355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Всеволод Иванов » Кремль. У » Текст книги (страница 12)
Кремль. У
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 03:44

Текст книги "Кремль. У"


Автор книги: Всеволод Иванов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 51 страниц) [доступный отрывок для чтения: 19 страниц]

– Да, да, я вас слушаю.

– Я говорю, что советская власть может с интеллигенцией ошибочку совершить, такую же, какую я совершил с собакой моей Валеткой. Вы слушаете, я, возможно, и восхищаюсь этой ошибочкой, и это идет на пользу кое-кому, но я желал бы предупредить, да, предупредить, но не пресечь.

– Какая же ошибочка? – спросил Вавилов.

– Очень простая. Шел я этим летом в жару, – день был невероятно жаркий, – устал я дьявольски, вижу, холмик некий, на нем бревно полугнилое, и капает с него по капельке вода вниз. Сучочек такой, и капает себе и капает. Была со мной дорожная кружка, подставляю я ее под это капанье и жду. Собака, – чудесный был понтерок, – стоит смирно и наблюдает, как капает эта самая вода. А в небе ни облачка, и жара как в котельной. Но когда воды набралась полная кружка и я хотел взять ее, подходит моя Валетка, и что вы думаете: носом выбивает из рук моих кружку. Выбила и отошла, а вода, естественно, пролилась. Отошла Валетка и легла. Подставил я кружку второй раз, – и второй раз та же история. Ставлю третий, но от жары я мог ждать только, полкружки пока накаплет. И что же думаете? Она пролила у меня и эти полкружки. Возмутился я страшно. Я взял палку, отогнал Валетку и поставил кружку. Стоя, наблюдаю с напряженнейшим вниманием, как капают капли. Слышу, шипит, возможно, что от жары у меня начались галлюцинации или что-то такое, что даже утка всколыхнула где-то крылом. Я отвел глаза от кружки, привстал осмотреться, и в это время пес третий раз опрокинул мою кружку. Я сознаю, таких охотников надо судить. Я поднял ружье и застрелил собаку.

– Свинство! – воскликнула Груша, но восклицание это относилось к тому, что Вавилов прижал крепко ее ногу.

– Понимаю, свинство!

– Я не вижу аллегории между советской властью, то есть вами, видимо, и собакой, то есть интеллигенцией.

– Очень просто почему. Вы, Трифон Лукич, не прослушали конца моего события, а не аллегория, это истинное событие было-с. Поднимаюсь я на холм, куда, по-видимому, Валетка убегал, я же не мог подняться от и усталости и изнеможения, – а там на бревне три гадюки лежат. И вода через их тела сочится. В кружку ко мне капал яд. Вы понимаете, яд.

– И опять не понимаю, что это за яд капает в советскую кружку.

– Яд самоанализа, которым заражена интеллигенция, которая не верит ничему, и потому от нее не убережешься, она страшнее наших купцов и аристократов, которые погибли, потому что умели находить везде довольство, а эта интеллигенция, проскользнув, ко всему прилипнет и во всем начинает сомневаться: ах, возможна ли пролетарская культура? Невозможна или возможна, и сидит такой очкастый червь и, придумав формулы, следит, чтобы по ним исполнялась пролетарская культура, и яд самоанализа капает, и они ищут там, где и помину нету. Сидит такой профессоришко и придумывает пролетарской культуре свои формулы, академики, черт вас дери. Собака – это и есть та собака, которая и должна спасать от яда, она и спасает, и рачительный хозяин ее бьет и убивает, но самое главное-то то, что вода-то капала по нижней части ствола и сия собака, которая предупреждала о яде, не знала, и профессора ущемляют в уклоне, он и сдохнет на своей ошибке. Но страдает от яда этой интеллигенции техника и та часть, которой прививают так называемые левые фронты, я сам начинен левым фронтом и не знаю, как от него освободиться, мне сунуться некуда, формулы профессоров, их яд собачий, я сожрал, и вот постоянно следим друг за другом.

Он был здорово пьян. Т. Селестенников следил за ним внимательно.

– Нашими женщинами, мы за ними следим, питаются рабочие, ибо их женщины слабы, и нам надо терпеть от наших женщин и ради них всевозможные унижения. Мы и терпим. Мы их пустили вместо Клавдий по сорок пять рублей, а тут и честь, и бесплатно.

Т. Селестенников смотрел на него с омерзением. Он сказал жене его Груше:

– Вы тоже с нами пойдете прогуляться?

А. Е. Колпинский спал или притворялся спящим, он крикнул ему вслед:

– Но я восхищаюсь, я, не забудьте, восхищаюсь героической смертью собаки.

Груша сказала, надевая шубку:

– Это было бы страшно, если б была правда, но Валетка сдох от старости.

Т. Селестенников, выйдя на улицу, сказал:

– Ну, а мне направо, прощайте.

И сказал Вавилову:

– Я рад, что вас встретил тут, видите ли, инженеры будут, так вы обязательно должны видеть их и все осмотреть вместе с ними.

Вавилов вспомнил, что он боится машин, треска их и воя, и сук ему надо очищать тот, который связан для него с машинами. Селестенников распрощался. Груша сразу сказала, что холодно и что жаль, что у них нет отдельной комнаты, где бы они могли встречаться.

Вавилов привел ее в клуб, сонный сторож не удивился почему-то, а даже заулыбался. Вавилов провел ее в комнату, где спортсмены собирались столь неудачно и инструктора даже не могли найти, а учил их красноармеец, тот, который учил на стрельбище.

Он понял, что привел с злорадством именно в ту комнату, близ которой возвышалась дамба. Она начала твердить, что не надо делать больно, и почему, и кто ей последний причинил боль, но Вавилов не понимал. Она подчинялась и легла на скамейку. Она соскальзывала и просила все:

– Вы осторожней, осторожней, муж боится детей.

Все это было чрезвычайно омерзительно в конце концов. Вавилов проводил ее, и сторож, запирая дверь, сказал:

– На чаек бы от вас.

Вавилов со стыдом дал ему полтинник. Она стояла, готовая на все. Черт знает, какая мерзость! Зачем?

Он встретил Клавдию. Она пила воду и наблюдала с любопытством, что из того получится. Она шутила, что все было ошибкой и что она напрасно ходила в Кремль и напрасно думала найти что-то особенное. Она ко всему миру приглядывалась чрезвычайно внимательно, как будто ей надо еще жить какую-то особенную, кроме этой, жизнь. Она расспрашивала обо всем подробно и подробно все помнила.

Она сказала, что девка испытана ею и, действительно, может быть, святая, очень чудно. Вавилов спросил: ходит ли она в церковь. Она сказали пренебрежительно, что черт с ними, с церквами, ей надо жизнь, но какую жизнь – она и сама не знала. Он видел, что ей надоело смертельно ходить и пить воду, но она ходит, потому что слово дала.

III

И. П. Лопта был огорчен тем обстоятельством, что увидал, как пришел из деревень Афанас-Царевич с кружкой, а дело происходило в соборе. Агафья смотрела, как блаженный сдавал кружку, она подошла к нему, он мешал ей в чем-то, и пятаки считать было трудно; она сказала, что надо было не медных денег, а серебряных, дурак. Он надоел ей зловонным дыханием своим и стремлением наклониться поближе. Разве он виноват? Нет, он не виноват.

И вправе И. П. Лопта огорчаться. Афанас-Царевич исхудал, он огорчен, он с трудом осиливал свою мысль о подвиге, и едва только ее понял, он ушел, потеряв все свое восхищение миром, и наблюдать это было тяжело. О его подвиге и о том, как он ходил босой и оборванный под осенними дождями и слякотью по лесам и оврагам, не разбирая дороги, – говорили все деревни. И знала ли такие разговоры Агафья? Знала.

Второе то, что как будто не волновало его и что он старался забыть, – но утром к его постели села его жена Домника Григорьевна, и он категорически отказался разделять с ней ложе, она и присела-то не для того, но он опасался ее требований давно, и он опасался потому, что тело его само больше требовало, чем ее тело, и он рад был придраться. Она так и не провела того разговора, который хотела, он же накричал на нее, что жертвует всем ради Библии и Бога, и еще совершит большие жертвы, но пусть она не пристает к нему!

И. П. Лопта давно уже привык, – когда его охватывала злость – уходил рыбачить. Поплавок плавает, куда ему далеко уплыть. Рыбка его спрашивает: куда ты плывешь, поплавок? Он вспомнил песенку Афанаса-Царевича: «Что ты плетешь? Веревочку».

Роща одним концом уходила в горы, а другим упиралась в конец луга, посреди нее было озеро, покрытое камышами, с маленьким островком. Одним концом оно упиралось в заводь, где некогда была мельница, принадлежавшая отцу П. Ходиева, она давно разрушена и сожжена фабричными во время голода.

Остался один омут. Заводь как бы замыкала рабочий поселок, были тут следы лав, но их всегда размывало, и люди искали броду. В рощу ходило всегда много народу гулять, и от дамбы выезжали лодки, и перевозчики на этом зарабатывали, перевозя барышень, а кавалеры шли пешком вброд.

В роще постоянно валялись бутылки. Теперь, из-за холодной воды и темного, пасмурного неба с постоянными дождями, надо было думать, что рабочие не распугают рыбу и можно было поудить, река Ужга была рыболовна, много было в ней плотвы. Он старался утешить себя: теперь отдохнет, так как все хозяйство в доме забрал Е. Чаев, и не надо ему заботиться. Не надо! Надо бы, пора бы тебе заботиться, И. П. Лопта, о будущей жизни, и он старался сидением за рыбкой как-то соединить свои мысли.

Часто сюда приходил Л. Ложечников, в одни годы он был судьей, но затем отошел от дел и опять появился на противоположном берегу. По холодному воздуху легче говорить, они иногда обменивались словами, и тот всегда сидел, довольный жизнью и своими поступками, а И. П. Лопта, сколько бы ни помнил себя, все на что-то негодовал, он рассчитывал, что и после суда, а не на суде, увидишь мерзости человеческие, Л. Ложечников придет хмурый, но он пришел восторженный.

И. П. Лопта сидел молча всегда, а затем начинал подсмеиваться. Л. Ложечников раздражал его. Он спросил:

– Знакомец, через свое общество получил бамбуковое удилище, – дали за то, что церковь поручили безбожникам отнять?

– Выдали, как же, они добрые, – ласково улыбаясь одним глазом, а другим хитря, сказал Л. Ложечников. Они давно знали истинные имена друг друга, но притворялись, что не знают.

– Помнишь, знакомец, лет пятнадцать назад, сидели мы здесь и проходил мимо епископ, вечная ему память, и благословил нас, и рыба не шла, а он благословил, и рыба пошла. А вот с того времени и рыба-то не клюет, разве что поймаешь две-три за весь улов.

– Да, наловили тогда много.

– Вот видишь.

– Сознаюсь, что много наловили. Скрывался у меня тогда ссыльный один, и не было чего нам есть, я пошел, половлю, думаю, рыбки, авось ушицей угощу. Наловил, накормил ссыльного, а он теперь председатель в одном из центров союза безбожников и весьма активно мощи уничтожал. Он набрался сил и побежал дальше. Выходит, что святитель о безбожнике заботился.

– Святитель все живущее способен благословить, а вот ты не благословишь, ты ведь, кажись, и добрый, а не благословишь.

– Не благословлю, знакомец. Ты меня судом думал поймать, я там видел, что и в суде человек свое право защищает, тоже в восторг пришел.

И. П. Лопта пришел в ярость. По лугу, – он сидел на пригорочке, – ему было видно, как выехал Измаил, он привстал на стременах, рыская смерти. Он оглядывался. Ярость, которой он мучился и от которой, думал, освободился, вновь овладела им. И. П. Лопта посмотрел: сверху, среди сосен, шел, размахивая веревкой, высоко по гребню холма, Афанас-Царевич. И. П. Лопта понял, почему рыскает по лугу азиатец, искавший смертей, он бросил удилище и воскликнул:

– Больше я с тобой, Ложечников, судья неправедный, рыбачить не буду.

Тот посмотрел на него с восхищением и ответил:

– Старый, а крепкий какой, как вскочил! Мне бы так, право слово, не вскочить. Сильно сдали мы на войнах, Иван Петрович.

IV

И. П. Лопта устремился к Афанасу-Царевичу. Лицо его небритое не узнало его. Оно было торжественно, и И. П. Лопта пропустил его мимо себя, окрикнул, но он не слышал. Его брили бесплатно религиозные парикмахеры в Кремле, и теперь он потерял всякое восхищение миром и был просто усталый тридцатипятилетний человек, которому надоело и тяжело было нести вериги, тяжелые цепи, на теле. Он повторил:

– Что же ты плетешь, Афанасий? Веревочку.

Она была расплетена несколько раз и промаслена. И. П. Лопта не считал возможным ему мешать. Афанас-Царевич искал на уровне поднятых рук такой сучок, на которой мог бы накинуть петлю. Сучья были гладкие и приспособленные, но как он только подходил к деревьям, они вскидывались кверху, и он не мог до них достать, они убирали свои сучья. С радостью смотрел на это И. П. Лопта и потому не спешил с его спасением. Благость овладела им, гордость исчезла, он способен был наблюдать чудо. Как будто он жил для того дня и для того часа, чтобы видеть это.

И. П. Лопта бросил удилище. Оно поплыло. Л. Ложечников тоже смотрел с восторгом. Пришла его племянница, показала книгу, которую она взяла читать. Он одобрил ее, восхитился, сколько ума и добра существует на свете. Она сидела рядом.

Стало тепло, подходили фабричные, и он любезно указал брод, и все с ним любезно раскланивались. Он был человеком словно с другой планеты. Он восхищался всем. Восхитился, глядя на чахоточное дитя, он нашел, что у него отличный рот, восхищался невестами рабочих, он был ото всего в восторге. Ему трудно было сидеть на месте, он нарвал травы, чтобы скрыть волнение, пробежал по лугу. И тогда только сел и успокоился.

Он похвалил жизнь и похлопал племянницу по плечу, осведомился, каков был обед, не перепрел ли, он находился в отпуске, он сам готовил, она сказала, что нет, он сказал, что время тяжелое – готовят клуб и надо будет наблюдать и сесть для этого в столовую. Она спросила его о Вавилове. Он задумался.

И. П. Лопта способен наблюдать чудо. Афанас-Царевич старался обмануть деревья, он наклонял голову, им, видимо, было трудно держать так сучья взметенными, они их опускали, но едва он к ним оборачивался, они все мгновенно взметывались вверх. Афанас-Царевич любовался этой игрой, любовался ей и И. П. Лопта. Афанас-Царевич шел, и деревья выпрямлялись перед ним. «Да, азиатец, – воскликнул И. П. Лопта, – где же жало твое, где смерть!» Он шел просветленный и радостный, он нашел себя и свое довольство, и ему сделан знак с неба. Афанас-Царевич вскидывал ветви и поднимался на цыпочки, чтобы их достать; они прыгали.

Он бежал, в теле его виделась необычайная легкость. И. П. Лопта увидал овраг с крутыми склонами, и по нему стремился осенний ручей. И. П. Лопта не предвидел осины. Афанас-Царевич остановился на краю оврага, и осина блистала своими влажными с пушистой подкладкой листьями, необычайно желтыми, ехидными и мертвыми, она упала, ни один сук не мог бы выдержать его тела, и сучья ее тоже, наверное, поднялись бы кверху, но она легла поперек оврага, Афанас-Царевич кинулся на нее, закинул петлю.

И. П. Лопта тоже кинулся за ним, но поскользнулся и упал в овраг. Когда он встал, осина закрывала от него небо, и большое тело трепетало и билось среди желтых и осыпающихся листьев. И. П. Лопта стал карабкаться по склону. Он слышал топот коня и свист проносящегося мимо Измаила-азиатца, который рыскает и чует смерть, но он упал и покатился по оврагу. Он ослаб. Он наконец вскарабкался. Ему важно было, чтобы над телом Афанаса-Царевича не надругался азиатец. Он прошел по осине.

Он поднял с трудом тело и грыз веревку, так как с ним ничего не было, кроме банки с червями, он высыпал червей и перепилил консервной банкой веревку. Тело тяжело рухнуло в овраг. Он прыгнул за ним. Он лежал среди червей, ползавших по нему.

Измаил носился по лесу, и весь лес наполнен был его голосом. Лопта послушал сердце Афанаса, оно не билось. Он стал рыть пальцами легкую и сырую землю, и количество червей прибавилось еще больше. Он не хотел, чтобы тело было обнаружено Измаилом, он не хотел, чтобы Агафья копала ему могилу и хоронила.

Он не даст. Он услышал голоса рабочих. Возглас:

– Сабанеев с медведями, начиналось, стало быть, гулянье!

Он заплакал. Лопухи раздвинулись. Раздались крики разбегавшихся рабочих. Хорошо бы ему иметь лапы медведя и его силу. Показался огромный медведь с перевязанной мордой и с цепью на шее. Крики погонщиков и улюлюканье мальчишек слышались за ним. Медведь, гремя цепью, стал работать. Он греб быстро, И. П. Лопта пытался было помогать ему, но скоро отстал. Медведь раскидывал землю, цепь мешала ему, он ее мотал, и И. П. Лопта стал держать ему цепь. Он уже слышал голос Измаила:

– Умри, последний русский дурак, последний счастливый обыватель, умри, твои братья и сестры ослепили моего отца, месть моя пройдет по тебе, и счастлив ты, что нет у тебя потомства и что Агафья отказалась поцеловать твой гноящийся рот!

И. П. Лопта очнулся, холм был сготовлен, он кончил работу, медведь исчез в лопухах, и он закидал могилу листьями лопухов и вышел из оврага, чтобы подъехавший Измаил не догадался, он сделал непристойный жест и оправился. Измаил смотрел на сломленную осину, на ее желтые листья, сыплющиеся в овраг, как водопад-листопад. Конь его настороженно смотрел, поводя твердыми и крошечными ушами.

V

Клавдия тоже пришла в лес. Измаил повернулся. Ему хотелось перед тем, как его примут у сына, похвастаться портретом Агафьи. Она сказала, что идет к кузнецам искать бойцов. Она выбирала кого получше. Ей стало скучно. Вавилов раздражал ее, она искала человека, он был однообразен, его не слушали.

Измаил увидал, что Клавдия идет по тропинке, осторожно и весело, с любопытством смотря на рощу. Она стояла около коня, он видел ее груди, от которых, казалось, шел пар, и игла с сосны упала на них. Измаил (…) показал ей берестянку, у сына ее украли, он очень горюет, Е. Чаев быстро ему накидал [новую]. Он сказал:

– Игла упала.

И она ответила величественно:

– Пусть ее.

Эта величественность поразила больше всего Измаила. Он сидел с трудом. Мокрый повод скользнул у него из рук.

– Коня отдам за иглу! – воскликнул он.

Она спокойно сказала:

– Когда твой сын оправится достаточно для того, то спроси его, не отдал ли он уже твоего коня Еваресту Чаеву за тот быстро накиданный портрет Агафьи, не есть ли второй знак того и то, что он у тебя не взял денег?

– Нет, не взял, – ошалело сказал Измаил. – Так вот. Сын мой не может продать коня, невозможно.

– И, кроме того, ты обещал думать только об одном, чтобы мстить за отца, а о чем же думаешь ты, думаешь ли ты о народе!

– Разве мой народ без меня не обойдется и не обойдется ли мой отец? Я сейчас думаю о том, что ты хорошо умеешь делать, и о том, что ты отказала сделать со мной в Карпатах.

– Разве мы там с тобой встречались? Ко мне много приходило. Карпаты – это столовая.

– Карпаты – это война.

– Женщины твоей родины ничего не стоят, видно, если ты на войне, думаешь, встречал меня.

– Карпаты – это империалистическая война, женщина, и женщины моей родины действительно ничего не стоят.

Он сильно возжелал. Она взяла его шашку:

– Грязная, плюнь и вытри, я ее хочу приложить к щеке и узнать, остра ли.

Он плюнул. Она взяла шашку в руки:

– Я буду играть, пока ты слазишь с коня.

Он соскочил быстро:

– Скажи, как быстро, значит, тебе не мешает сильное твое желание.

Она добавила:

– Я не рассчитывала, что так быстро, и любопытство еще не разгорелось во мне. Отдай мне подаренную тебе миниатюру.

Он отдал. Она посмотрела на осину, пошевелилась и кинула ему миниатюру.

– Застегнись, старый дурак, и опомнись!

Она ударила саблей коня. Конь отпрыгнул и понесся.

Она побежала:

– Афанас-Царевич повесился, ребята!

Измаил просрочил и не пошел к сыну на свидание. Он стоял на крупе коня, которого он держал в поводу и ловил так долго, потому что коня никогда не били, и он был оскорблен. Застывал иней. Медленно на его глазах покрывалась им заводь и остатки мельницы, печь, долго стоявшая, которую в этом году разобрали «пять-петров», какие-то гнилые шесты. Затем на реке начал появляться легкий ледок, конь переступал и старался согреться. Измаил все не имел сил встать и пойти. Конь его ржал, он ступал отуманенный, конь его трогал в плечо. Он смотрел на лед.

На фоне гор показались огни Мануфактур. Он увидал лесные склады, цистерны, было тихо, и медленно из-за цистерны вылез дракон о семи головах. Измаил не удивился ему, он ждал его, и он знал, как надо поговорить с драконом.

Дракон шел, пощипывая траву, он ступал неслышно, как верблюд по песку. Шерсть на нем была серая, казавшаяся дымчатой, так чтобы сливаться с туманом, головы его имели хитрое и веселое выражение, когда он подошел ближе. Он раздвигал кустарники, ростом он оказался меньше, чем вначале думал Измаил: выше коня раза в три-четыре. Стал падать снег, дракон мотал головами, отрясая снег и щурясь, он обошел и сел на пригорочке, подогнув пять голов под крылья, покрытые мягкими перьями, он был весь мягкий, и только клыки упирались в нос и язык путался среди них Он задремал и, поворачивая головы из стороны в сторону, совершенно намеренно не обращал внимания на Измаила. Измаил закричал:

– Кто же это тот, совершивший все семь смертных грехов, так что ты, Магнат-Хай, веселый дракон, решился вылезти? Хай его, хай, дракон, Магнат!

– Мне, собственно, Измаил, неоткуда было вылазить, я давно хожу. Я начал ходить еще с империалистической войны, и всё продолжаю сейчас, и доложу тебе, что после того, как люди уничтожили последних моих богов, данных им, я понял, что совершил ошибку, дав им богов.

– Так я тебе и поверил, ты слишком весел для того, чтобы говорить правду.

– Ну, честное слово, давно. Да вот возьмем, скажем, сегодняшний случай: ты предал родину, отказавшись от нее и от женщин ее, ты предал сына, отдав его подарок.

– Но сын же обещал украсть моего коня.

– Обещал, но не украл. Дальше, ты изменил ради девки, которая из любопытства променяла задачи своего класса на проституцию. Ты плюнул на свою саблю, подаренную тебе многими полками, которыми ты имел честь командовать.

– А если я никем не командовал?

– Тоже лежит на твоей совести. Одним словом, дорогой мой, я сплю.

Сон, что ли? Он слышит голос:

– Роща, позади залива, там у меня в песке нора, и мне ее рыть довольно долго до рассвета. И, кроме того, ты должен был сказать слово над последним из умерших аристократов и буржуев Мануфактур, ты прозевал. Ты воин, ты бегаешь за портретами девок и продаешь своего коня, не зная сам, что делаешь! Их!

– Нет, это ты мне подсунул духа, и я убежал от вас, и таким образом, вы вылезли мстить мне. Девка – это некий подосланный вами дух.

Дракон Магнат-Хай высунул все семь голов и закурил каждой по папироске. Все головы блаженно закрыли глаза. Курили они отличный табак. Измаил пошарил в карманах, табака не было, он выронил его, когда неловко слезал с коня.

– Уходи! – воскликнул Измаил. – Стыдно с тобой спорить.

– Зачем же? – ответил дракон. – Мне этот мир понравился. Я люблю пиво, воблу и сосиски с капустой, люблю кино с идеологическими картинами, люблю цирк… Художественный театр… ревю…

Падал снег.

Измаил взмахнул саблей и понесся сквозь снег на дракона. Дракон был готов к сражению, но снег помогал Измаилу, он удачно орудовал саблей. Дракон сначала хохотал и пробовал уговорить Измаила, но затем вырвал дерево и стал размахивать. Чем он больше махал, тем ему становилось трудней, так как со снегом вместе он поднимал и пыль.

Измаил отрубил ему голову, другую…

Дракону мало выгоды быть такому широкоплечему, и он влез в речку. В заводь одна за другой падали головы. Заводь кипела. Измаил кричал:

– В твою голову набьются раки, и мы ее вытащим, когда она уже разложится!

Он прыгал, и конь его прыгал выше деревьев, и ему было легко.

Наконец дракон вздохнул и сказал:

– Я извиняюсь перед вами, Измаил. Конечно, шутки мои были неуместны И вы вправе обладать дерзостью большей, чем напостовцы. Ты не можешь бороться за революцию, но предупреждаю тебя, что при самом благоприятном случае я вылезу. Что же касается срубленных голов, то это даже удобно, меньше табака потребуется, а то сам знаешь, какой табак сейчас отвратительный вырабатывают, не додерживают, с пылью. Всего вам доброго, и еще раз извините за беспокойство.

Он нырнул, посыпался песок, он зарывался в землю, там он не мог зарыться – торфяное болото.

Затянуло льдом заводь. Лед поколебался последний раз. Дракон вздохнул, засыпая, и чему-то весело, во сне, рассмеялся!

– Я желал уничтожить телесную силу Клавдии, а затем захватить Агафью. Она открыла бы мне, в чем сила Кремля, как спасти моего сына, – услышал сам себя Измаил.

VI

– Варварство, варварство! – кричал Вавилов, но все-таки пошел на первую стенку.

Он пошел один и отлично поступил, так как когда шел, то услышал разговор, что нашли труп Афанаса-Царевича, последнего владельца Мануфактур. Его хоронила сама Агафья и вырыла ему яму. Он повесился на осине.

Вавилов понял, что ему не с пути вешаться и что едва ли он теперь пойдет к березе. Образ блаженного преследовал его. Он вспомнил, что может еще покончить с собой револьвером, возвращенным ему О. Пинкусом.

Утро было морозное, и не хотелось думать о смерти. Кора соскабливалась с трудом… Общее собрание удалось, и рабочие голосовали за передачу храма Успенья под клуб. Церковники, говорят, собирали какие-то подписи.

Все это он услышал на лугу, перед заводью, затянутой молодым льдом. Там показывали медведей и шел разговор, что произойдет стенка. Опасались, что придет милиция и что П. Ходиев, которого хотели подготовить кремлевцы, не придет.

Ходил по заводи кругом М. Колесников, хвастался, что вот он приехал возобновить стенку, а никто не хочет.

Вавилов смотрел на все это с холма.

Собрались все парни, которые были у него в спортивном кружке. Он-то думал, что народу соберется мало! Странное волнение владело им. Он боялся того, что знал по войне, – он боялся и трепетал крови.

При виде крови и первого удара у него болезненно защемило сердце, и он ослабел. Он чувствовал, что не мог ничего сделать, и даже то, что общее собрание рабочих, где он осмелился выступить и сказал бессвязно несколько слов, приводя какие-то никчемные доводы, – все это повело к тому, что он все-таки не преодолел себя.

Когда вышли плотовщики, и он увидел высокую фигуру Л. Селестенникова, и плотовщики пошли, и пошел П. Ходиев и Н. Новгродцев, он узнавал их по возгласам мальчишек, и мальчишки не так, как прежде, начинали драки, а народ сразу озверел, и все кричали. Тряслись по холоду! И у Вавилова не было сил воскликнуть о варварстве даже и тогда, когда П. Ходиев поразил великана М. Колесникова, и тот упал, и кровью его окрасился истоптанный снег, и извозчик С. Гулич вез его в больницу, и за ним устремился архитектор, к которому Вавилов не подходил, и архитектор побежал в больницу и обмывал и всячески ухаживал за Колесниковым и «трое думающих» были смущены и задумчивы, все это не поразило Вавилова.

М. Колесников лежал, стиснув зубы и со сжатыми кулаками все еще в приемном покое, и надо было его отвезти, но С. Гулич уже распряг коня, и видно было, что им не хочется переносить его гнев на себя, и они опасались его.

VII

Хоронили Афанаса-Царевича тайком от И. П. Лопты, ему сильно не здоровилось. Он бормотал что-то и о том, что он сам его похоронил, и не хотел верить тому, что говорили при нем. Агафья сама обмыла и сама убрала в гроб Афанаса-Царевича. И. П. Мургабова плакала сухими глазами, она готовилась к смерти, которую, как ей сказали, несет актер. Л. Селестенников грубым и сухим своим голосом пытался ее утешить, пытливо всматриваясь в нее.

В Кремле уже знали об общем постановлении рабочих по поводу храма Успенья. Все понимали, что какие-либо меры бессильны.

Гурий чистил конюшню, пришел Е. Чаев, одетый в теплую одежду Гурия. Е. Чаев сообщил, что плотовщики объединены, и теперь есть от них некоторая защита и благословение церкви, и что если они пойдут подраться за святой Кремль с Мануфактурами, то это только соединит их на деле веры.

Гурий молчал и ковырял вилами навоз. Он понимал, что косвенно Е. Чаев пришел за советами. Он слегка растерян захватом храма Успенья, хотя печатанье библии уже идет к тридцати листам. Скоро установят две смены наборщиков, которые не успевают спускать [набор] в машины. Неплохи, если и мнихи-наборщики подерутся, ненависть к Мануфактурам должно быть подогреваема.

Гурий понимал, Чаев хочет, чтобы он уговорил мнихов подраться, Он понимал, что Е. Чаеву лестно будет покрасоваться и быть некоторым образом не только водителем духовных, но и телесных чад церкви. Гурий почтительно, но крепко отказался.

Агафья ходила крепкая и опрятная, она не пошла на кулачный бой и была недовольная, что пошел Е. Чаев. Беспокойство овладело ею. Она осмотрела все. Она искренно плакала об Афанасе-Царевиче.

И. П. Лопта смотрел на нее хмуро, хотя и старался выражать покорность. Еварест и на самом деле мечтает об епископстве! Лука Селестенников оправился, но скрывается от профессора, который несколько раз пытался пройти даже в Мануфактуры, – но дойдет до столба, изрешеченном пулями, и вернется!

Надо бы профессору ехать в Москву или Ленинград в Институт искусств, кафедра его ждет. Даже и А. Щеглиха выражала беспокойство и передавала какой-то артели свою чайную, предлагала даже церкви. Лука Селестенников сказал ей строго:

– Ой, не пущу тебя, мать, не удерешь.

Она и села.

VIII

П. Ходиев и Н. Новгродцев были вместе в кавалерии на фронте. Они были друзьями. П. Ходиев видел, что народ уже стал забывать войну, появилось хулиганство, драки, он всеми силами скрывал свою силу, он хотел тихо жить с женой своей Ольгой, она любила пышность и требовала, чтобы он поступил в церковь, он и поступил. Он был горяч и боялся выдержать стенку, Достаточно было одного слова, чтобы превратить его в бойца. Он жил шитьем хомутов, а Н. Новгродцев поставлял ему кожу, стоял в очередях.

Н. Новгродцев поехал за сеном для коня общественного, который обслуживал общину. Они работали в очередь. Сено застряло в грязи. П. Ходиев выпряг коня, втащил сани на холм и еще раз просил никому не говорить о [его] силе. Где здесь была правда – неизвестно!

Новгродцев проболтался. Ему показалось, что Агафья относится несколько благосклонно к П. Ходиеву. П. Ходиев спросил:

– Не измените ли вы мне и не предадите ли вы меня, если я буду драться с Колесниковым, который больно хвастается женой и прочим, и вообще ревнует?

Они поклялись. П. Ходиев смотрел со злобой на своего родственника и ждал, чтобы пришел Е. Бурундук. Но перья его прекратились. Река замерзла. П. Ходиев смотрел, как Колесников хвастался на базаре, что он приехал на коне Измаила, и Ходиев шел рядом и сказал:

– Разве можно ездить на таком коне?

Толкнул его и чуть не задавил шагавшего с конем рядом С. П. Мезенцева.

И вот они встали друг против друга, М. Колесников обошел вдоль всей кремлевской толпы и ударил первого – П. Ходиева.

– Я тебе покажу, на каком коне ездить к чужим женам!

Ходиев опешил и упал, но вскочил. Спортсмены и футболисты дрались обширно и крепко.

Е. Чаев красовался в поддевке, очень манерный и красивый. Выглянуло солнце. Драка разгорелась еще быстрей. Измаил поддакивал и кричал:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю