенченко, поймав его у Клавдии-сорокарублевой, и Парфенченко принял Вавилова, будто высококвалифицированного, без биржи. Зинаида, откинув назад голову, внимательно слушала и внимательно приглядывалась к Колесникову. Ее недавно выбрали цеховой делегаткой, и ей хотелось рассказать Колесникову, что ее кандидатуру хотят выставить от завода, в числе других выдвигаемых ткачих, в уездный и городской советы. Ей было противно смотреть на рыженького задорного человечка, которого Колесников привел с целью похвастать своей силой перед «пятью-петрами», и еще ей было противно смотреть потому, что у нее скользнула мысль о том, что не напрасно ли она ждала и верила письмам мужа семь лет! И чем дальше, тем больше Вавилов возбуждал и в ней и в «пяти-петрах», сидевших рядком на венских стульях, негодование и отвращение. Вавилов находился в доме старшего из «пяти-петров» Колывана. Угощенье готовила младшая его дочь Вера, та, которую встретили на шоссе Гурий и его отец.

«Пять-петров» сильно любили и уважали друг друга, они даже завертывать папироски стремились из одного портсигара, то вынет Колыван – закурят, то вынет Яков, то Зиновий, прозванный Журавлем, то Костя, тоже с прозвищем, которое он очень любил, – Чираг. В двадцать первом году, после войн, когда Зиновий возвратился из германского плена с душой, наполненной чудесами немецкого духа, – по щепочке и по гвоздику собрали они и выстроили Колывану дом. Строить они начали на пустыре, отделенном канавой и высоким забором от лесных складов Мануфактур. Колыван Семеныч рассчитывал, что за ними пойдут постройки, и он не ошибся, – теперь, кроме трех домов, сооруженных братьями Петровыми, и срубом для четвертого, – рядом и позади Колывана тянулись три улицы домов.

«Пять-петров» гордились своей затеей, и гордился жадностью их и хозяйственностью их – весь поселок. В доме их чувствовались сила и накопление, они разводили породистых коров и свиней, на столе Вавилов увидал сельскохозяйственные журналы, в углу под иконами чернело радио, и Колыван объяснил, что слушает он по нему законы; после закуски они обещали завести граммофон. Все это крепкое хозяйство напомнило Вавилову ижевских и вятских рабочих, тоже крепких и основательных, которые в свое время составили две дивизии из рабочих за Колчака, – и бились эти дивизии с Вавиловым крепко… Колесников погладил Зинаиду по шее и спросил Манилова:

– Есть ли у кого жена красивей моей, как полагаешь?

Вавилова раздражала привычка Зинаиды откидывать голову назад, – и он сказал:

– Нынче спрашивают – не красивей, а умней! – И он сразу понял сказанную им обидную глупость, которую «пять-петров» запомнят, и они, точно, один за другим посмотрели на него медленно, и старший Колыван отозвался:

– Одно, что она верна, – это, гражданин милый, уже ум. Она семь лет глаза поднимала только на родных. Изъяснился ты!..

– Есть чему радоваться, – сказала Зинаида мужу с неудовольствием, и опять закинула назад голову.

«Пять-петров», все еще думая об обиде, нанесенной им Вавиловым, смотрели в пол. Марина Никитишна, жена Колывана, собрала в беседочке, аккуратно сбитой из досок и даже окрашенной, среди малинника, – закуску. Она несла бражку и ласково напомнила мужу, не помнит ли он, как она раз, сготовивши тоже бражку в бочонке, попробовала его всколыхнуть, и как выскочила пробка, и как ударила бражка пеной, и побежала она на фабрику, с перепугу, за мужем, а дорогу к мужу она перепутала, и вывел ее в цех Колесников, и был тогда Колесников еще с полными волосами… Колыван Семеныч прервал ее:

– Отличное время было, хотя и при капитализме: теперь и фабрику-то огораживают, как окопы, да еще и с пропусками, и на бражку-то надо от пайка отделять…

Марина Никитишна продолжала, собирая тарелки, что побежали они с мужем домой, а пока прибежали, бражка-то и вытеки.

«Пять-петров» взялись за стол, чтобы нести его в беседку. Зиновий отстегнул пояс с револьвером – он служил милиционером. Стол был длинный и крепкий, видимо, сделанный своими руками. Все пять несли стол легко и быстро. Они высоки и загорелы. Малинник вычищен, приглажен, и ягоды в нем в меру зрелые, покрытые легким пушком, и весь малинник в чуть заметной, хозяйственной паутине. Вера поставила на стол четверть с бражкой; Колесников гудел в доме; Вавилов плохо разбирался, почему он пошел за «пять-петрами» и за их столом.

Они сели. Вавилов стоял перед ними. Они смотрели на Вавилова. Они не приглашали его сесть. И Колыван Семеныч сказал торопливо, пока еще не пришли женщины и Колесников:

– Ну что, рыжий, чужой хлеб науживать явился? Жри, слякоть!

Они смотрели теперь на него нагло и весело. Он отошел, пощупал волосы.

Они захохотали. Он направился к воротам, младший сказал, заливаясь смехом:

– Щеколду не проглоти со страху!

III

Он тяжело перетащил свое тело через порог калитки. Остро пахучила улицей фабричная пыль. Он опустился на лавочку у ворот. Трое: Мезенцев, Пицкус и Лясных играли в карты подле забора. Пицкус вытянул к нему маленькое волосатое ушко. С. П. Мезенцев злорадствовнул:

– Доведывался до пяти-петров, рыжий?.. Вижу, удачно…

Из-за угла, размахивая руками, выбежала милиционер-женщина в коротенькой юбочке цвета хаки. Что-то крича, она устремилась вдоль улицы, туда, где виднелась ярко-голубая крыша Правления фабрики. Пицкус устремился за милиционером. Послышался свисток. Взвизгивавшая собака в малиннике «пяти-петров» (изредка слышно, как Колесников милостиво дразнил ее костью) залилась. Калитка распахнулась, и Зиновий-милиционер, пристегивая револьвер, понесся к Правлению. Он весь погрузился в величие своего перепоясывания.

Событие и место, которые разнюхал Пицкус, достойны более ярких красок и сильных слов, нежели те, коими располагает описатель замечательных дней Кремля и Мануфактур.

Пицкус увидел Правление, и Пицкус увидал и услыхал Бухгалтерию! Перед ним длинным полем раскинулись столы, неисчислимое количество синих абажуров поникло, колыхалось, плыло. Под абажурами с костяным шелестом топтались бумажки. Словно изогеотермы и словно изогиеты проносились среди бумаг, испуганно повисших на арифмометрах и ундервудах, – десятки, сотни комиссий и ревизий. Умоисступленно они требовали справок! Никакой лунелабий не смог бы измерить величия комиссий! Вотще инферии взывали к их жалости и снисхождению!!!

И вот к этому таинственному и разговорчивому дому под невероятно голубой крышей явился Измаил на своем коне «Жаным». Грохоча и размахивая саблей, пронесся всадник по всем маршам лестниц. Отрясая седую пену с удил, замер конь у перегородки подле белесой машинистки, необычайно грустной (так как в свободные, редко свободные, минуты она считала, сколько ей вчера раз сказал «люблю» ее милый; сегодня ей нечего было считать – милый покинул ее).

Измаил поднял саблю над зачесанными назад, вбок, вперед, над лысыми, считающими и соображающими, над белесой и грустящей машинисткой, – вознес свою сталь с изображением знаменитой обезьяны – «Мамун» (Измаил поссорился сегодня со своим сыном Мустафой); Измаил жаждал подвигов, он возопил:

– Кто из присутствующих здесь офицеры, кто имеет золотой волос на виске и кто ослепил моего отца?

Неисчислимое количество синих абажуров замерло. Ревизии и комиссии, что похожи на изогеотермы или изогиеты, торопливо вписывали в формуляры бухгалтерам сей пугающий шум и голос. Но вот в зал пожаловал милиционер, ревнуя к порядку, он требовал, чтобы Измаил слез с коня. Измаил и к нему возопил, но милиционер в юбке цвета хаки сказал:

– Разберемся в протоколе.

Так рассказал вернувшийся Пицкус об Измаиле всем «думающим». Вавилову не помогла та мысль, что имеются страдающие больше, чем он. «Четверо думающих» стояли перед Вавиловым и вопили на разные голоса, и С. П. Мезенцев кривлялся, сверкая своим приятным брюшком:

– Нет, ты скажи, рыжий, если не трусишь, почему медведь вбежал в Кремль и с кем?

– Нет, ты подумай, рыжий, почему ждала баба Колесникова?..

– Нет, ты узнай, рыжий, почему И. П. Лопта устраивает православный средник в своем доме?

– Нет, ты скажи, рыжий, что можно утырить у И. П. Лопты?

– Нет, ты подумай, рыжий, какой разговор хочет вести профессор с Лукой Селестенниковым и почему задержались плотовщики и не возвращаются вместе с Лукой Селестенниковым в лесные свои дебри, где есть прекрасные болота, наполненные дичью и ждущие страстного охотника Луку Селестенникова, и о какой канаве намекал профессор среди плотовщиков?..

Давно уже «четверых думающих» пригласили пить водку в малинник; давно уже унылый Рабочий сад, запущенный и сырой, принадлежавший некогда капиталистам, осветился тонким электричеством, и робкое кино затрещало; давно уже лесной склад и ржавые бока цистерн, затерянных среди его просторов, померкли; давно уже от реки, кривой и лукавой, как «пять-петров», отбелило луга до мертвенной пустоты, – а Вавилов сидел на лавочке, и мысли в его голове бестолково тыкались из стороны в сторону.

IV

И. П. Лопта призвал сына своего Гурия, желая посоветоваться с ним: когда можно и как передать скопленное и сохраненное от фининспекторов имущество – Церкви и общине, арендующей собор Петра Митрополита? Община слаба, в ней всего восемьдесят человек и бедных, вдобавок. Гурий, видя что отец неистовствовал гордым смирением, Гурий ответил осторожно, что придумано вовремя и что необходимо возможно крепче оформить. П. Лопта остался доволен сыном. И. П. Лопта занимал пост председателя церковного совета собора. И. П. Лопта сообщил на общем собрании прихожан о своем даре общине. Горкомхоз предлагает произвести ремонт собора, и если суметь продать дом, то искомые деньги найдутся, да и без того дом сможет принести немалый доход, так как к нему привыкли плотовщики; теперь же, когда узнают, что дом принадлежит церкви, в нем останавливаться будут в большем количестве, нежели прежде. Маловеры из общины увидали в измышлениях И. П. Лопты некий неизвестный ход, но большинство общины одобрило, и дьякон Евангел, размахивая руками, предложил что-нибудь сделать. И. П. Лопта, горя рвением жертвы, жаждал, чтобы община немедленно приняла имущество. Себе он просит оставить дедовский сундук, тот, который окован жестью. Лопта стыдливо улыбнулся и добавил, что дед верил в сундуково счастье и что сам Лопта не потерял надежды на умиротворение. Собрание выделило комиссию, пропело молитву, и курносый Захар Лямин, стремящийся к работе, но принужденный жить на пенсию своей жены Препедигны, невенчанной даже, ибо Препедигна боялась потерять свою пенсию за убитого в перестрелке с бандитами мужа – З. Лямин высказал пожелание, что в такой великий день жертвы все члены общины работали б во имя Христа, и хотя известно, что хозяйство И. П. Лопты отменно, но нет ли в нем какого-нибудь изъяна, который исправить бы общими силами, тем самым закрепив внутри себя Христа. Собрание одобрило речь Лямина о «среднике», собрание воодушевилось; Лопта сказал, что надо бы исправить забор в саду, а то яблоки поспевают, от них в общину вложение, а мальчишки кремлевские озорничают.

Община вышла в сад. Община решила проложить дорожку и пробить в заборе калитку, дабы из сада сразу попадать к собору. Калитку пробивали рядом со сторожкой, крошечной и замшелой, – забор тут сильно перетлел. Натесывали топоры, жамкали пилы, в стружки врезался рубанок – дьякон Евангел блистал среди стружек, умиление охватило сердца, даже пчелы ласково гуляли среди ульев и не кусали работающих. Забор лопнул, пополз – вскинулся пред ними всей своей трехвековой массой собор! Ветхий и ласковый протоиерей Устин, не понимавший жизни, перекрестился и устало сел, он все подходил к орудиям, возьмет лопату, забудется и смотрит, как стружки сыпятся из-под рубанка Евангела…

Агафья собирала в сторожку лопаты и кирки. Пять тропинок проложено среди яблонь к калитке. На Агафье надето все то же старомодное бархатное платье. Тихая тревога овладела ею. Она видела много взоров, обращенных на нее. По всем пяти тропкам шли к ней люди с одинаковыми взглядами и с торопливыми жестами. Они несли лопаты, топоры, а кто шел и пустой. Яблони, изрешетенные розовыми плодами, висли над ними укоризненно. На первой тропинке, рытой цветными лопатами, которые принес Хлобыстай-Нетокаевский, заведующий типографией, недавно вступивший в общину, стоял он сам со своим прокуренным ртом, со ртом-язвой, со ртом-ямой. За ним Сережка Гулич, извозчик из Москвы, жулик, говорят, и сводник, приятель Щеглихи, владелицы чайной «Собеседник», и она сама, А. Щеглиха, позади Сережки весело смеется, сотрясая мощные свои телеса. На второй тропке, прокладываемой грубой киркой, так как там залежался щебень, стоял Ефим Бурундук, охотник-дачник с Туговой горы, большеголовый, коротконог. Ермолай Рудавский, бывший когда-то работником у Лопты и женившийся на его племяннице, изнасилованной фабричными, получивший за эту женитьбу десять тысяч; сам он состарился, и жена его умерла, а он все мучается этими десятью тысячами. Осип Аникиев, кроткий плотовщик и каменщик, и рядом с ним белесый Прокоп Ходиев, футболист, крючник. На третьей тропке его жена Ольга и Никита Новгродцев, тоже плотовщик, силач, кулачный боец, очень радующийся тому, что приехал в Мануфактуры Милитон Колесников, который хвастает, что возобновит «стенку». Алеша Сабанеев, водитель медведей, здесь же, он принес приветы от общины в слободе Ловецкой. На четвертой тропке, разговаривая с Милитиной Ивановной, женой немца Зюсьмильха, фактора монастырской типографии, бесследно исчезнувшего на войне, топтался курносый Захар Лямин, и жена его Препедигна фыркала на него. Архип Харитонов, приказчик из кооператива, молодой и, как говорят, ростовщик. Шурка Масленникова и ее сестра Надежда, недавно обращенные, кружевницы и прислужницы в чайной «Собеседник», и с ними Егорка Дону, воспитанник Милитины Ивановны, сын французика-коммивояжера П.-Ж. Дону, тоже скрытого войной, бойкий и востроглазый, поддразнивая, посматривал на Машу, дочь Милитины Ивановны, ленивую и тупую девицу. На пятой тропке, подле бани, были монахи-наборщики: Лимний, мучившийся бешенством своего пола; Феофил; Николай, вечно восхищенный землей; появился где-то сбоку высокий и полный, похожий на актера, Афанасий Тарре, последний из владельцев Мануфактур, прозванный за блаженный разум свой Афанасом-Царевичем, – взглянул на малиновое платье Агафьи, перекрестил воздух, грузно подпрыгнул и убежал.

Профессор З. Ф. Черепахин спутал своим появлением все пять тропок. Он по-прежнему выспрашивал, где ж ему найти Луку Селестенникова, и по-прежнему в руке его трепетало открытое письмо, теперь уже со штемпелем «Самара», и по-прежнему он перебивал свои расспрашивания какими-то никчемными разговорчиками и притчами. Так, посмотрев вслед Афанасу-Царевичу, он сказал:

– Тридцать лет человеку, кораблики пускает, а гуляю я третьего дня, наблюдаю в лугах курган, через который я некогда проводил археологическую траншею. Стою я у этой траншеи и думаю, хотя была империалистическая война и сын мой сражался на французском участке фронта добровольцем, заметьте, отец Гурий, – собой же я был жизнерадостен, переписывался с актером, он и теперь мне пишет, видите – письмо, – Афанас-Царевич прерывает меня: «Ты, профессор, канаву рыл, уже зная о потере сына. Ты рыл канаву и говорил всем уходящим: «Вот, видите, как я хорошо оплачиваю работу и хорошо с вами обхожусь, так знайте, что канаву я рою для того, чтобы разошедшийся во все стороны и во все страны народ рассказывал – каким изумительным от отчаяния способом профессор ищет своего сына Доната. Сын, растрогайся и вернись к отцу!» Я внес, сегодня же, эти измышления блаженного в книгу свою, собственно, в материалы свои под названием, собираемые, «Отрада». Здесь, ради бога, ради бога, не подумайте намек или некое контро с жизнью, отнюдь!..

– Уехал, – сказал подошедший к профессору И. П. Лопта, – уехал Лука Селестенников на охоту и вернется не раньше зимы.

– Невозможно, – испуганно воскликнул профессор, смяв письмо, – невозможно ему уехать, не поговорив со мной.

– Уехал, – с каким-то наслаждением даже повторил И. П. Лопта.

V

Они остались одни, эти трое стариков, – сухой Лука Селестенников, улыбающийся так, что улыбка наискось пересекала его лицо; Ермолай Рудавский, постоянно чем-то заостряющий свою душу, и И. П. Лопта. Все они трое сидели на лоптинском широком сундуке, на столе перед ними лежала опись имущества и денег, сданных И. П. Лоптой Общине собора Петра Митрополита. Лопта сидел напряженно, как бы изрывая изнутри себя гордость. Лука Селестенников рассматривал Евангелие, которое И. П. Лопта, вместе с сундуком, оставил.

– То, что я оценю эту вещь, едва ли вам важно, милый Иван Петрович, – сказал Лука Селестенников. – Евангелие это я отнесу к четырнадцатому веку, переплет к шестнадцатому, а вообще вещь дорогая. Раньше раскольники заплатили б великие деньги.

Лука Селестенников в этот день принес заявление о вступлении своем в члены Религиозно-православного общества при соборе Петра Митрополита. Л. Селестенников твердо желал остаться в Кремле.

– Не за вещь я держусь, а за Евангелие. Ты вот мне разъясни, зачем ты в Кремле остановился и зачем тебя профессор ищет и ты от него бегаешь, Лука?

– Профессор – ерунда. Пустой, Иван Петрович, профессор твой, как таракан: на быка похож, а и дома не любят и на базаре не купят. Или я ему должен, или он мне должен, как-нибудь нашарим друг друга. А причина моя, Иван Петрович, ехидная, хотя и крошечная, да ведь вон ласточка – маленький конек, а за море ходит… Ты вот лучше Рудавского спроси, он тебе легче о своей душе расскажет, я все в сторону сворачиваю.

– А я безотлучничаю при одном помысле, Лука Егорыч, – безумничая изгрызенными губами, ринулся в разговор Е. Рудавский. – Вот не знаю, вспоминает ли Иван Петрович, как я ему пять тысяч из приданого вернул и начал сбирать дальше, хотя и произошла тут всероссийская авария, и овладела мной мысль – вывалить ему опять на стол пять тысяч мгновенно. И не хватило у меня трехсот рублей, Лука Егорыч.

– Вторая авария произошла? Октябрь?..

– Вторая, Лука Егорыч, вторая, я могу сберегательную книжку показать.

– Вспоминаешь ты, Ермолай, – сказал И. П. Лопта, – нехорошее, когда я гордостью болел и собирался, грешный человек, купить за деньги любое сердце.

Он аккуратно свернул опись. Вошла Агафья. Лука Селестенников крепко осмотрел ее лицо.

– Жениха уже подыскал, Иван Петрович? – высоко, не своим голосом спросил он.

– Христова невеста, – резко ответила Агафья.

Л. Селестенников почувствовал себя неловко, как будто в чем-то нахвастал. Е. Рудавский сидел неподвижно, и ему казалось, что душа его острупела, он хотел ее доверить кому-то, а все жарятся на собственном огне.

Агафья заговорила о том, как кремлевцы натрусились богомаза Чаева и какие о нем идут разговоры. Окруженный монахами, бывшими наборщиками монастырской типографии, появился осторожной своей походочкой Гурий. Он нес в руках подсолнух, мохнатый и черный. Он сел рядом с отцом. Заметно было, как в его присутствии дичкует Агафья и как она злится на это.

– Да, Агафьюшка, божья душа, подхожу я к дому, а вокруг него Афанас-Царевич носится, сам он большой, быстро ходить ему потно; жарко, а подсолнух тяжелый. Щипнул он меня, а я и по глазам вижу, наущает он меня тебе подсолнух отнести, подарить. – Гурий положил подсолнух на стол и, осторожно перебирая по нему пальцами, продолжал: – Но суть моей мысли не в этом, папаша, и ты, Агафьюшка, и вы, дорогой Лука Егорыч, и вы, Рудавский. Веротерпимствовали мы достаточно, дьявол нас доволок до конца, ходят слухи, что некий сонм баптистов приехал в Кремль, и баптистский благовестник не этот ли молодец, на медведе столь картинно изобразивший кремлевский герб, чем и пленил души обывателей? Боюсь, как бы не переумничали, не переждали, и после небольшого разговора с Хлобыстаем-Нетокаевским, заведующим типографией, и этими безработствующими наборщиками мне подумалось: после ликвидации папашиного имущества и его сумм и после того, как община исходатайствует в горкомхозе отсрочку на ремонт, что, по моему наблюдению, вполне возможно, община сможет обладать некоторыми свободными оборотными деньгами. Наборщики тоскуют по работе, типография велика шрифтами и велика отсутствием заказов и посему даст нам большую, чем в остальных провинциальных типографиях, скидку. Книжная бумага есть в запасе, да и в столице ее достать есть возможность…

Сундук оживился. Седые головы на нем задвигались. Агафья разлапушилась. Л. Селестенников, стараясь угадать мысль Гурия, напряженно тяпал по воздуху сухой своей ладонью. И. П. Лопта смотрел на сына нахваливающе. «На что ты хочешь израсходовать нас?» – спросил он. Гурий, осторожно настилая слова тонкими своими губами, вымолвил:

– Зачем я буду расходовать, я хочу только предложить на обсуждение такой, приблизительно, случай. Не сочтет ли община Петра Митрополита ценным и нужным, так как в религиозных книгах сейчас ощущается большой недостаток, – взяться за осуществление задачи печатания весьма дорого стоящей сейчас, весьма редкой и весьма ценной книги. Печатание это принесет не только духовные выгоды общине и благодарность от бога, не только сознание, что в нашем Кремле появилась первопечатная книга во времена гонения на несокрушимое православие, но и материальные выгоды для церкви. Я говорю о Библии, христиане.

VI

Агафья замечала, что кремлевцы к ней несколько остыли после того, кик появился Е. Чаев, и община, после того, как Гурий высказал мысль о печатании Библии. Она понимала, что сейчас ей оступиться легко. Предложение Гурия осенило общину крылом славы. Община заволновалась. Заговорили о типографии; Хлобыстая-Нетокаевского приглашали из дома в дом, и приглашения эти он приписывал тому, что он вступил в Религиозно-православное общество, и ему было стыдно, так как в душе он себя считал до некоторой степени атеистом и в Религиозно-православное общество вступил лишь для того, чтобы быть ближе к Агафье, теплая нежность лица которой возбуждала в нем легкие и хорошие мысли о себе и других.

Оказалось, что типография настолько превосходна, что напечатанную в ней копию одной древней рукописи в Губернской Археологической Комиссии недавно приняли за подлинник и сообщили о том подлиннике в Москву, где много хохотали. Агафья попробовала предупредить общину, что если при теперешнем заведующем типографией, т. е. Хлобыстае-Нетокаевском, и возможно сдать заказ, при теперешнем шальном председателе укома тов[арище] Старосило и при заведующем агитпрома тов[арище] Топорковском, постоянно охотившемся в лесах, возможно начать печатание, так как они люди невежественные, пьянствующие или собирающиеся пьянствовать вроде тов[арища] Старосило; им не трудно доказать, что и в столице взяли бы подобный заказ, но принимаем ли мы во внимание Мануфактуры, которые мешают нам найти необходимого для паствы резкого и смелого епископа, потому что здесь методы борьбы с безбожием должны быть особые, и Мануфактуры даже вредят нам в том, что переносят остановку плотов к себе, тем отнимая у нас последний кусок хлеба!

И. П. Лопта возразил ей, что в Мануфактурах нашлись люди, способные взять у нас денежную помощь на оборудование квартир, взамен чего обязуются доказывать в соответствующих инстанциях, что останавливать плоты у Мануфактур все равно что топить.

Гурий добавил, что посетили его прошедшей ночью «келейники», – весьма странная секта, беспаспортная, безымянная, ходит по Руси ночью и живет в клетушках, кельях, которые пристраивают мужики незаметно к баням или к амбарам. Келейники готовы разносить Библию по земле русской. Агафья тоже знала о келейниках, многие из них останавливались в доме И. П. Лопты, когда приходила нужда им посетить город. На печатание же Библии и сроку-то надо самое большое год. Мануфактуры сейчас набирают третью смену, им не до Кремля. В Библии всего девяносто печатных листов, шрифтов достаточно, и если удастся пропускать по десять печатных листов в месяц, то через десять месяцев мы сможем получить Библию и, возможно, в коленкоровых переплетах. Гурий оживился, он довел свою мысль до конца и осторожно ушел с совещания.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю