355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Всеволод Иванов » Избранные произведения. Том 2 » Текст книги (страница 31)
Избранные произведения. Том 2
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 19:54

Текст книги "Избранные произведения. Том 2"


Автор книги: Всеволод Иванов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 31 (всего у книги 42 страниц)

Глава пятая

Пархоменко, то и дело погоняя плеткой коня, ехал к станции крупной рысью, часто переходящей в галоп. Он чувствовал одновременно и радость, и огорчение, и смущение. Когда он, опершись о луку седла, оборачивался к своим спутникам, на лицах их он читал те же чувства, которые волновали его. И от этого он еще более взволновался.

В штабе Конармии он слышал, что на станции, куда он ехал, останавливался поезд, в котором прибыл в расположение фронта товарищ Сталин. «Останавливался? А гляди, и по настоящее время поезд стоит? – думал Пархоменко. – Вдруг да удастся взглянуть на Сталина? Хотя бы одним глазом… а там – биться! Биться, как бились под Царицыном!»

Рядом с этой радостью, где-то рядом, бродило в сердце и огорчение. Там же, в штабе Конармии, ему сказали, что в его дивизию решено направить пополнение в четыреста сабель. Пархоменко засиял было, но через минуту потемнел и насупился, а еще через минуту начал браниться и отказываться от этого пополнения. Не нужны ему эти три эскадрона! Что он, на самом деле, нянька для белогвардейцев?.. Что ему все время суют казаков, еще совсем недавно служивших в деникинской армии? Другие комдивы получают замечательные кадры – рабочих с больших заводов, часто москвичей, петербуржцев или товарищей из Донбасса, а он, как окаянный, все беляков, все беляков!..

– Не могу я этого терпеть! Ворошилову пожалуюсь! – кричал он.

Замначштаба Конармии, худой, сутулый, с веселыми голубыми глазами донбасский рабочий, вместе с Пархоменко защищавший Харьков от деникинцев и очень любивший Пархоменко, сказал:

– Так это и есть предложение Ворошилова. Мы вам сильно доверяем, Александр Яковлевич. Вы быстрее других умеете перевоспитывать.

– Быстрее! Не может позволить Ворошилов наваливать такой груз на одного! – еще более возвышая голос, говорил Пархоменко. – Его неправильно информировали о моих силах!.. Нельзя всю белогвардейщину сваливать на меня! Как я дивизию в бой поведу, если у меня глаза будут бегать во все стороны?

– У вас, Александр Яковлевич, не будут.

– Я товарищу Сталину доложу! – кричал, не успокаиваясь, Пархоменко.

– И мы уверены, что товарищ Сталин одобрит наши действия.

– Ну, это еще посмотрим.

Вспоминая эту ссору, Пархоменко чувствовал и смущение и огорчение. Ему неприятно было, что он кричал на человека, который его любит и уважает и которого он и любит и уважает. И он почувствовал себя смущенным, что хотел говорить товарищу Сталину обо всем этом. В 14-й дивизии за время тысячекилометрового марша от Ростова на польский фронт наблюдалось только одиннадцать случаев дезертирства, причем три случая сомнительны: ребята скорее всего отстали по болезни. Значит, политвоспитание и политучеба поставлены в дивизии сносно; значит, дивизия боеспособна… но тем более нужно при пополнении ее действовать осмотрительно! Как в условиях фронта в короткое время перевоспитать четыреста человек? Почему бы не распределить их по всем дивизиям?.. Этот вопрос в конце концов не столь важен для настоящего, сколько для будущего, когда в результате несомненного разгрома белопанских войск на нашу сторону начнут переходить белые части…

Его сопровождали начштаба дивизии Колоколов, замкомполита Фома Бондарь, бывший рабочий харьковского завода Гельферик-Саде, комкавполка Гайворон и два ординарца. Пархоменко сказал, обращаясь к Бондарю:

– Ты впервые возле Киева, Фома Ильич?

– Не доводилось бывать, – хрипловатым басом ответил Бондарь. – А что?

– Пространства выбрал товарищ Сталин правильно. Они позволяют маневрировать большими соединениями конницы. А состав и дух конницы таков, что хоть и прошли мы походным порядком много, но не устали… хоть поляки и думают обратное.

Он начал было говорить о неправильных действиях замначштаба Конармии, но тут подъехали отставшие ординарцы, и один из них сказал:

– Разрешите обратиться, товарищ начдив?

– Говори.

– В нашу дивизию пришли беженцы из Западной Украины, из Львова… вот они…

– Кто их направил?

– А они сами. Есть, говорят, предложение для товарища Пархоменко.

Дул легкий и теплый ветерок, чуть колебля широкие и очень зеленые, еще не покрытые пылью, листья деревьев. Солнце стояло высоко. Воздух был прозрачен, и даль видна была так далеко, словно ты стоял рядом с солнцем. За полями, речкой и лугом видна была станция с покосившейся водокачкой. За водокачкой можно было разглядеть несколько составов поездов и один из них – из классных вагонов. Быть может, это поезд Сталина?

По обочине, торопясь, но все же медленно переступая разбитыми от дальних дорог ногами, шли трое – двое мужчин и женщина. Мужчины, низенькие, с длинными волосами, небритые, в рваных и темных солдатских шинелях, когда подошли ближе, оказались совсем юношами. Женщина в длинной ситцевой юбке, с палкой и с узелком, лет под тридцать, но выглядела значительно старше: такие у нее были впавшие, страдальческие глаза и такие сухие, сжатые губы. У Пархоменко, при взгляде на нее, заныло сердце, он подумал о своей жене, от которой давно не получал известий.

– Откуда? Кто такие? Почему ко мне? Кто послал?

Женщина заговорила:

– Идем мы, пан командир, от самого Львова, через все польские заграждения. Работали трое мы на сапожной фабрике во Львове: я – Августа Братосевич, закройщица, Мартин Тройовский – мой двоюродный брат, электромеханик, и Богдан Досолыго, чернорабочий, уголь на фабрику подвозил. Мы двое – поляки, он – украинец.

– Почему ушли?

– Были в тайной коммунистической ячейке. Ячейку предал изменник. Мужа моего убили, дети умерли от голода, нас искали, мы и – пошли…

– Удостоверения какие-нибудь есть?

Беженцы молча протянули вперед руки.

– А почему к Пархоменко? – спросил Бондарь.

– Пролетарий, – ответила женщина. – Мы тоже пролетарии. Мы подумали: как-нибудь да он нас поймет. А не поймет – укажет, кто понимает. Будьте милостивы, пан командир…

– Про панов-то пора бы и забыть, – сказал Бондарь.

– Привычка, добрый…

– Оставь ее, – сказал Пархоменко, доставая блокнот. – Вот, пойдете… к Ламычеву… он оденет, накормит, а там – поговорим.

И он тронул коня.

– Товарищ командир! – быстро заговорил один из юношей. – Мы на станции, возле водокачки, из склада известку выгружали. Так слышали, что в водокачке бочка смазочного масла зарыта. Не нуждается ли дивизия в смазочном?

– Не нуждается, – сказал Пархоменко хмуро. – Идите.

Он с силой стегнул коня. Опять на сердце поднялось раздражение. «Ну, зачем принял? А если шпионы?.. Руки рабочие? В два месяца можно такие рабочие руки выделать, что от рук забойщика не отличишь». И опять вспомнилось длинное лицо замначштаба, его веселые голубые глаза и все подробности ссоры из-за четырехсот донских казаков…

Тем временем все четыре сотни пополнения выстроились возле кирпичного короткого здания железнодорожной станции со следами пыли по карнизу. Казаки стояли ладно, глядели прямо, дышали ровно, оружие у них было в исправности, и, однако, они не понравились Пархоменко. Слишком что-то много подобострастия, слишком суетятся два сотника, один рыжий, другой белобрысый, и слишком они, четко выговаривая слова, подробно рапортуют. «Брехня, – говорил сам себе Пархоменко, глядя в чистые, большие глаза сотника. – Брешет от начала до конца, сукин сын». Но вслух он сказал:

– Поздравляю с приездом на фронт. Остальное проверим на деле. Вольно.

– Вольно-о! – высоким голосом, широко разевая большой рот с частыми желтыми зубами, закричал сотник.

Казаки потоптались, покурили и, вскочив на коней, поехали в 14-ю. Пархоменко посмотрел им вслед и спросил у Бондаря, а затем и у Колоколова:

– В какой полк? Есть предложение?

– В восемьдесят первый, – сказал Бондарь. – Полк – сознательный, умный.

– Не слишком ли много родственников они там найдут? – осторожно спросил Колоколов.

Пархоменко кивнул:

– Да, да. И по-моему, там белые хвосты еще имеются. Но вообще не возражаю, раз политком и его зам настаивают.

– Советуют, – сказал, улыбаясь, Бондарь. – Политком твердо уверен в восемьдесят первом.

Подошел Гайворон:

– Товарищ начдив! Поезда товарища Сталина здесь нет. Отбыл еще вчера. Но, говорят, товарищ Сталин в городе. Отсюда до города версты четыре.

– Ишь ты! Все знаешь. Лучше комдива.

– В город! Сопровождает меня Гайворон, остальным вернуться в дивизию. Коня, Гайворон!

Сердце его беспокойно, неровными толчками, билось. Щеки и лоб горели. И чем скорее приближались улички городка, заросшие вишенником и усаженные тополями, тем толчки сердца делались порывистее.

Улица расширилась. На перекрестке сгрудилось стадо тощих и оттого казавшихся длинноногими коров. По ту сторону стада несколько домохозяек начали уже доение, а по эту сторону стоял у плетня пастух, кривой и босой. Сдвинув на затылок вылезшую баранью шапку, вытянув шею, он уставился на коня.

– Где тут исполком? – спросил Пархоменко.

– Добрый у вас конь, – сказал пастух, сплевывая и передвигая кнутовищем шапку с затылка на брови. – В мирное время за такого коня и три сотни дали б. А теперь мешками ассигнации за него надо считать и, может, даже возами. Очень добрый конь.

– Где исполком? – задыхаясь и кашляя, спросил Пархоменко.

– У нас тут, – продолжал пастух с наслаждением, – сахарный заводчик Трофим Евсеич Усенко жил. Ах, боже ты мой, боже, какие кони! Он к вечерне запрягал тройку вороных, а к обедне – соловых. Но и ему до вашего коня далеко.

– Тьфу! – И Пархоменко двинул коня в стадо. Конь шел осторожно, точно боясь, что задетая им корова может развалиться. Пастух, прикрыв глаз рукой, продолжал обсуждать все статьи редкостного коня.

– Текинский или арабец? – крикнул он.

Сбоку, из переулка, выскочил Гайворон:

– Сюда, сюда, товарищ начдив! От соборной церкви третий дом справа!

Глава шестая

Он узнал, хотя и не видел его ни разу, узнал сердцем этот трехэтажный, синий, с белыми ставнями, дом, позади которого раскинулся большой сад. Командиры – молодые, пожилые, хорошо и плохо одетые – с винтовками за плечами, стояли у крыльца, на верхних ступеньках которого вытянулись часовые в кожаных куртках. Подальше, не доходя до длинной изгрызанной коновязи, толпились красноармейцы в темных от долгих походов шинелях; некоторые держали у ног вещевые мешки, а другие – газеты, которые раздавал комиссар в высоких сапогах. Белый собор с узкими голубыми куполами бросал на площадь короткие, не обещающие прохлады тени.

Пархоменко, быстро шагая, спросил на ходу у какого-то командира с перевязанной рукой:

– Что, товарищ Сталин уехал?

– Уезжает, товарищ комдив.

– Как уезжает? Стало быть, не уехал? А где же машина?

– Автомобиль налаживают, товарищ комдив. С бензином, товарищ комдив, еще хуже, чем с овсом.

Когда командир заговорил об овсе, Пархоменко узнал его. Несколько дней назад Пархоменко разнес этого командира – его фамилия была Самсонов – за небрежное расходование овса. «Вы знаете, что такое на нашей войне овес?» – спросил он его. И Самсонов, командир одного из эскадронов 3-й бригады, ответил: «Овес – есть жизнь для коня, а значит, и для победы». Этот ответ очень понравился Пархоменко, как и понравился ему весь командир – широколицый, здоровый, сильный. С грустью Пархоменко узнал на другой день, что Самсонов ранен в разведке.

– Что, уже поправился?

– Не столько поправился, товарищ начдив, сколько бежал из лазарета, – сказал Самсонов, и тут Пархоменко заметил, что он еле стоит на ногах от боли и слабости, что глаза его воспалены, а широкое лицо иссиня-бледно.

– Безобразие! Вы, вы бежали, Самсонов? Налево кру-у…

Весь дрожа и пошатываясь, Самсонов прервал его:

– Прошу, товарищ начдив, выслушать. Я должен видеть Сталина!

– Зачем?

Самсонов не успел ответить. Узкие половинки дверей, когда-то окрашенные в белое, раскрылись. Выбежал председатель местного исполкома, человек с квадратной челюстью и добрыми глазами навыкате, за ним шли шесть или семь старших командиров штаба юго-западного фронта, мелькнул между ними комиссар в высоких сапогах, а затем минуту спустя своей неторопливой походкой вышел Сталин.

На площади стало необыкновенно тихо и хорошо, как бывает, только когда в беседе человек вдруг скажет изумительно откровенно, правдиво и важно для каждого. И Пархоменко почувствовал, что если б он смог сейчас отвести взоры от Сталина и перевел бы их на лица других, он сразу узнал бы мысли каждого. Но он видел лишь одного Сталина – и больше никого не мог видеть.

На площади, как-то плавно ныряя в ухабах, появился автомобиль. Он, описав полукруг, подняв на дыбы коней у коновязи, приблизился к крыльцу. Сталин медлил сходить. Он глядел в толпу. Он узнал Пархоменко. Но каждый в толпе думал, что Сталин глядит на него, и каждый ждал от этого взгляда чего-то большого и удивительного.

Пархоменко тоже казалось, что Сталин глядит на него, но он не мог поверить этому и от этого не знал, что делать. Он полез в карман, чтобы вытереть платком потный лоб. Платка не было. Он поднял руку – и вдруг, совсем близко от себя, на уровне руки, увидел светящиеся и уже расспрашивающие о многом глаза Сталина.

Но глаза эти заслонила фигура раненого командира эскадрона Самсонова. На лице его было такое наивное желание что-то сказать, лицо его так преобразилось, а рука так возбужденно дрожала у фуражки с крошечным, переломанным в середине козырьком, что Сталин не мог не подойти к нему ближе. Он подошел и молча и ласково глядел в молодое, полное счастья лицо человека, забывшего сейчас и свою слабость, и боль в руке, и выговор от комдива, человека, необыкновенно счастливого тем, что он видит перед собой руководителя обороны Царицына, организатора разгрома громадной армии Деникина, полководца, с чьим именем связано создание Первой Конармии.

– Разрешите доложить, товарищ Сталин! – крепким и необыкновенно свежим голосом на всю площадь крикнул широколицый молодой командир эскадрона.

Сталин не успел ответить, а только улыбнулся, но эта улыбка говорила: «Докладывайте, но, если можно, побыстрей, мы все здесь очень заняты».

– Я – понимаю! – продолжал Самсонов. – Я скажу только, что вся Конармия заверяет вас и клянется: белополяки будут разгромлены! Доложите товарищу Ленину, что победа с нами! Да здравствует Ленин! Да здравствует Сталин!..

И вдруг Пархоменко увидел, именно увидел, а не услышал, – как можно видеть вихрь, несущий в своем стремительном беге ветви, пыль и листья, – радостный, вихревой крик из сотни грудей. Люди кричали с такой оглушительной силой и мощью, словно здесь собралась и кричала вся многотысячная Конармия, все конники, все преданные ей пехотинцы, артиллеристы, связисты, саперы; словно кричала Уманьщина, Киевщина, вся Украина, вся Россия, Кавказ!.. Голова кружилась от этого бешеного, восторженного, полного любви и верности крика:

– Ура-а-а… Ленину-у… Сталину-у… ура-а-а!..

И вся площадь, – командиры, солдаты, работники штаба и работники исполкома, а вместе с ними и Пархоменко, – все поняли, что их желание: увидеть и услышать необыкновенно для них важное, – исполнилось. Молодой эскадронный командир с широким лицом своим свежим грудным голосом высказал их заветное желание, их уверенность, – и Сталин понял их желание и их уверенность в победе, понял и передаст это все Ленину, и всей Советской России, и всем трудящимся мира.

Кроме того, Пархоменко понял, что – чепуха и вздор все его недавние обиды на работников штаба Конармии, на которых он хотел жаловаться. Просто он, повидимому, немного устал, взволнован предстоящими военными операциями и преувеличивает трудности. Можно сделать в сотню раз больше, можно свершить дела куда тяжелее, раз с нами – Ленин, Сталин, раз с нами – партия большевиков и весь наш великий народ…

– Ленину-у… Сталину-у… ура-а!.. – кричал он, не замечая того, что все лицо его залито радостными слезами, что слезы текут по усам, падают на руки, на рукоять кривой сабли, на теплую и священную советскую землю.

Глава седьмая

Всю ночь шел дождь. Воздух был влажный и мягкий, и ветряки за селом как бы плавали в тумане. Медленно шагая по лужам своими короткими ногами, показался политком дивизии Рубинштейн. Позади него шел стройный и сильно похудевший Гайворон. Подойдя вплотную к Пархоменко, Рубинштейн сказал:

– Виноват я, Александр Яковлевич, сильно виноват.

– Сегодня мне везет на извинения, – проговорил Пархоменко. – Ламычев пожаловался: смазочного нет. Я и вспомнил тех беженцев, которых мы у станции встретили. Эх, говорю, Ламычев, теряешь ты связь с массами – плохо беженцев расспросил. У тебя бы уже смазочное было. Не верит. Я ему и приказал поверить. Возвращается с водокачки – вся рожа в масле: «Нашел. Крепко извиняюсь». Нет, говорю, ты перед беженцами извинись. А у вас что случилось?

– Предвижу в третьей бригаде восстание.

Пархоменко изумленно поднял брови и положил руку на шашку.

– Все признаки, – сказал Рубинштейн.

– Какие?

– В бывшем некрасовском полку, в восемьдесят первом, – чуть ли не с рыданием выговорил Рубинштейн, – в том самом, где я начал боевую жизнь, арестовали бойца. Причина, по правде сказать, дурацкая. Боец захохотал. Увидали у него во рту золотую пломбу. А он – доброволец из батраков. И с ним пришли еще трое… Откуда быть у него золотой пломбе?

– Мало ли что бывает, – сказал Гайворон. – Это не причина заметать человека.

Пархоменко спросил:

– Фамилия бойца?

– Ющенко, Борис.

– Большегубый, с оттопыренными ушами, гнусит?

– Да.

– Я его раз в поле встретил, он лубяное лукошко нес с овсом – коней приманивал. Я его еще распек: что ты, мол, на овес коня ловишь? Ты его на уважение лови. А он хохочет. Но пломбы у него во рту я не разглядел.

Пархоменко помолчал, посмотрел на Гайворона, отстегнул свою кривую турецкую саблю, похожую на серп, и сказал:

– Самая завязчивая сабля, Вася. Обратись к Ламычеву. У него штук пять таких есть. Я ею учился рубить и на воде, и на лозе; бог даст, и пана задену. Только помни, что рубить ею надо так, чтобы шашка твоя стояла поперек человека, а когда рубишь – еще оттяни ее немножко на себя. Обрати-ка внимание на эфес. Прямо всасывается в руку…

Долго рассматривали четырехгранный, немного суживающийся к переднему концу, черный эфес. Рубинштейн ждал. Он уже привык к манере Пархоменко – думать, разговаривая о постороннем.

– Скажи пожалуйста, разное орудие, а способ бить – одинаковый, – продолжал Пархоменко. – Вот, скажем, молот. Когда я раньше крупным молотом бил, то замечал, что, если рукоятка хоть малую грань имеет, лучше бьешь. И скажу тебе, Вася, шашка тоже на молот похожа, у нее ведь металл-то сосредоточен к концу клинка. Верно?

И, повернувшись к Рубинштейну, сказал:

– Ну, золотая пломба? Ну, пусть у него вся челюсть золотая! При чем тут восстание? Чего порочить всю третью бригаду? Они там гордые, их обижать не нужно.

– Я с тем и говорю, чтоб, не обижая, найти нитки. Начали об этом Ющенке говорить, дошло до другого полка, пришли оттуда ребята: «Покажи его, у нас есть подозрение». Посмотрели и говорят: «А мы у этого помещика в экономии работали». А у него в бригаде уже дружки завелись… трое…

– И те, трое, его дружки, что говорят о нем?

– Просто он их самогоном угощал и вел разговоры. Они его прошлого не знали. Но в общем перекрестным допросом установлено, что он сын помещика Цветкова, офицер запаса, капитан. Отец его стоит на платформе создания польско-украинской федерации как буфера между Советской Россией и Польшей. С тем и удрал в Польшу.

Пархоменко пристегнул шашку.

– Арестованного в штаб. Ко мне позвать Колоколова. На арестованного не очень наседать. Пусть он думает пока, что мы дураки.

Приблизительно через час Пархоменко вошел в низенькую белую мазанку с цветами на подоконнике и с плакатом «Что ты сделал для фронта?» в простенке. Он сел у окна и, качая пальцем цветок, не глядя на арестованного, сказал Соколову, председателю ревтрибунала:

– А у тебя, Соколов, коня-то перековать надо: у него глаза грустные. Ты тут скоро? У меня совещание назначено, идем.

– Да вот допрос окончим.

– Кому?

– Помещик Цветков пошел к нам добровольцем, рядовым, фамилию скрыл, назвался Ющенкой, а сам, оказывается, капитан.

– Может быть, он из патриотизма? Россию хотел спасать от американского, английского, французского ига? Панов, может быть, ненавидит? К пролетариату хочет приблизиться? Как понять, гражданин Цветков?

Арестованный грустно сидел, держа на коленях большие, в трещинах, грязные руки. Вся его поза показывала, что перед вами сидит утомленный непосильной работой крестьянин. Он поднял глаза на Пархоменко и сказал:

– А я и есть тот Ющенко. Какой я помещик? Чего на меня брешут, псы?

Дальше он начал говорить по-украински, с множеством местных словечек, и притом так замысловато, что даже Пархоменко, прекрасно знавший украинский язык и все особенности крестьянского быта, с трудом понимал его, и чем больше он его не понимал, тем меньше верил, что это сын помещика Цветкова, капитан. Пархоменко с недоумением взглянул на Соколова. Тогда тот достал пакет, вынул из него фотографию и протянул ее к лицу Цветкова-Ющенко:

– А это кто?

Фотография была крупная, так называемая «кабинетная», снятая недавно. На ней был изображен бородатый мужчина в сюртуке, с орденами, и рядом с ним – офицер, лопоухий, большеротый, с тупым выражением лица, с большими руками, положенными устало на колени.

– Копия? – спросил Соколов. – Копия! Факт!

– Факт, – сказал Пархоменко и с изумлением взглянул на Цветкова. – Здоров притворяться!

Тот сидел в той же позе усталого крестьянина; на фотографию он и не взглянул. Пархоменко сказал:

– Слушайте, Цветков. Нам с вами возиться некогда: воевать надо. Поэтому прошу: отвечайте по-человечески.

Вошел начштаба Колоколов. Это был высокий пухлый человек, белокурый, с ярко-красными губами. Сын мелкопоместного дворянина, он сначала учился в гимназии, затем перешел в семинарию, а оттуда, когда началась война 1914 года, поступил в гусары. Через четыре года он пошел инструктором в Красную Армию, влюбился в своих подчиненных, в свое дело, и теперь изумлялся, что мог думать иначе, чем думает сейчас, что мог равнодушно смотреть на простой народ, в котором сейчас находил целые сокровища ума, таланта, вдохновения.

Колоколов остановился у порога, в тени, поставив ногу на сломанный ларь с вырванным замком. Допрашиваемый сидел на низеньком табурете, и лицо его было через открытое оконце залито светом. Свет падал дальше в сени, упираясь в паутину и пыль, заполнявшую угол и часть лестницы на чердак. Допрашиваемый продолжал говорить про свою семью, которая, дескать, ушла невесть куда:

– Дочку примай в дому, шой заплати кому, шоб взяв биду з дому…

Колоколов вдруг спросил у него по-французски:

– Et votre petite mignonne Clara, comment se porte-t-elle?

Человек чуть заметно пошевелил пальцами. От висков к подбородку скатились две крупные капли пота.

Пархоменко махнул рукой:

– Э, брось! К нему ни втихомолку, ни с шумом не подойдешь. Я вас спрашиваю перед смертью, Цветков. Хотите сказать правду? Зачем пробрались? Кто подослал? С кем имеете связь? Покайтесь. Почувствуйте себя русским, который совершил ошибку.

Допрашиваемый помолчал, а затем сказал:

– Я – батрак, свидетели есть. Какой я Цветков?

– Увести! – сказал Пархоменко.

Когда допрашиваемого увели, Пархоменко встал, прошел в угол сеней, постоял там, и когда он вернулся, луч света, падавший из окна, осветил его плечо, покрытое мучной пылью. Должно быть, он стоял, прислонившись к высокому мучному ларю.

– Не обманываемся мы, други? Да нет, не обманываемся. По всем признакам – шпион. И ловкий…

– Плохого не пошлют в четырнадцатую, – сказал Рубинштейн. – Встанем на точку зрения поляков. Что такое для них четырнадцатая? Свежая, почти не проверенная в боях дивизия. Сформирована она наполовину из белых казаков. Командир – рабочий, старый революционер, друг Ворошилова. Разваливая посредством шпионов и диверсантов четырнадцатую, паны делают два выгодных им дела: первое – компрометируют задачу перевоспитания белых, сводя ее к нулю, второе – разваливают дивизию, которой командует пролетарий…

– Откуда известно панам, что я командую дивизией?

– А нам известно, кто у них какой дивизией командует? Известно. У них разведка в тылу противника поставлена лучше, чем у нас. На это дело нам еще придется обратить особое внимание. Чем мы чаще и сильней будем бить врага, тем больше он будет обращать внимание на формирование кадров шпионов и диверсантов. А нам вообще стоит помнить, что волков легче уничтожать, чем крыс.

– Он прав, – сказал Пархоменко. – Ваше предложение?

– Расстрел. И позвольте мотивировать это еще одним соображением. Помните, я вам говорил о восстании в третьей бригаде? Его не будет, если мы немедленно расстреляем этого шпиона. Наш поступок покажет заговорщикам, что мы наблюдаем за ними и кое-что видим.

– Если добавить к тому, что с правого фланга от восемьдесят первого полка я приказал встать полку Гайворона.

– Разрешите и мне, товарищ начдив, поехать в полк Гайворона, – сказал Рубинштейн краснея. – Я виноват перед вами, переоценив свою воспитательную работу в восемьдесят первом полку.

– Не возражаю насчет вашей поездки в полк Гайворона. Но вы кидаетесь в другую крайность, Рубин. То вы кричали, что восемьдесят первый полк очень стойкий в политическом отношении, то вы теперь кричите, что восемьдесят первый полк не стойкий. А я ему верю.

– И верите тем белым саблям, которые мы влили в тот полк?

– Кабы нам дотянуть их до первого боя. Тут бы мы, верю, сдружились. После первого боя они бы думать перестали о восстании…

Пархоменко, подперев рукой голову, смотрел в щелястый пол, сквозь который снизу несло сыростью и плесенью. Затем он сказал:

– Читай, Соколов, приговор.

Соколов прочел приговор. Подписали. Рубинштейн сказал:

– А перед тем, как ехать в полк Гайворона, не проверить ли мне политическую работу в третьей бригаде?

– Мысль верная, – сказал Пархоменко. – Только, работая, вы почаще смотрите во все стороны. А я проведу совещание и к вам вечером приеду.

Под вечер, когда Пархоменко в перерыве совещания обедал с Ламычевым, вбежал питерский матрос – следователь ревтрибунала, загорелый, бронзовый, в заношенном бушлате и громадных ботинках. Стукнув с грохотом ботинками, он доложил:

– Доказано: шпион, товарищ начдив. После исполнения приговора при осмотре отверстия в фуражке обнаружена бумага, порванная пулей. Шифровка.

– За небрежный и неряшливый обыск при аресте Цветкова – на две недели под арест! Будь бы у меня шифровка в руках тогда, а не сейчас, он бы по-другому с нами разговаривал. Эх, дурачье!.. Вы что, Колоколов?

Вошедший был бледен.

– Беда, товарищ начдив. В третьей бригаде – восстание. Рубинштейн – убит.

– Убит? Рубинштейн? Господи! – вскричал Ламычев, и на глазах его показались слезы.

Утирая мокрые глаза, Пархоменко повернулся к матросу:

– Видите, что вы наделали своей небрежностью и отсутствием бдительности. Рубинштейна убили! Под суд!

– Есть под суд, – весь дрожа, проговорил матрос.

– Всем сюда! Ординарцы!.. Совещание, по коням!

Пархоменко не успел застегнуть ремни, как уже подскакал дивизион, а через минуту рядом с дивизионом стоял броневик.

Они спустились в балку. Дивизион, смяв выставленную охрану, которая требовала пароля, подскакал к штабу 3-й бригады. Штаб находился в каком-то полуразрушенном хуторе на холме возле мелкой речки. Когда Пархоменко прискакал туда, с другой стороны хутора скакал к штабу полк Гайворона.

Командиры, работавшие вместе с Рубинштейном в штабе, отстреливались, и часть их успела убежать к Гайворону. При разгроме штаба были убиты Рубинштейн и делопроизводитель. Со своей стороны восставшие потеряли пятерых. Судя по ранам, Рубинштейн бился упорно и до последнего вздоха, и бился один, так как делопроизводитель умер сразу от пулевой раны в голову.

К панам ушло три эскадрона 81-го полка, всего около четырехсот сабель. Как и предчувствовалось, эти три эскадрона состояли главным образом из того пополнения донских белых казаков, которых недавно принимал на станции Пархоменко.

Обнимая труп Рубинштейна и утирая слезы, Пархоменко говорил:

– Ну вот, бедняга! Ну, как мы тебя не уберегли? И ведь по лицу вижу, что до самой смерти он каялся, что плохо воспитал восемьдесят первый полк!.. Прости нас, дорогой Рубин, прости, милый друг… И вот перед телом твоим говорю крепко: найду убийцу, отплачу!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю