355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Всеволод Иванов » Избранные произведения. Том 2 » Текст книги (страница 32)
Избранные произведения. Том 2
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 19:54

Текст книги "Избранные произведения. Том 2"


Автор книги: Всеволод Иванов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 42 страниц)

Глава восьмая

Всю ночь Пархоменко ездил по расположению 3-й бригады. Никаких признаков восстания больше он не обнаружил. Бойцы бригады были подавлены случившимся и глядели на комдива виновато.

Через два дня в 14-ю приехал Реввоенсовет Конармии – Ворошилов и Буденный.

Третью бригаду выстроили на большом поле и окружили пулеметами на тачанках. С поля была видна речка, за которой бетонированные укрепления белополяков. Через эту речку перешли к панам изменники!

Бригаду повернули лицом к реке – к панам! Бойцы и командиры бригады смотрели в землю. Перед бригадой стоял новый командир, донецкий шахтер Моисеев, новые комиссары, начальник штаба и десять краскомов. Хотя они лишь всего сутки как прибыли в бригаду и, казалось бы, она им была чужда, они невыносимо тяжело переживали ее позор и очень боялись, что бригаду расформируют.

Вдоль фронта бригады медленно, на автомобиле, проехали Ворошилов и Буденный.

Не здороваясь и не глядя на бригаду, Ворошилов сказал Пархоменко:

– Начдив! Прикажите им сдать оружие.

И машина отошла.

Пархоменко, бледный, чувствуя, как его влажные ладони прыгают по теплой коже куртки, возвысив, как только можно, голос, приказал положить оружие.

В тишине зазвенели стремена, всадники сошли на землю и, сделав вперед три шага, молча положили оружие у своих ног. Команды «по коням» не последовало, и всадники стояли, сутулясь и как бы оседая под все возрастающим гнетом позора.

Пархоменко смотрел на это оружие, – шашки, винтовки, револьверы, – и ему вспоминалось, с каким трудом добывалось оно, как хранилось оно. А теперь что?

– Подводы приготовлены для оружия? – спросил он нового командира бригады Моисеева.

– Приготовлены, – ответил Моисеев трясущимися губами и как-то странно, вбок, дергая головой. Пархоменко тоже дернул головой, сурово посмотрел на Моисеева и, тяжело становясь на всю ступню, будто осаживаясь на каждую ногу всем телом, пошел к хате, в которой заседал Реввоенсовет.

Секретарь, длинноголовый, с толстой верхней губой и красивыми синими глазами, читал приказ о расформировании 3-й бригады. Прочтя, он подал приказ Ворошилову. Ворошилов взял приказ, перечитал еще раз внимательно, обмакнул перо в чернильницу, поднес перо к приказу, задумался над ним. Медленно, одна за другой, на приказ скользнули две фиолетовые капли. Ворошилов все в той же позе, чуть вытянув вперед голову и полузакрыв глаза, думал. Наконец, он снова взял перо, обмакнул его, поднес к приказу и, опустив перо, спросил, пристально глядя в лицо Пархоменко:

– Товарищ Пархоменко, как революционер, как опытный пролетарский командир, скажи, можешь ли ты еще использовать в бою этих людей?

Пархоменко помолчал, как бы в уме строя и двигая в бой 3-ю бригаду, наблюдая за боем. Затем он проговорил:

– Будут использованы.

– А ваше мнение, товарищ Моисеев? – спросил Ворошилов нового комбрига-3, худощавого, седого и длинного человека. – Сможете использовать?

– Смогу.

Тогда Ворошилов стукнул кулаком по столу, и перо, как бы обрадовавшись, подпрыгнуло и скатилось на пол.

– Ваше мнение, товарищ Буденный?

– Попробуем в последний раз. Не будем разоружать, – сказал Буденный.

– Не будем! Пошли.

Вышли. Красноармейцы бригады, сутулясь, тяжело дыша, сухими глазами смотрели на ту сторону речки, на мельницы. Ворошилов стал на машину и проговорил:

– Что это у вас за привычка? Вы уже один раз были изменниками родины и успели уже забыть, как мы простили вас на Черноморском побережье. Теперь у границ Польши вы еще раз пытались изменить советской власти. Но все равно – так или иначе – советская власть непобедима. Советская власть еще раз прощает вас, надеясь, что вы все-таки исправитесь. Ведь по крови-то, по рабочему поту вы братья трудящихся.

Вышел седоусый, с высокой, крепкой грудью казак. Низко поклонившись, он выпрямился, откинул назад корпус и, глядя на солнце, сказал:

– От имени полка командира Гайворона говорю: красные кавалеристы дают клятву, что не знали про измену… Позор, конечно, пал на Дон! Два раза изменили, сволочи! К панам ушли!.. Просим молодому, отличившемуся в боях с белыми казаку третьей бригады дать слово.

Вышел казак, высокий, едва ли не выше Пархоменко. Лицо у него все было в слезах. Он протянул руки к сложенному оружию и сказал:

– Клянемся командованию Конармии, клянемся товарищу Ленину, народному комиссару Сталину, клянемся всему русскому народу и тихому Дону, что как дадут нам обратно то оружие, – из рук не выпустим. А если умрем в бою, просим похоронить нас с тем оружием! А если враг подойдет к нашей могиле, клянемся, – из могилы встанем и будем биться!.. И еще клянемся, что, кроме других злодеев, которые хотят заковать в буржуазные цепи рабоче-крестьянскую Россию, уничтожим и тех четыреста мерзавцев, которые запятнали позором знамя нашей красной третьей дивизии!..

Глава девятая

Шифровка, с которой был пойман капитан Дмитрий Цветков, послана была Быкову от Штрауба.

Штрауб попрежнему писал статьи в анархистской газете, и попрежнему эти статьи охотно печатали. Авторитет его, как теоретика анархизма, поднимался, но Штрауб считал это совершенно второстепенным и вздорным делом. Он чувствовал, что международная обстановка у Антанты усложняется, и сведущие люди ей нужны, и его скоро перебросят на какую-то другую, более важную деятельность. После того как Конармия сильно побила Махно под Павлоградом, и побила так, по пути, нельзя было придавать анархистскому движению большое значение и нельзя было держать при нем опытного и знающего разведчика.

Так оно и случилось.

В тот день, когда ему особенно надоела неопрятность анархической жизни и внутренняя неопрятность Веры Николаевны, встречавшей его каждое утро напряженным и, как ей казалось, радостным возгласом: «Пусть царит веселье, когда кота нет и когда мыши пляшут!» – пришел посланец, а вскоре и другой. Первый, для вида, выспросил о прочности анархистского движения и, уходя, сказал, что со вторым все согласовано. Второй предложил Штраубу переехать немедленно в Житомир. Оба, между прочим, вручили ему жалованье за несколько месяцев, и оба – от разных разведок, – новенькими бумажками, долларами. «В пору инфляции и падения денег во всей Европе получить полноценные доллары – это проявление порядочности не только со стороны контрразведок, но и со стороны офицеров, которые привезли деньги. В конце концов что им стоило прокутить их?..» – подумал, а затем и сказал вслух Штрауб.

– Порядочность? Прокутить? А не вернее ли предположение, что эти две европейские контрразведки влились в американскую? И эти два офицера передали деньги целиком не из-за порядочности, а оттого, что им велено следить друг за другом? И не боятся ли они еще, что за ними следит кто-то третий?

– Я не прочь, Верочка, пригласи меня контрразведка США. По общему мнению, доллар есть доллар. Ха-ха! – Говоря это, Штрауб крепко и любовно держал пакет с деньгами, и рука его вздрагивала от благодарности к тем людям, которые так щедро платят ему. И, кроме того, почему ему не восхититься собой? Платят, ищут, стало быть нужен?..

– А не думаешь ты, – продолжала она небрежно, – что контрразведка США, платя полноценные доллары, потребует более действенных поступков, чем те, которыми ты щеголял доныне?

– «Щеголял»? Не хочешь ли ты сказать, что я плохо действую?

– А ты хочешь замолчать, что плохо действуешь?

И вдруг только сейчас он понял, что и о чем она говорила. И как говорила! Каким многозначительным и важным внутренне тоном! Откуда? Почему? Да как она смеет?.. Но, по мере того как росло в нем негодование против нее, рос и страх. Минут через двадцать этот страх охватил его всего, и он смятенно думал: «А что, если она состоит чьим-нибудь агентом? А что, если она третий, который следит за привезшими доллары? А что, если она агент США, и именно ей я буду должен отныне давать отчеты?.. И ведь, признаться, я чертовски плохо вел свое дело… Положим, обстоятельства, но все равно чертовски плохо!»

Сразу же многое в ее поступках показалось подозрительным. И сразу же он почувствовал к ней почтение. И, странным образом, почтение к ней не уменьшалось от растущей подозрительности, а, наоборот, увеличивалось.

Подозрительным стало то, что Вера Николаевна все свои разговоры теперь сводила к чулкам, подвязкам, пеньюарам, миндальному тесту, а во сне видела, как ее зубная паста выдохлась, а щетку для ногтей унес конь!.. Проснувшись ночью, она торопливо зажигала свечу и смотрелась в зеркало. Затем она начинала перебирать подол вышитой своей шелковой юбки, лежащей на скамье, и говорила, что от самого скромного, но хорошо сшитого наряда наружность много выигрывает, в особенности если удачно обрисована талия. Ах, если б можно было надеть вуаль!

Штрауб бормотал: «Вуаль? В такие дни? Когда на нас того и гляди наденут петлю… почему ты говоришь такие глупости, Вера?»

Но сейчас, держа пакет с деньгами и глядя на беленый потолок хаты, на котором странным пятном, похожим на конверт, отражалась голова Веры Николаевны, он думал, что, пожалуй, был глуп-то он, а не она.

«Сказать? Не сказать? – напряженно думал он. – Скажешь – вряд ли признается. Не скажешь – подозрения замучают». На душе у него было отвратительно и мерзко.

С трудом он сделал многозначительное лицо и передал все полученные деньги Вере Николаевне.

– Почему мне?

– Но ты же сама сказала, что действуешь лучше меня.

Вера Николаевна подошла к нему, обняла и крепко поцеловала, как не целовала давно.

– За себя, за свои страдания. Они скоро кончатся. А это вот за твое сердце, – сказал она, еще раз целуя его. – Ты очень порадовал твою бедную растрепанную птичку.

И тотчас же добавила:

– Попадья продает батистовое белье… с баронскими метками. Купила бы, но кому здесь стирать его? Впрочем, купить?

– Купи, – сказал Штрауб, думая про себя со злостью: «Она!»

– И всю дорогу до Житомира он продолжал думать: «Она! Она – американский агент. Несомненно! Боже мой, как могут быть подлы люди! Не сказать любимому мужу? Да, может быть, вовсе и не любимый, а – необходимый? Подлость, подлость». Удивительнее всего в этих размышлениях было то, что ему и в голову не приходила мысль об его собственной подлости и низости.

Вместе с тем он с большой охотой покинул Гуляй-поле и с удовольствием подставлял лицо под лучи солнца, сильно припекавшего извилистую и нескончаемо длинную дорогу. С недоумением смотрел он на закрытые – от жары – ставни хат и на пыль, поднимаемую бричкой. «Хлопоты, хлопоты! Скоро лето, а я и не заметил весны, – думал он. – И, однако, с ее стороны это большая подлость».

Он искоса смотрел на ее лицо. Житомир, окруженный глинистыми и каменистыми оврагами, с какими-то карманными заводиками, которые, несмотря на войну, ухитрялись выделывать табак, мыло и даже кирпичи, радовал ее. «Общество будет, да?» Общество? А? Подлость, подлость!..

Обогнув аптеку и училище, бричка остановилась возле конторы дилижансов, которые, впрочем, не ходили ни на Киев, ни на Бердичев: дорогу пересекли буденновцы.

Встречать его вышел высокий, с пушистыми белокурыми усами польский офицер. Лицо у него было озабоченное, хотя он всячески хотел это скрыть. Он полушутливо вытянул руку над своей головой, широко улыбнулся, представился Вере Николаевне, а затем Штраубу:

– Ротмистр Барнацкий. По образованию – историк, а по специальности – теперь – исследователь тайн. Благополучно доехали? Встреч не было? По оврагам бродят шайки. Пожалуйте в дом.

Он опять вытянул, сколько мог, руку над головой и помахал ею:

– Мадам в гостиницу?

– Нет, со мной, – сказал Штрауб. – Она все знает. Быть может, больше нас.

– Дамы всегда больше знают, – галантно сказал Барнацкий, внимательно и многозначительно взглянув на Штрауба. – Просим пана.

Они прошли длинный, вонючий и темный коридор. За низенькими дверьми, от которых едко пахло олифой и клеенкой, слышались возбужденные голоса. При звуке шпор ротмистра голоса смолкли, и кто-то поспешно и с шумом задвинул ящик стола.

В комнате, поодаль от высокого роскошного письменного стола красного дерева, видимо попавшего сюда случайно, сидело несколько человек в штатском. При взгляде на их лица сердце у Штрауба екнуло. Он не то чтоб знал их, он видел их раньше и подозревал, что они сотрудники контрразведок, а сейчас он узнал это. И то, что сочли необходимым, чтоб он узнал это, и то, что они собраны сюда вместе, указывало на необыкновенную важность предстоящего собрания.

Шпионам, руководящим группами других шпионов, нет необходимости встречаться и знать друг друга; достаточно того, что они будут знать своего вышестоящего начальника. А раз их всех свели вместе, значит решено кем-то чрезвычайно ответственным поставить на карту все! «Ага! Значит, Вера Николаевна знала об этом собрании? И поэтому заговорила?» – подумал Штрауб, искоса взглядывая на Веру Николаевну.

Она поздоровалась со всеми кивком головы и села в кресло, которое ей подставил Фармиано. Валерио Фармиано был высокий, полный красавец, с подстриженными черными усами, с беспокойными и наглыми, как у заводского жеребца, глазами. Штрауб несколько раз встречался с ним: Фармиано выдавал себя за антиквара, собирающего картины. Родом он был итальянец, но учился в Германии и, повидимому, служил в немецкой контрразведке чуть ли не с пеленок. Рядом с ним, в синей отутюженной паре, сидел маленький человечек с неимоверно крупной, угловатой, желтой головой. Это был полковник Ганилович, как знал Штрауб, очень крупный австро-венгерский разведчик, теперь служивший в польской разведке. Против него сидел худой, небольшого роста, с темным, почти кирпичного цвета лицом и редкими подкрашенными волосами, пожилой человек, робко и завистливо поглядывавший на державшегося нахально немецко-итальянского красавца. Это был Илья Пивко, украинский националист, не то по глупости, не то по трусости проваливший несколько выгодных афер. Украинца все презирали, но он держался благодаря Скоропадскому, который считал его лучшим разведчиком. Сидело еще несколько лиц – независимых, строгих и важных.

Ротмистр Барнацкий сел за стол, посадил рядом с собой Штрауба и, глядя на Веру Николаевну, вынул длинную и тонкую сигару. Пока он обрезал ее, пока доставал зажигалку, он обдумывал речь. Свеженькое, слегка загоревшее от дороги, припудренное пылью у висков личико Веры Николаевны заставило его особенно внимательно вглядеться в эти фигуры долголетних шпионов и диверсантов, сидевшие перед ним и разглядывавшие его сигару. «Польша! Что этим разбойникам Польша и сам Пилсудский? – подумал ротмистр, который был отдаленным родственником Пилсудского. – С этими разбойниками нужно и говорить по-разбойничьи».

– Господа! Некоторые из вас думают, что получают деньги за то, чтобы спасать Польшу. Не Польшу! Польша и без вашего внимания вышла бы из любого затруднения! – сказал он с силой и даже слегка стукнул по столу. – Вас пригласили вытаскивать всю цивилизацию, которой грозит гибель от большевиков. Мы знаем ваши биографии и не преувеличиваем ваших положительных качеств. Но мы, мы, говоря в смысле всемирном, – мы считаем, что если человек тонет, то неважно, кто его тянет из воды: злодей или добродетельный человек. В данное время важно спасение.

– Чье? – развязно спросил чернобровый красавец Фармиано: ему не нравился тон ротмистра.

– И ваше в том числе! – сказал ротмистр. – Чье?! Спасение мира! Бога! Католичества! Собственности! Семьи! Любви!..

Ротмистр устал от восклицаний, произносимых полным голосом. Понижая свой баритон, он сказал:

– Я новичок в вашем деле, господа. Я – строевой солдат, временно назначенный самим паном Пилсудским для проведения важнейших действий в тылу противника. И, как солдат, я не буду стесняться в выражениях. Пан Пилсудский сказал: «Руби по-моему!» И я буду рубить.

Он наклонился и, вытягивая руку над зеленым пространством огромного стола, сказал:

– Я должен рубить и ради цивилизации и ради собственного чувства мести! Большевики меня разорили. Мой отец имел некоторые средства, весьма солидные. Все отнято! Когда я стал говорить, что это безобразие и за это надо уничтожать, уничтожать!.. – меня в Москве арестовало Чека. Я вырвался, бежал, снабженный достаточным количеством ненависти, которая била так же, как моя пуля. Моя пуля била и русских, и украинских, и польских большевиков. Большевизм говорит, что он – интернационален. Моя пуля еще более интернациональна!..

– Пуля, обернутая в доллар? – спросил худой старик с длинными белыми волосами, с еще более седой бородой, темным лицом и узкими мутными глазками. Он похож был на богатого прасола, одет по-крестьянски, но несколько щегольски. Он говорил, слабым старческим жестом приложив ко лбу руку козырьком.

– Именно, в доллар! – подхватил Барнацкий. – Да, да!

– Следовательно, основное направление будет идти по линии коммунизма как наиболее для нас вредной?

– В свое время я скажу вам, куда тактически будут направлены силы агентуры, – сказал Барнацкий. – Сегодня мы говорим об общем направлении. И о том, кто его направляет.

– Я уже сказал, кто, – проговорил худой старик. – Есть ли необходимость уточнять это? Каждый из присутствующих здесь агентов получил обертку, которая довольно ясно говорит, кто в его пуле заинтересован. Он понимает, что в игру вступила «великая заокеанская мать Польши»…

– Да, да! Мать, – растроганно сказал Барнацкий. – Вы хорошо говорите, Осип Григорьевич!

– Мать эта – добра. Но и строга. Она требует от нас не только хороших разговоров, но и хороших действий. Вы любите цивилизацию, хотите ее спасать? Пожалуйста. Вы хотите получить за это спасение деньги, – что ж, мы не безденежны и платим – пожалуйста! Но действуйте, помогайте друг другу, – мы для этого вас созвали всех, – знайте друг друга. Но действуйте же, черт возьми!

Глаза Веры Николаевны были устремлены на старика, губы ее, казалось, шептали его слова. И опять нехорошо стало Штраубу. Старик же продолжал говорить своим слабым голоском, многозначительно и хитро улыбаясь:

– Предполагается, что в ближайшее время Заокеанская Добрая Мать выступит с международной акцией, которая вполне исчерпывающе и ясно скажет всему миру, что отныне Добрая Мать, продолжая свое снабжение вашей страны оружием и продовольствием, превращается в неутомимого руководителя ваших идей, замыслов, всего вашего воображения. Дело в том, господа, что Европа, после того как большевики разгромили Колчака и Деникина, несколько охладела, оружие ее стало тупиться. Англия скрытно ведет переговоры о торговле с Советской Россией. Италия – тоже. Германия давно бы торговала, будь у ней чем торговать!.. Только одна Заокеанская Добрая Мать остается и останется Мстящей Матерью. Месть ее будет безжалостна, многолетня, – и горе тем, кто не будет послушен этой мести, господа!

Старик, устав, замолчал.

Барнацкий кивнул ему головой и сказал:

– А сейчас, господа, я изложу вам, в чем заключается наша программа и почему мы считаем этот участок фронта – важнейшим. И будем считать его важнейшим, даже если большевики, на другом участке, двинутся к Варшаве!..

И, помолчав, добавил:

– На эти слова у меня есть санкция самого глубокоуважаемого пана Пилсудского!

Глава десятая

Когда ротмистр Барнацкий истощил все свое красноречие, раз десять упомянув имя Пилсудского, и еще раз подробно описал свой арест в Москве, собравшиеся начали расходиться. Лица у них были встревоженные.

Худой и седоволосый старик переходил от одного к другому, раздавая какие-то пакетики из толстой серой бумаги. Последним он подошел к Штраубу.

– Будем знакомы, господин Штрауб. Здравствуйте, госпожа Быкова. Осип Григорьевич Ривелен, по кличке «Таган».

И он сказал, ласково глядя на Штрауба своими мутными глазами:

– Завидую. Сам бы с вами поехал в Конармию, кабы не старость…

– Но я не уверен, ехать ли мне? – сказал Штрауб. – Меня на Украине знают. Я долго жил у анархистов. Вдруг какой-нибудь знакомый перейдет к красным?

– А вы, голубчик, потрудитесь. Можно так изменить себя, что и мать родная не узнает.

– Узнала бы лишь Заокеанская, – проговорила, улыбаясь, Вера Николаевна.

Старик продолжал:

– Очень завидую. Почетно. Подумайте, – уничтожить второго человека после Ленина! Половину советской власти! А там, глядишь, и до второй половины доберетесь. Я за вами давно наблюдаю, господин Штрауб. Вы – многообещающий. Вы медленно и долго собираетесь, но зато – удар, и все кончено! Вы более, чем кто-либо, поняли смысл и практику «комнатной войны».

– Какая же это «комнатная»! – сказал с раздражением Штрауб. – Восстание организовывать! Вести войска самому вперед! Напасть на штаб юго-западного фронта!..

– Но ведь в этом и заключается вся философия жизни, как вы утверждаете, дорогой! Нажать, как на кнопку, в важнейший момент на важнейший пункт истории. Нажали – и для вас распахиваются двери славы! Нет, нельзя вам не позавидовать, дорогой. Так, Вера Николаевна?

– Сам того не зная, он сам себе завидует, – ответила, широко улыбаясь, Вера Николаевна.

Старика ждал у подъезда одетый в мужицкую свитку, лопоухий, обросший бородой, которая, однако, не прикрывала большого рта, помощник. И хотя было светло, у ног его стоял фонарь с толстой свежей свечой.

– Еще познакомьтесь, – сказал старик. – Цветков, дворянин, офицер. Его отец – виднейший деятель польско-украинской федерации, удостаивающий меня дружбой. А сынок – тоскует по дочкам. Так?

Цветков со злостью поднял на старика глаза, но ничего не сказал.

– Господин Цветков будет держать связь между мной и вами. И здесь, и преимущественно в тылу Красной Армии. Я, знаете, все-таки поеду через фронт. Очень уж завидую вам, господин Штрауб. И хочу посмотреть ваш козырный удар. Прощайте-ка покамест.

Старик приподнял шапку и свернул в переулок.

Цветков шел, опустив голову и глядя в землю.

– Я укажу вам гостиницу, – сказал он вздыхая. – Могли бы, конечно, и без меня найти, но уж больно я рад свежему человеку. Как там, у большевиков?

– Я от Махно сейчас, – сказал Штрауб.

Цветков шумно вздохнул, махая перед собой фонарем:

– Кому смех, кому слезы. И он и отец мой смеются, что я люблю своих дочек, а мне непонятно – как не любить? Вот объясните вы мне, как можно не любить, когда народил их семерых? А нас ведь у отца-то семеро!

– Неужели семеро? – спросила Вера Николаевна и подошла поближе к Цветкову. Но от него сильно разило самогоном, и она отодвинулась.

– Семеро! И не любит ни одного. А у меня – две дочки, и младшую Кларой зовут… и у него – главный козырь они…

Сделав несколько шагов и думая все об одном и том же, Цветков продолжал, взмахивая фонарем:

– Главный козырь!.. Наследство и дочки. «Наследства лишу, говорит, а этот мой друг, Таган, дочек твоих, как мышей, таганом раздавит». И раздавит! Никакой жалости. Не удивительно ли, господа? Социальный переворот в величайшем из государств мира, рабочие и коммунисты берут власть, во многих странах – восстания, а мы, люди, учившиеся в университетах, толкаем, как в средневековье, друг друга на самые кошмарные убийства! Меня, например, толкают, грозя убийством моих дочерей. И кто толкает? Кто хочет убить этих крошек? Их дед. Во имя чего? Во имя преуспевания таких мошенников, вроде этого Тагана! А я, культурный человек, любивший Чехова, Бунина, Художественный театр, должен подчиняться этому деду. Защиты нет. Этот худощавый старикашка, не моргнув глазом, удушит их… и не руками, а у него есть такие усовершенствованные ампулы с газом, из Америки привез. Э-эх, господи!

Штраубу неприятны были откровения Цветкова, но он не мог удержаться и спросил:

– А, кстати, кто этот Ривелен? Русский? Поляк?

– Русский? Поляк? Просто американская сволочь! И какая крупная, какая хладнокровная!.. Я много подлецов на своем веку видывал, и сам стал не малым подлецом, но этот всех хлеще. Официально это представитель «Питсбергского общества по экспорту машин и орудий Америка – Польша», а вообще – убийца и организатор убийств. Классический убийца! Безжалостен, как пожар, и сентиментален, как шестнадцатилетняя девица, выросшая в глубокой провинции. Маки у себя в имении, во Флориде, разводит, и притом махровые, розовые, негодяй! Ботаник! Вы с ним как-нибудь о цветах поговорите. Боже мой, какие изумительные мысли! Академику впору. И я после разговоров с ним на цветы теперь и смотреть не могу. В глубочайшей степени противно. Все кажется, что они на моей могиле выросли.

И, указывая фонарем на одноэтажный домик гостиницы с тенистыми низенькими сенями, Цветков сказал:

– Ваш номер – четырнадцатый. Не намек на дивизию, куда я еду, а просто вам хотели дать тринадцатый. Не знаю, как вы, а я суеверен. До свиданья. Вечером зайду с Барнацким. Тоже редкая каналья! Ну, этот хоть лошадник. Простительно. Страсть обожаю коней! У нас весь род – кавалеристы. Все кони, как я заметил, аристократы.

Вера Николаевна посмотрела ему вслед и сказала:

– Опасный тип. Большевики пообещают ему спасти его детей – он нас и предаст. Нужно Барнацкому этот разговор передать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю