355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Всеволод Иванов » Избранные произведения. Том 2 » Текст книги (страница 6)
Избранные произведения. Том 2
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 19:54

Текст книги "Избранные произведения. Том 2"


Автор книги: Всеволод Иванов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 42 страниц)

Вере было девятнадцать лет. Она родилась в Омске, и первые слова, которые услышал от нее Эрнст, были:

– А правда, Неман несколько похож на Иртыш?

– Мышь тоже походит на слона, – оказал Эрнст. – Вопрос в размере.

«Она удивительно добра», – подумал Эрнст, разглядывая ее высокие брови, от которых взгляд казался очень наивным. Времени у него было мало. Ковно был наполнен сыщиками. Несомненно, о приехавшем казачьем офицере уже полетели справки. Правительство очень оберегало новую огромную крепость с гигантскими фортами, с подземными ходами, со рвами, выложенными кирпичом, с бетонными бастионами. Надо было торопиться.

Уже во время танцев он сказал ей, что Достоевский, увидя некую великосветскую красавицу, упал в обморок перед ее красотой. Нечто подобное испытывает он. Голос его дрожал, в висках стучало. Он действительно чувствовал, что любит, и любит в первый раз, потому что нельзя же считать любовью и ту горничную, за которую отец бил его плетью, и тех девиц легкого поведения, которых он встречал во множестве. И голос его, и волнение, и необыкновенные слова в необыкновенное время, и странный мундир, и даже чуб – все это действовало на Веру. Глаза ее горели, она дышала тяжело. Утром, когда он приехал с визитом, она вышла с темными кругами под глазами. Она не спала всю ночь, да и Эрнст тоже не спал. Несомненно, он любил! Эти темные круги расстроили его до слез. Едва отец покинул гостиную, как Эрнст, положив руки на рояль, сказал:

– Я вас люблю, Вера, – и повторил, сжимая руки: – Я вас люблю!

И они оба заплакали, и им было очень приятно плакать. Они выбежали в сад. Здесь под кленом она поклялась в вечной любви. Все происходило так, как оно происходит со всеми, разве что несколько быстрей. Эрнст объяснял эту быстроту своей сверхчеловечностью и тем, что городишко маленький и все гарнизонные офицеры давно опротивели Вере. Вера же свою любовь объясняла тем, что, может быть, когда-то в детстве она встретила «его» и там, «на диком бреге Иртыша», возникла эта странная, так счастливо развернувшаяся сейчас любовь. У него такое страдающее лицо и такой едкий взгляд йога! О, это очень таинственная личность. Ее огорчало немного, что он богат. Ее отец тоже богат, и ей хотелось бы этой чудесно быстрой любовью осчастливить бедного человека.

Три дня спустя она вышла к нему уже ночью, в сад.

Через день отец ее уехал на кирпичные заводы. Ночь он проведет вне города и вне крепости. Вера оказалась девушкой решительной. Она пустила Эрнста к себе в комнату. Однако поцелуи его казались ей холодными, а сам он задумчивым. «Отец согласится на свадьбу, согласится», – твердила она и все просила его сесть рядом с нею на диван. Эрнст сидел на стуле и напряженно думал: «Неужели же она не заснет?» Она заснула под утро. Он снял башмаки и прошел в кабинет отца. Планы крепости Ковно хранились в несгораемом шкафу. Эрнст открыл его с большим трудом, сильно порезав себе руку. Он сфотографировал планы при свете магния и закрыл шкаф.

Когда он вернулся, девушка все еще спала. Он полагал, что именно сейчас он способен поцеловать ее так, как она хочет. Но хотя шкаф был заперт и никто не мог догадаться, что его открывали, и хотя до рассвета оставалось два часа, все же нестерпимый трепет бегства потрясал Эрнста. Он даже не имел сил поцеловать ее в лоб и, весь трепеща, вылез в окно.

И в гостинице он не мог успокоиться. В девять утра он был уже на улице. «Бежать, бежать, – думал он. – Подвиг совершен. Бежать!» Пара коней подкатила к подъезду гостиницы высокую коляску. Между двух фонарей сидел бородатый извозчик в высокой черной шляпе. И в крайнем изумлении узнал Эрнст в пассажирах доктора Иодко и некоего банковского служащего господина Фолькенгайна. Господин Фолькенгайн изобразил на своем загорелом лице сильнейшую радость и полез целоваться. «Чьи это? Австрийские или русские?» – думал Эрнст, целуя усатое лицо Фолькенгайна.

– Да, да, конечно, не завтракал, – сказал он. – Конечно, с радостью позавтракаю.

И вот они сидят за столом. Господин Фолькенгайн смотрит на господина Штрауба ласковейшими глазами и, взметнув мохнатые брови, спрашивает:

– А все-таки, мне кажется, я встречал вас в Варшаве?

– Нет, что вы, он еще не побывал в Варшаве. И Эрнст думает: «Русские».

– Значит, вы еще не полюбили? – смеется господин Фолькенгайн. – А помните, вы обещали полюбить варшавянку?

Да, он еще не любил, а если и полюбит, то только варшавянку. Не правда ли, они обворожительны? А сам думает: «Нет, австрийские. Приехали тоже, чтобы выкрасть планы Ковно. Значит, договорились с Австрией». И голову его обжигает мысль: «А вдруг снимки не получились? Ведь эти два шпика уже не допустят его к Вере».

Эрнст говорит, глядя на свои руки:

– Боже мой, какой пыльный город! Полчаса, как пробыл на улице, а руки уже грязней, чем у трубочиста.

– Да что вы, у вас совершенно чистые руки, – говорит господин Фолькенгайн.

– Нет, я привык к действительно чистым рукам, – говорит Эрнст и обращается к официанту: – Проводите меня, пожалуйста, в умывальную, ведь она у вас тут, за дверью, кажется?

– Да, вот здесь, за дверьми, – говорит официант.

– У вас ведь нет никуда из нее отдельного хода?

– Что вы, – говорит официант. – Парадный ход за вашей спиной, а черный через буфет. Нет, из умывальной какой же ход!

И господин Фолькенгайн, и доктор Иодко очень довольны, хотя и не показывают вида. Эрнст входит в умывальную. Тут ему вдруг понадобились папиросы и спички. Он дает официанту пять рублей. Сдачи не надо. Официант уходит. Эрнст смотрит в окно. «Второй этаж, черт возьми! А в общем – господи благослови!» Второй раз ему приходится прыгать из окна.

Он нанимает извозчика и скачет за город, к Неману.

Извозчик едет обратно, a он раздевается, складывает аккуратно одежду и посмеивается: вечная память казаку, утонувшему в Немане! «Тяжелый панцырь, дар царя…» И кто бы мог догадаться, что под шароварами и под мундиром притачан легкий чесучовый костюм, в кармане лежит красивый галстук, а офицер щеголял в двух верхних рубахах? Кто бы мог догадаться, что чулки у него кожаные, вполне заменяющие ботинки, хотя и без каблуков. Нет, подвиг только тогда подвиг, когда он организован.

Эрнст, привязав штатскую одежду на голову, сходит осторожно в Неман. Он плывет вдоль берега, чтобы его никто не видел, затем выходит, одевается, появляется на дачной станции, вспрыгивает на поезд. Поезд, оказывается, идет в Варшаву.

– Что же, надо же, наконец, побывать в Варшаве, – говорит он. Ему бы рассмеяться, но ему грустно. Он совершил, несомненно, патриотический подвиг, у него планы Ковно, но ему жаль тех заплаканных глаз, которые завтра будут читать в газете заметку о казачьем офицере, утонувшем в Немане. Ему жаль первой своей любви, хотя она и принесена на алтарь отечества!

Так Эрнст Штрауб делается начальником большого разведпункта на Украине. У него свой шифр, в подчинении у него несколько групп разведчиков, в каждом корпусном округе у него свои люди. 28 февраля 1912 года заключается болгарско-сербский военный договор. Это начало Балканского союза, направленного против Турции и Австро-Венгрии. Чувствуется, что близка война на Балканах. Эрнсту Штраубу даны особые полномочия. Он объезжает корпусные округа на Украине и покупает генеральские души. Душу «патронного генерала» Максимова он купил за дом в самом новейшем стиле.

Глава четырнадцатая

В марте 1914 года Климент Ворошилов побывал в Луганске. Хотелось повидать товарищей, узнать, как живет большевистская организация. Охранка откуда-то уже пронюхала, что в город приезжает крупный революционный деятель. За всеми сколько-нибудь подозрительными приезжими была установлена слежка. Едва Ворошилов соскочил с поезда и миновал вокзал, как четыре господина разного возраста, но с одинаково безразличным выражением лица кинулись за ним следом. Ворошилов водил их из переулка в переулок, с базара на базар, вокруг заводов, на кладбище, по берегу Донца, водил день, ночь, утро. Глаза у них слипались. Казалось даже, они догоняли его во сне. К вечеру, широко зевая и потягиваясь, Ворошилов вошел в домик, где снял комнатку. Сыщики присели на скамейку у ворот. Старик с тонкой лестницей на плече подошел к керосиново-калильному фонарю, чтобы зажечь его.

– Никак, ночь? – спросил один из сыщиков и зевнул. Остальные спали. Он встал. – Как бы через сад задним ходом не ушел.

Он открыл калитку. Домик спал. Сыщик остановился у окна кухни.

Пока он слушал бульканье воды – это хозяйка наливала самовар, – Ворошилов вышел в калитку, держа небольшой узелок подмышкой.

Пархоменко провожал его на станцию. Ворошилов решил уехать в Царицын, работать на орудийном заводе. Превозмогая дремоту и усталость, сидел он возле станции на куче щебня. Вечер был теплый, совсем весенний. С крыш капало. Гудки паровозов звучали особенно трепетно. Восток был ярко-голубой. Весна, весна! И странно было видеть, что народ, вливающийся на станцию, был понурый и весь серый, как бы осыпанный золой.

– Деревенские говорят, кукушка на голый лес прилетела.

– Уже прилетела? – спросил Ворошилов.

– Прилетела. Говорят, к войне.

– А ты как думаешь, Лавруша?

– Я в лесу давно не бывал, кукушек не слыхивал, а похоже. Очень «патронный генерал» Максимов разбогател – третий дом покупает, не считая дачи. А жалованье у него все то же. Откуда? Нет! Точка. Придется бастовать. Спасать надо Россию. Распродаст ее иначе буржуазия!

– Это правильно, Лавруша.

Подошел поезд. Они оглянулись. Длинный товарный состав простоял минуту-две и, громко лязгнув буферами, отправился дальше. Кондуктор в длинном тулупе, с фонарем в руке, вспрыгнул на подножку последнего вагона.

Отрывистый этот разговор был в сущности как бы проверкой тех мыслей и решений, которые несколько луганских большевиков торопливо высказали Ворошилову. Он поправил их в частностях, но в основном они думали правильно. Рабочий класс России не имеет ни права, ни желания поддерживать империалистическую войну русских помещиков и капиталистов. Рабочий класс будет сопротивляться войне как только возможно и где только возможно. Революция близка и непобедима.

– Перед войной они нас еще ударят, – сказал Пархоменко, беря горсть щебня.

– А в войну ударят еще больше. А потом мы их будем бить.

– Уж мы ударим – попомнят! – сказал Пархоменко и с такой силой бросил щебень, что в воздухе свистнуло и с крыши упали сосульки.

Ворошилов тихо рассмеялся, а Пархоменко оказал:

– Читаю в «Ниве», один буржуазный ученый пишет: жизнь, говорит, благо. Я ему открытку послал, спрашиваю: «А почему же все лучшие блага этой жизни вы взяли себе?» Молчит.

От семафора, дрожа и брызгая желтым масленистым светом, несся поезд. На минуту Пархоменко тоже захотелось уехать, уехать не потому, что в городе было скучно, а вот жалко расставаться с Климентом. Хотелось сказать что-то ласковое, но стеснялся, и чувствовалось, что сейчас не в состоянии. А сказать надо очень многое. Как думали с братом хранить Климента, быть при нем, а жизнь и борьба все время разлучают. Правильно ли это? Быть может, правильнее сейчас сесть в поезд и ехать? Или правильнее то, что приказывает партия, у которой глаз зорче и острей?

Они стояли у грязно-зеленого вагона. Сиплый, худой кондуктор, ежась и вздрагивая, должно быть страдая от лихорадки, проверил билеты. С раздражением он несколько раз спросил их: «Вы в этот вагон, что ли?» От голоса его стало еще тоскливей. Пархоменко вздохнул. Ворошилов взял его за руку. Узелок упал к ногам.

– Ты хороший, Лавруша, – растроганно оказал Ворошилов.

И он, широко раскинув руки, обнял и поцеловал Пархоменко.

– Да вы в этот вагон али нет, хохлы? – с раздражением крикнул кондуктор. – Цалуются тоже, как бары.

Поезд отошел. Мелькнул последний раз полосатый узелок на подножке, хрипло обругал кого-то кондуктор. Лениво шевеля ногой окурки, по станции прошел высокий жандарм в шапке с широким верхом.

«Когда-то встретимся?» – подумал с грустью Пархоменко.

* * *

Началась война.

К концу 1914 года «патронный генерал» купил имение неподалеку от Макарова Яра, рядом с имением своего друга Ильенко. Сам Ильенко с великой выгодой торговал конями и хлебом. Первым в городе он выписал автомобиль, катался на нем три недели, а затем пожертвовал в армию. Об этом писали в газетах.

Луганских рабочих, да и не только луганских, а и вообще донецких, удивляло то, что «патронный генерал» приобретает дома и имения. Ильенко отделал дубом особняк, устлал лестницы коврами, и канделябры у него во всем доме серебряные, и даже совсем уж глупые помещики Куница и Пробка ездят на рысаках, а вот гартмановский завод платит рабочим против мирного времени одну треть заработной платы. То же самое и на других заводах и шахтах. Тем, кто ворчит, угрожают посылкой на фронт.

Как и говорил Ворошилов, охранка постаралась перед войной разгромить и разогнать большевистские организации. На берегах Лены, на каторге, в тюрьмах большевики. Тем труднее работать уцелевшим. Но голод и бедствия войны вызывают новый революционный подъем. Забастовки возобновляются. В 1916 году на гартмановском и патронном заводах бастовало пять тысяч триста рабочих.

– Не бойся врага, – говорит Александр своему брату Ивану. – Враг боится тебя в десять раз больше.

Они сидят в комнате Александра, возле карты театра военных действий. Александр получил ее год назад в приложениях к «Ниве». Он тщательно читает газеты и отмечает на карте все передвижения войск. Фронт прыгает и резко меняет свои очертания: русская армия отступает. Даже простому, не военному глазу видно, что правительство бездарно, продажно и погубит страну.

– Враг боится? Наши генералы боятся врага не в десять, а в сто раз больше. Надо протестовать против войны.

– Забастовка? – спрашивает Иван.

– Да, забастовка. Начинаем, как в шестом году, с того же цеха, с тех же моторов, с того же гудка.

– Ворошилова бы сюда! – мечтательно говорит Иван.

– Ворошилов ведет забастовку в другом месте. Да ведь и мы кое-чему подучились, а?

– Вроде.

И точно: так же остановились после обеда моторы, так же загудел гудок, и даже пристав прибежал тот же. Но речи были короче, делегация в контору не пошла, заводоуправление получило сообщение от цехов, что завод протестует своей забастовкой против империалистической войны.

Город замер, даже фонари потушены. На улицах казачьи патрули. Завод оцеплен. Четвертый день рабочие не подходят к заводу. Полиция кидается в предместья. Сначала арестовывают по пятьдесят человек из цеха, а там доходят и до сотни. Стражники окружают дом, где живут братья Пархоменко. Братьям, так же как и остальным рабочим, грозят плетьми, фронтом, дисциплинарными батальонами и спрашивают:

– Кто руководит забастовкой?

– Все руководят, – в один голос отвечают братья. – Все сказали: голод, холод, а тут еще война, надо бастовать. Ну, и забастовали. Зря ведь воюем.

– Кто это говорит?

– Все говорят. Мы так полагаем, что вся страна.

– А в вашем цеху кто говорит?

– Да весь цех говорит. Голод, холод, а тут еще…

– В холодную! Следующий…

Но и следующий, и другой следующий, и еще следующий говорят то же самое.

– Пойдете в запасные, под пули! – уже вопит веснушчатый тонконогий следователь. – Кто руководители?

Цехи молчат.

И тогда шестьсот рабочих направляют в запасные батальоны, а некоторых в ссылку. Александр едет в Воронежский запасный батальон. Брат его, Иван Критский, сослан в Тургай. При отправке эшелона Александр получает от него записку, спрятанную в кренделе. Брат пишет кратко: «Ничего, Саша. Скоро увидимся. Не к тому идет дело, чтобы быть в ссылке».

* * *

Запасный батальон неустанно марширует по снежным улицам Воронежа. На плечах ружья, но без патронов – этак спокойнее. Запасные чрезвычайно непокорно ведут себя. Вот, например, в передней шеренге, поставленный туда по росту, шагает запасный Пархоменко. Прапорщик, розовый и круглолицый юноша, недавно покинувший седьмой класс гимназии и получивший сто рублей на экипировку и мечту об офицерском «георгии», кричит соответственно, как ему кажется, желанию родины:

– Братцы, песню!

Но «братцы» молчат – и все потому, что Пархоменко сделал знак головой. Так нужно полагать, потому что иного объяснения молчанию нет.

– Петь! – категорически приказывает прапорщик. Рота молчит. Прапорщик приглядывается. Пархоменко уже не делает знаков, но что-то протестующее есть в самой посадке его головы, и прапорщик кричит, боясь сорвать голос: – Хватит, гадючья головка, покрутила! Под ружье!.. С полной выкладкой!

Пархоменко в шинели, с шанцевым инструментом, с камнями в вещевом мешке стоит неподвижно «под ружьем». В трех шагах от него, заложив руки за спину, ходит лысый, страдающий насморком фельдфебель. Когда он уходит в конец коридора, Пархоменко вполголоса продолжает рассказывать, почему большевики протестуют против империалистической войны и почему бастуют рабочие. Солдаты неподвижны. Фельдфебель ходит.

Но вот во время урока «словесности» рябой узкогрудый солдат спрашивает у фельдфебеля, указывая на устав:

– А тут написано, долго мы кровь зря лить будем?

И вопрос этот учащается. Его задают на кухне, в лазарете, в конюшне, когда везут дрова или сено, на небольших сходках и даже ночью на улице, когда офицер не может узнать в темноте солдата.

– Долго нам зря кровь лить?

Солдат спрашивают:

– Кто первым задал этот вопрос?

– А все.

Прямых указаний нет, но офицеры подозревают Пархоменко. Его отправляют в экскаваторную команду под Москву. Здесь режим покрепче, да и скорей отсюда отправят на фронт. Но, оказывается, в команде много квалифицированных рабочих, встретился даже луганчанин Вася Гайворон – тот, что на велосипеде ездил в 1906 году в Макаров Яр на забастовку. Вася сообщает, что в команде есть войсковой комитет большевиков. Пархоменко говорит смеясь:

– Начальство полагало, что воду льют на костер, ан вышло – бензин.

Двадцать восьмого февраля 1917 года весь войсковой комитет экскаваторной команды, все восемнадцать человек, перевесившись с грузовика, устремив винтовки навстречу полицейским, объезжают Марьинский район Москвы. Пархоменко сидит рядом с шофером. На коленях у него бомбы, за поясом револьвер, у колена винтовка. В участок он врывается первым, тащит городовых с чердака, требует оружие и не покидает участка, пока не вешает над дверью красный флаг и не срывает вывеску.

– Сколько оружия? – спрашивает он у Гайворона.

– Шестнадцать винтовок, четыре нагана, ящик патронов, гражданин начальник, – отвечает Гайворон и делает под козырек.

– Где тут ближайший завод?

Автомобиль подъезжает к ближайшему заводу, и Пархоменко, раздав оружие рабочим, посылает патрули.

К вечеру Марьинский район выбирает его начальником охраны.

* * *

Луганский комитет большевиков телеграфно просит Пархоменко приехать на родину. Телеграмма лежит как раз посредине стола. Направо – сводка, налево – списки арестованных городовых и охранников. По углам – шинели, оружие, флаги, тут же проткнутые штыком портреты особ уже не царствующего дома, газеты. Москву покидать не хочется. Надо бы еще и в Питер поехать. Но если партия вспомнила о нем в эти дни, значит, он нужен.

– Гайворон, собери какое есть тут лишнее оружие, – говорит Пархоменко. – Мы едем в Луганск защищать и развивать революцию.

Глава пятнадцатая

Главное, что бросалось в глаза, – это множество красных флагов на домах и громадные красные банты на прохожих. В глазах пестрило, и Луганск трудно было узнать, славно его перестроили. Да и люди стали как будто иные. Только что окончилась манифестация, где-то в переулках допевают революционные песни, а никак нельзя узнать, по поводу чего манифестация. Раньше уважали только городские интересы, а теперь спрашивают:

– Вы из Москвы? Ну, как там?

Какой-то незнакомый рабочий, сутулый, басистый, схватил его за руку и крикнул во всю улицу:

– Ленина встречал? Как ударил-то! «Мир хижинам, война дворцам!», «Мир без аннексий и контрибуций!» Мир, Пархоменко, мир! За мир драться будем!..

– А как же без мира?

Собралась толпа, и начался митинг. Отовсюду бежал народ. Улицу запрудили. Вася Гайворон сидел на сундучке, в котором привез он свое оружие. В руках у него были вожжи, так как извозчик убежал на митинг, чтобы высказать: войну надо продолжать!..

Гайворон смотрел, широко раскрыв глаза.

Проходивший мимо сутулый рабочий сказал:

– Какой это извозчик? Это бывший полицейский…

И он, стянув извозчика с трибуны за шиворот, взял слово и предложил собранию пригласить заслуженного революционера А. Я. Пархоменко.

Пархоменко поблагодарил и рассказал о Москве и то, что слышал о Питере, о рабочих, о Ленине, об его «Апрельских тезисах». Пархоменко сменил тощий и белобрысый мужик в кожаной шапке.

– Все это не так, граждане! – кричал он. – Я сам из Питера и могу сказать…

Сутулый рабочий завопил:

– Не желаем мы слушать мешочников! Ты в окопы слазил бы!

Митинги и споры шли круглые сутки по всему городу. Казалось, город страдает бессонницей. Люди мучительно думают, мечутся, ищут. По одну сторону города лежит огромная хлебородная Украина, по другую сторону – тоже не менее хлебородный Дон. Луганск нечто вроде моста, где встречаются люди с обоих берегов реки.

В Луганском совете еще много меньшевиков и эсеров. Но вот в городе появляется большевистская газета «Донецкий пролетарий». Ее редактирует недавно вернувшийся Ворошилов. В Совете председательствует меньшевик. Ему кажется необычайно странным, что по всем спорным и крупным вопросам Луганский совет поддерживает мнение «Донецкого пролетария» и выносит по существу большевистские резолюции.

Председатель Совета, адвокат в длинном защитном френче с большими карманами, размахивая портфелем, раздраженный бежит в свой кабинет. Он пробегает через секретарскую. У окна стоит Ворошилов. Окно раскрыто. Конец апреля. Ворошилов, радостно улыбаясь, разговаривает с каким-то высоким, отлично выбритым солдатом. Председатель раздраженно ворчит:

– Напрасно окно раскрыли, сквозняк. Это вам не май.

– В мае вам уже не страдать здесь ни от сквозняков, ни от нас, – говорит Ворошилов.

– Почему же?

– Потому что Совет примет соответствующие резолюции.

– А вам, собственно, что здесь нужно, гражданин Ворошилов?

– Да то, что по вашему приказу реквизирована бумага, принадлежащая нашей газете. Луганский комитет большевиков предлагает вам снять эту реквизицию.

– А мы предлагаем вам убираться ко всем чертям! – возвышает голос председатель и машет портфелем.

Ворошилов улыбается.

Председатель бежит в свой кабинет, бросает портфель на стол и кидается в кресло. В кабинете душно. Председатель лезет за портсигаром, достает – и тут чувствует в кабинете чье-то спокойное дыхание. Он поднимает глаза. Высокий, отлично выбритый солдат стоит возле стола и держит в руке лист бумаги.

– Так-с, – постукивая ногой об пол, говорит председатель. – А вы, собственно, кто?

– Пархоменко. Член большевистского комитета. – Солдат протягивает председателю лист. – Список товарищей, которым надо выдать право на ношение оружия.

Председатель смотрит изумленно на мелко исписанный со всех сторон лист, коротким пальцем указывает на итог:

– Триста семьдесят пять человек?

– Со мной триста семьдесят шесть, – спокойно говорит Пархоменко.

– Да вы что, хотите свою армию организовать?

– Офицеров, гайдамаков, кадетов, полагаю, раз в десять больше. И они уже вооружены.

Председатель пишет поперек списка. Звонит. Входит дежурный комендант.

– Арестовать этого гражданина, – говорит председатель. – А вот приказ об аресте и основания. – И он протягивает список со своей резолюцией.

– По вашим приказам, – говорит Пархоменко, – люди долго не сидят.

Конец апреля. В саду, возле гауптвахты, цветут яблони. Возле голубовато-зеленых, кажущихся пушистыми, листьев их – неисчислимое количество белых с розовым подножьем цветов. Откуда-то летят пчелы. Под яблонями обедают, громко чавкая, солдаты.

После обеда, перекрестившись на восток, солдат с рыжей бородой подходит к решетчатому окну, в которое смотрит на яблони Пархоменко.

– Иди, – говорит солдат, – продолжай агитацию. Приказано освободить.

– Кто приказал? – спрашивает Пархоменко.

– А наш ротный комитет. Не желаем большевиков караулить. Иди!

Пархоменко отказывается уходить. Он желает уйти по приказу исполкома Совета и когда будет подписано разрешение на право ношения оружия по тому листу, который он вручил председателю. Вот он какой! И солдат смотрит на него удивленно. Подходят еще солдаты. У решетчатого окна образуется митинг. Рыжебородый солдат бежит в роту. Рота собиралась было в баню, но, узнав, что будет выступать с речью Пархоменко, идет к гауптвахте. Рота стоит с вениками и бельем подмышкой и слушает этот громкий голос из-за решетки. Затем она единогласно пишет резолюцию-требование к исполкому освободить Пархоменко и «удовлетворить его право».

Одновременно в исполкоме обсуждается вопрос о праздновании 1 Мая. Эсеры и меньшевики основным лозунгом выдвигают: «Война до победного конца». Главным аргументом у них служит то, что самые крупные луганские заводы – гартмановский и патронный – работают на оборону, а раз они работают на оборону, то, естественно, должны требовать войны до победного конца.

– Во имя чего? – спрашивает Ворошилов. – Во имя того, чтобы наживались капиталисты, чтобы ради прибылей лилась кровь, чтобы наживались помещики и генералы, чтоб лучшие люди, как, например, Пархоменко, опять сидели в тюрьмах? Нет, с войной надо покончить. Долой ее!

Большеголовый седоволосый рабочий Барев предлагает перенести вопрос о 1 Мае на общее собрание Совета. Исполком сопротивляется, но в конце концов его вынуждают перенести вопрос. В тот же вечер Пархоменко освобожден. «Право на ношение оружия» подписано.

– Скоро сами будем подписывать «право», – смеясь, говорит ему Ворошилов.

В первомайской демонстрации преобладает лозунг «Долой войну!» Тотчас же большевики требуют перевыборов Советов и городской думы. Соглашатели и кадеты с невиданным единодушием наполняют свои газеты клеветой на большевиков. Но чем больше клеветы, тем меньше расходятся у них газеты. Все заборы и ограды покрыты надписями – мелом и краской. «Мир хижинам, война дворцам!», «Долой войну!», «Мир, мир, мир!» – требуют заводы, казармы, предместья.

В результате перевыборов большевистская фракция преобладает и в Совете и в городской думе. Председателем Совета и городским головой избран Ворошилов.

– Ну, вот мы и гласные, – говорит, возвратившись домой, Александр, торопливо хлебая жидкие щи.

По ту сторону стола сидит брат его Иван и, хитро щуря глаза, улыбается. Иван очень доволен: тургайские степи надоели ему смертельно, и он рад вернуться к работе, да еще и какой!

Входит Вася Гайворон. Он нечто вроде адъютанта при штабе Красной гвардии, расположенном в гостинице на Пушкинской улице. Он в военном, с большой красной повязкой на руке, у бедра его длинный револьвер. Бравый и ловкий, Гайворон говорит, торопливо обращаясь к Александру, начальнику луганской Красной гвардии:

– Оружие у нас только то, что осталось с тысяча девятьсот пятого года: разве кое-какие винтовки, берданки да несколько бомб. А в гвардию уже записаны шестьсот рабочих да в летучем отряде пятьдесят. Как гайдамаки и станичники пойдут, что тогда скажем?

– Ни оружия, ни денег, – говорит Александр и кладет ложку. – Взяли мы большинство в думе, а денег там ни гроша. Меньшевики предлагают водку продать. Пошли давеча мы на водочный завод. Верст на пятнадцать тянется водка. Бутылки, баки, бочки. Целая река. Если продать – миллионы, точно. Да кому тогда владеть этими миллионами?

– Знали, где припасать, кого спаивать, – говорит Иван. – Мне уж и то на митингах «акулы» записки подают: «Зачем водку бережете?»

– Продадите? – спрашивает Харитина Григорьевна.

– Сейчас, когда у нас нет оружия?

– По-моему, не стоит, – говорит Харитина Григорьевна. – Если уж денег нет, собрать с народа.

– А у тебя сколько накоплено, Тина? – спрашивает Пархоменко.

– Да уж скопила сто тридцать.

– Отдашь?

– Все будут отдавать – и я отдам.

– А первой?

– Понадобится – и первой отдам, – сказала она, чуть помолчав. Она не жалела денег, а опасалась, как бы соседи не подумали, что хвастается, лезет вперед.

Пархоменко спросил:

– А если внести нам предложение о самообложении рабочих? Поддержат?

– Поддержат.

– И начнем с Красной гвардии, – оказал Вася Гайворон.

Рабочие собрали по самообложению свыше десяти тысяч рублей. Городская дума несколько оправилась.

И тотчас же в Луганске появился 21-й Украинский полк. Впереди ехали офицеры со старомодными мохнатыми лицами, в странных мундирах и в шапках с длинными цветными верхами. Трубы оркестра были убраны лентами. Играл он новые песни совсем неумело. Полк расположился возле казенного винного склада, устроил митинг и прислал в городскую думу решение митинга о том, что 21-й полк приехал в Луганск для охраны города и революции. Ночью уже стало известно, что мохнатые офицеры торгуют водкой и что «акулы» тащат ее со склада ведрами.

– Ишь ты, «охрана революции» приехала, – сказал Ворошилов. – Просили их. Розоружишь, Лавруша?

– Разоружу, – сказал Пархоменко.

– Силами Красной гвардии?

– Силами ее.

– А оружия у тебя хватит?

– Оружия мало. Но, полагаю, вывернемся.

– Зачем рисковать? Надо беречь силы и бить наверняка. Поедешь в Харьков. Вот тебе записка к товарищам.

– Будет сделано, товарищ председатель, – сказал Пархоменко и через полчаса уехал в Харьков.

Он вернулся через три дня. За паровозом, на котором он стоял с бомбой в руке и пулеметом у колена, следовал вагон с оружием. Как он добыл его, так и осталось неизвестным. Весь его доклад заключался в трех словах: «Разъяснил значение Луганска».

Гайдамаки кинулись к вагону. Пархоменко поднял бомбу. Они остановились.

– Пали! – крикнул офицер, морща мохнатое старомодное лицо.

– Пали в подлецов! – ответил ему Пархоменко. За правое дело!

И он бросил бомбу. Пулеметчики открыли огонь. Гайдамаки побежали. Поезд тронулся. Пулеметчики вскочили в вагоны. Гайдамаки побежали на оклад.

Пархоменко опередил их. Он велел раздавать оружие, а сам верхом прискакал на склад, собрал солдат и сказал:

– Граждане! Ваши офицеры обстреляли наш поезд, и мы их будем судить. Я знаю, вы не согласны с ними. Я знаю, что вам хочется домой, сеять, а не воевать с нами. У нас есть предложение: кто желает идти домой, тот должен запереть сейчас ворота склада, поставить охрану, никого не впускать и обменять оружие на документ, на литер. После того откроем ворота, офицеры разбегутся, а не разбегутся – разгоним, город только что получил состав с оружием… После того поедете домой. Пахать всем надо.

Толпа молчала, оглядывая всадника. Ей хотелось найти на нем оружие, на лице угрозы, в голосе злость. Но оружия на нем не было, даже шинель не подпоясана; лицо простое, солдатское, деревенское; голос хоть и строгий, но вместе с тем доброжелательный. По небу ходили легкие тучки, предвещавшие дождь. Середина мая. Как раз пора сеять. А при такой скорой весне через неделю, пожалуй, опоздаешь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю