Текст книги "Избранные произведения. Том 2"
Автор книги: Всеволод Иванов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 42 страниц)
Когда Ламычев распахнул дверь и, стуча сапогами и шашкой, остановился на пороге, то в потрескавшиеся ставни вошел рассвет. Посапывая, чем-то недовольный, Ламычев стоял, выпятив грудь и вытянув вперед руки, на которых лежал матовый арбуз, полосатый, как узбекский халат.
С улицы доносилась песня. Пел ее хороший мужской и сильно тоскующий голос. В песне упоминались белые лебеди, обезглавленные любовники, последнее рукопожатие, безумно скачущие тройки; и чем дальше тянулась эта песня, тем очевидней становилось, что певцу страстно хочется поделиться с кем-нибудь своим горем.
На табурете перед Пархоменко стояли зеркальце, кружка с кипятком и лежал длинный плоский, как язык, кусок шершавого и темного мыла. Пархоменко водил бритвой по ремню, едва ли замечая и бритву и ремень. Прошедшую ночь спал и мало и дурно, и оттого во рту чувствуется вязкий вкус солода, да и песня бередила, как рана. Но чем хуже чувствовал себя Пархоменко, тем веселее и общительнее старался он быть для других. И теперь, помахивая рукой в такт песне, он протяжно прошептал, широко и радостно улыбаясь:
– Очень хорошо, Терентий Саввич, что ты приехал.
Ламычев, балансируя арбузом, на цыпочках прошел к креслу, которое стояло у окна. Это было узкое и длинное, когда-то обитое бархатом кресло, из которого теперь судорожно во все стороны стремилась мочала. Когда Ламычев опустился в кресло, мочала взъерошилась и встала вокруг него, как воротник.
– Ты от сальцев? – спросил Ламычев чихая.
– Был вчера, – ответил Пархоменко шепотом.
Здесь певец взял особенно высоко и тоскливо, и Пархоменко в знак внимания поднял кверху палец. Ламычев кивнул головой и замолчал. Певец пел про лунный вечер, и тотчас Пархоменко вспомнил вчерашний вечер с таким особенно душным и низким небом, что до него, казалось, можно было достать рукой. Шипящий, весь излатанный, простреленный паровоз мчал к Царицыну. Машинисту было сказано, что Пархоменко должен прибыть к Сталину в одиннадцать часов ночи. По линии все уже знали, что Ворошилов освободил мартыновцев, и машинист паровоза радость свою выразил весьма кратко: «Мартыновцев мы доставим, а вот Шевкоплясов пусть рядом бежит». Поминутно, беспокоясь за жизнь своего пассажира, машинист выглядывал из будки и смотрел на путь, тревожно восклицая: «А там не враг ли стоит?» – и в Царицын приехали точно в одиннадцать. Но Сталина в Военном совете застать не удалось – он уехал в арсенал. Однако и в арсенале его не было – оказалось, он только что уехал на фортификационные работы, или, попросту говоря, в окопы. Приехал товарищ из Военного совета, передал Пархоменко, что устраненные вчера и позавчера специалисты из ликвидированного СКВО желают – и с подозрительной торопливостью – попасть на северные участки царицынского фронта.
А по мнению Военного совета, специалистам этим нечего делать ни в Царицыне, ни на северных участках, и так как нет пока оснований привлекать их к суду, то Пархоменко поручается устроить им безопасное местожительство где-нибудь по его усмотрению.
Пархоменко вернулся в Военный совет. Он собрал специалистов, сказал им краткое напутственное слово о пользе проживания в Нижнем Новгороде, подписал им пропуска и сам поехал на пристань посмотреть, как их будут грузить на буксирный пароход, увозивший баржу с хлебом. Он испытал большое удовольствие, когда пароход подал последний свисток. «Не вся болезнь, а все-таки здоровью прибыль», – подумал он, слушая удаляющиеся возгласы вахтенного, мерившего глубину переката…
Ламычев, видимо, думал о другом. Сквозь ставни на него ложились розовые полосы света, похожие на те длинные бахромистые конфеты, которые продают на ярмарках по копейке штука. Ароматная степная пыль зыбкими леопардовыми пятнами вставала с его плеч, когда он шевелился. Он слушал песню, широко раскрыв голубые ясные глаза, должно быть сильно растроганный. Когда певец оборвал песню, Ламычев внимательно поглядел на своего друга. Пархоменко всегда стеснялся, когда при нем кто-либо говорил о своих семейных делах. Он краснел, глядя куда-то в сторону, и старался перевести разговор на что-нибудь другое. Так и тут: он взял в руки нож и стал резать арбуз.
– Лишняя тяжесть! Какая ни есть жара, а все-таки созреть ему в это время не положено.
– И арбуз, точно, оказался зеленым. Тем не менее Пархоменко отрезал большой ломоть и стал его пробовать. Ламычев сидел, поставив ногу на какое-то дело «о скрывшемся старшем писаре Ромашкове», и от вздохов нога его мерно раскачивалась. Будильник показывал седьмой час утра. По лицу Ламычева видно было, что разговора о семейных делах не избежать, и тогда Пархоменко начал разговор с того предполагаемого конца, к которому мог прийти Ламычев.
– Как воюет Гайворон?
– Зятек-то?
– Зятек.
– Бойцы его держат, – сказал, скупо улыбаясь, Ламычев. – Вчерась балочками да холмиками прокрался и прямо, друже, к батарее.
– Сколько оружия взял?
– Орудие взял одно, другую гаубицу прислуга поломать успела.
Он встал и подошел к окну. Несколько дней назад, когда отряд Ламычева был переброшен на левый фланг, ближе к Волге, в Тундутовские горы возле Бекетовки, Ламычева взяло беспокойство, причину которого он и сам толком не понимал: то ли это было от близости сальцев, то ли участок казался ему ответственным, то ли, наконец, он сам утомился, но, как бы то ни было, он категорически потребовал через Пархоменко пролетаризации своей части, которой, как писал он, «требуются разборчивые и достойные моего доверия рабочие». Политотдел его части пополнили несколькими коммунистами, а от себя Пархоменко направил четырех своих ординарцев и в том числе Василия Гайворона, которого Ламычев не особенно долюбливал: не потому, что он был плох в бою, а потому, что был мало почтителен к тестю. Сейчас Ламычеву хотелось пожаловаться на Гайворона. После захвата батареи произошел у Ламычева с ним сильный спор. Царицын присылал мало снарядов, и Ламычев утверждал, что снарядов не присылают на его участок из-за малого к нему уважения, а Гайворон говорил, что раз не шлют снарядов, то уважение тут ни при чем, просто снаряды, а может быть, и батареи даже, понадобятся в другом месте. Ламычев рассвирепел. Он не понимал, как его зять мог допустить мысль, что батарея когда-либо могла бы быть отделена от ламычевской части. А еще хуже было то, что Лиза оказалась на стороне мужа. И тогда Ламычев написал в Военный совет то, что показалось ему ясным с первого же дня, как он приехал к Тундутовским горам, а в особенности было ясно теперь. Пехотинцев, по его мнению, можно оставить возле Тундутовских гор, а кавалеристов вместе с батареей и под командой его, Ламычева, необходимо послать вдоль левого берега Дона в тыл генералу Мамонтову, который наступает на центр советских войск. Получалось очень ловко: он и Гайворона, зятя своего, не обижал, оставляя его с пехотой, а с другой стороны, когда бы он сам двинулся вперед с артиллерией, то, естественно, ему дали бы снаряды. Ехал ли он по полю, шагал ли он по комнате, пил ли за столом чай, он все время с большой гордостью твердил про себя начальные строки письма: «Глубокоуважаемый старший товарищ Сталин. Во-первых, считаю долгом своим доложить, что какой мне толк стоять возле Тундутовских гор, когда я могу с успехом идти вдоль левого берега Дона…» И сейчас, стоя у окна, он читал эти начальные строки письма.
– А у тебя, Терентий Саввич, в Военном совете дела нету?
– Как нету? – сказал Ламычев, с удовольствием предвкушая свой ответ, и, прищурив глаза, посмотрел на Пархоменко.
– За снарядами приехал? – спросил тот.
И Ламычев сказал то, что он приготовился сказать уже давно:
– И не за снарядами, а Сталин вызвал меня по моему предложению.
Глава двадцать четвертаяТот же товарищ, который ночью передавал Пархоменко поручение Военного совета о ненужных военспецах, успел сообщить ему начало письма, отправленного вчера Сталиным к Ленину. В письме говорилось о том, что военное руководство СКВО совершенно расстроило хозяйство армии и вновь созданному Военному совету пришлось все налаживать сначала, отменять нелепые приказы и, кое-как исправив фронт, повести наступление от центра на станцию Калач. Наступление повели, полагая, что северные участки фронта хотя и негодны для наступления, но могут быть обеспечены от разгрома. Однако оказалось, что когда кадеты перешли ответно в наступление, то они смогли довольно быстро отодвинуть северные участки назад, а отдельные белоказачьи части уже пытаются пробиться к Волге, чтобы прервать сообщение Царицына с центром, – одновременно и по железной дороге и по Волге…
К сожалению, товарища вызвали куда-то, и он не успел рассказать целиком письмо и оперативный план Военного совета. И, шагая теперь по улице, Пархоменко пытался угадать, какой же принят план из тех многочисленных вариантов отражения врага, которые были предложены Военному совету. Ламычев же шел, совсем не думая о плане, будучи убежден, что осуществится наилучший план и что для исполнения той части задач этого плана, которая предназначена ему, необходимы и снаряды его батареи.
А по главной улице двигался длинный обоз со снарядами. Из переулков с трех сторон в этот обоз одновременно врезались пехотинцы, кавалеристы и лазарет, спешивший на позицию. Над улицей заклубилась, прикрывая спорящих, желтая пыль. Звенело оружие, слышались ругань и понукание коней, что-то трещало, а так как уже началась жара, то ко всему этому шуму прибавились раздражающие испарения людей и животных, одинаково голодных и усталых.
Ламычев взял под руку Пархоменко и сошел с кирпичного тротуара. Пересечь улицу было невозможно. Из пыльного тумана время от времени выбегали бойцы, так обвешанные оружием и патронами, словно они не верили, что им его выдадут на позиции. Ламычев смеялся. Пархоменко сначала покоробило, что Ламычев как будто радуется этой перебранке, но, прислушавшись, он понял смех Ламычева: эти мужественные люди издевались не друг над другом, а издевались над голодом, жарой, страданиями, в которые их старались окунуть белоказаки, смеялись чуть ли не над самой смертью!
– Ну и конь у тебя! – слышался голос пехотинца.
А второй подхватывал:
– Такой конь, по благодарности хозяину, разве на кладбище довезет!..
И тотчас же им отвечали кавалеристы:
– Пехота, тяжелая работа! Лапти-то ваксой почистил?
– Не, они на ваксе блины пекут!..
– Из опилок! – крикнул кто-то далеко впереди.
Пехотинцы отвечали с хохотом:
– Опилок-то нету. Опилки, сказывают, кавалеристы все на корм коням израсходовали…
– И песочком сверху присыпали!
– И смертью посолили.
– Хо-хо-хо!..
По улице пронесся ветер. Пыль отбросилась за дома. Ветер словно распутал постромки, развел зацепившиеся друг за друга оси телег.
У круглой афишной тумбы, полузасыпанной песком, несколько бойцов, опершись на ружья, слушали, как большегубый, тонколицый красноармеец, по выговору, должно быть, вятич, читал воззвание Военного совета. Темно-желтый лист бумаги был густо забит буквами, от которых пахло керосином. Боец вел пальцем медленно по воззванию, как пароход ведут через перекат. Ветер попытался шатнуть тумбу, рванул воззвание, и плохо приклеенная бумага подалась, взвившись кверху. Тогда чтец достал кусок сырого хлеба размером не больше и не толще ладони – голодный свой паек на сегодняшний день – и, продолжая читать, отломил кусок сырого хлеба и приклеил воззвание. На лицах слушавших не выразилось ничего, да они, прислушиваясь к словам воззвания, пожалуй, и не заметили благородного движения чтеца.
– Такие люди Царицын не отдадут, – сказал Ламычев и, сняв для чего-то с головы фуражку, пошел дальше, гладя себе волосы и смотря, как двинулись загрохотавшие по мостовой кованые телеги, которым каждый камешек как бы служил военным барабаном.
Несмотря на раннее утро, в Военном совете было шумно, и по всему чувствовалось: происходит что-то большое и крайне ответственное. Уже на лестнице кто-то передал: только что подписан приказ, по которому третьим членом Военного совета вместо военспеца Ковалевского назначен Ворошилов. От другого товарища узнали, что ликвидировано Окружное хозяйственное управление СКВО, ликвидированы все многочисленные продовольственные организации и что создается общая база снабжения…
– Быть тебе в этой базе, Александр Яковлевич, – сказал проходящий.
– Однако ты у нас интендантом становишься, – сказал, улыбаясь, Ламычев. – Небось, в девятьсот пятом не туда метил, а?
– Куда метил, туда и попал, – тоже улыбаясь, с удовольствием ответил Пархоменко. – А вот куда ты в девятьсот пятом метил?
– На клиросе петь. Я пение любил, – громко смеясь, сказал Ламычев.
Газетный работник, чернобровый и черноглазый мужчина в длинных сапогах, на ходу сказал им: «Сейчас только что закрыта газета «Известия СКВО», и вместо нее будет выходить простая и доступная народу газета «Солдат революции».
– Солдат революции есть солдат, – сказал вдруг Ламычев, приосаниваясь, разглаживая усы и важно входя в кабинет Сталина.
– Вы не правы! – услышал рядом Пархоменко. Пархоменко повернулся к газетчику. Оказалось, газетчик поймал какого-то крайне спешившего товарища и, считая необходимым доказать ему, что в газету обязаны писать все, указал этому товарищу на Пархоменко, который будто бы уже согласился писать ежедневно. Пархоменко развел руками:
– Да где мне писать, тут телеграммы – и то составлять некогда.
Газетчик, махая руками, кричал о том, что среди товарищей наблюдается малое уважение к печатному слову, и видно было, что кричал он это, только чтобы как-нибудь выразить радостное чувство, которое овладело им.
Из кабинета выскочил Ламычев. Притворив за собой тщательно дверь, багровый и радостный, он схватил Пархоменко за руки и повел его в конец коридора, где у двери стоял бак с кипяченой водой.
– Забрал! Все, друже, забрал! Все орудия мои и всю прислугу при них. – Он налил в кружку воды, выпил ее и сказал: – Прощаюсь, друг Лавруша, со своей батареей!..
Пархоменко с удивлением смотрел на него и думал, какая же это сила заставила этого человека отдать в такой срок и, главное, с таким удовольствием свою любимую батарею. А Ламычев продолжал говорить.
– Я ему говорю: обнажаем фронт, если увозим орудия к Царицыну. А он мне: «Вы их так запугали, товарищ Ламычев, что если поставить бревна, то они один вид их примут за выстрелы». И дарит мне за отвагу часы. – Он показал большие серебряные с толстыми крышками часы, посмотрел, сколько времени, и сказал: – Три часа беседа продолжалась. «Ваш план, говорит, ударить по тылу Мамонтова – считаю правильным. Но вам пока стоять на месте».
И Ламычев добавил:
– И буду стоять на месте. Что касается тебя, друже, то ходатайствую назвать мой отряд именем Ленина. Похлопочи!
Ламычев вдруг обнял Пархоменко и раз за разом поцеловал его.
– Жалко с тобой расставаться, но что поделаешь!
Глава двадцать пятаяВзглянув в лицо Пархоменко, Сталин, видимо, подумал о Ламычеве, об его батарее, и в глазах его мелькнуло то же самое умиление, которое овладело Пархоменко. Но, как бы давая знать, что на кавалерийский рейд, о котором говорил Ламычев, сейчас особенно рассчитывать не приходится, он сказал:
– Весь удар придется Царицыну принять грудью. Вот почему я думаю, что вам, товарищ Пархоменко, придется отложить некоторые дела и съездить за снарядами.
Так как разговор шел чрезвычайно спокойно и Сталин, когда говорил, вынул из чернильницы ручку, накрыл чернильницу бумажкой, то Пархоменко подумал: разговор идет о том, что нужно ехать за снарядами в соседние армии. И зная «местничество» этих армий, неразбериху, существовавшую там, и множество других условий, он убежденно сказал:
– Снарядов не дадут.
– Почему не дадут? Нужно убедить, поговорить. Кроме того, я написал письмо одному товарищу, – и Сталин взял заготовленное письмо.
Пархоменко махнул рукой:
– И с письмом не дадут! Разве они понимают…
– Мне кажется, есть все основания думать, что этот товарищ, – и Сталин слегка взмахнул письмом, – поймет вас. И поймет и поможет.
– И снарядов даст?
– Полагаю, и снарядов даст.
Так как на лице собеседника все еще видно было недоверие, то Сталин указал на стул. Пархоменко сел и продолжал:
– Вы наших соседей знаете, товарищ Сталин. Ну, хорошо, допустим, берут они к себе тех военспецов, которых мы выгоняем. Брать – бери, но зачем же верить им? Я не могу даже поверить, чтобы из среды этих людей выходили когда-то умные люди.
– Мне тоже кажется, что не оттуда вышли Белинский, Добролюбов, Чернышевский. – Он, улыбнувшись и чуть приподняв брови, колыхнул письмом. – Поезжайте, товарищ Пархоменко. Уверяю вас, что вы столкуетесь с этим товарищем.
– Да кто он?
– Ленин.
Наступило молчание. Сталин, переложив письмо в левую руку, правой оперся о стол и внимательно глядел в чуть побледневшее взволнованное лицо Пархоменко.
– И я должен везти это письмо?
– Да.
– К товарищу Ленину?
– Да.
Пархоменко шумно вздохнул:
– Опасаюсь, что не справлюсь.
– Почему? – Сталин прочел письмо. В письме было только четыре фразы, настаивавшие на срочном порядке удовлетворения требований Царицына о вооружении. Затем он взял мандат Пархоменко и спросил: – Разрешите подписать ваш мандат?
– Но письмо-то очень короткое, товарищ Сталин.
– А вы разъясните, что будет непонятно. Вы едете не как передатчик письма, а как человек, знающий нужды фронта и умеющий рассказать об этих нуждах. Мы посылаем вас не стучать кулаком по столу в канцеляриях, для этого можно найти кулаки гораздо тяжелее ваших. Здесь в мандате написано, что вы должны разыскивать и направлять военные грузы на имя Военного совета СКВО, получать вооружение и снаряжение. При вас команда в сорок человек. Достаточно?
– Достаточно.
– Я тоже думаю, достаточно. Вот здесь напечатано: «Командируется по особо важным делам» – это простая формальность. Вы уже давно командированы рабочим классом по особо важным делам. В один день соберетесь?
– А почему не собраться!
– Команду себе советую выбрать покрепче – и таких людей, которые могли бы быть вам полезны в Москве.
Собраться в один день оказалось действительно трудно. Особенно трудно было выбрать людей, потому что все люди, полезные в Москве, были также полезны и необходимы в Царицыне. Отдел снабжения был беден работниками, и Пархоменко с трудом отобрал в нем пять писарей, которые много ездили по железным дорогам и знали порядки на них. Кроме того, Пархоменко взял всех своих ординарцев. В разгар сборов пришел большой плечистый человек с перевязанной рукой. Он оказался молотобойцем с орудийного завода. Указав на руку, он сказал:
– Ходатайствую про Москву. Фамилия моя Петр Чесноков. Рука, похоже, прострелена. Но другая в порядке.
Он стал позади Пархоменко, взял его левой рукой за пояс и поднял. Пархоменко рассмеялся:
– Чего же ты хочешь из Москвы?
– Сам хочу в Москву поехать.
– Зачем?
– Вшей кормил в окопах до того, что загнуло меня в комок глины. Пока стрелял, азарт, конечно: про жизнь не думал. Вышел, ну просто изболелся сердцем, что существует такой человек – Ленин, а я его и не видал. Пока свободен, не съездить ли, думаю?..
Пархоменко захохотал. Чесноков тоже захохотал.
– Суматоха у тебя в голове, Чесноков.
– Это верно, что суматоха. Отчего и прошусь. Кабы меньше суматохи было, я бы спокойно себе выздоравливал. Берешь, что ли?
– Не могу я тебя взять. Мешать только будешь.
– Ну, я – то не помешаю…
И Чесноков, верно, не помешал, а, наоборот, оказался очень удачным помощником. Он сразу посоветовал взять побольше многосемейных: «Таких, у которых на лице есть тоска». Они, по мнению Чеснокова, тоскуя по семье, скорее и вернее привезут в Царицын составы со снарядами. Посоветовал он также взять нескольких железнодорожников и сам рекомендовал трех очень степенных и знающих людей. Когда сборы были окончены, он отвел Пархоменко в сторону и сказал:
– Кадеты, слышь, свозят артиллерию к станции Лог. Хотят отрезать. Мой совет такой, что надо торопить железнодорожников, а теплушку изнутри заложить тюками хлопка. Хлопок – он пулю хорошо глотает.
Глава двадцать шестаяСтанцию Лог уже обстреливали. А когда белые разглядели, что идет большой маршрутный состав, то обстрел усилился. Рядом со станцией горел сарай, в котором хранилось что-то смолистое: дым над сараем поднимался необычайно толстым черным столбом.
На перроне кричали железнодорожники. Теплушка Пархоменко остановилась как раз против станционного колокола. Пархоменко сидел на пороге теплушки, свесив ноги. Подбежал железнодорожник, видимо узнавший его.
– Кажись, впереди линию взорвали. Прикажете попятиться, товарищ Пархоменко?
– Никуда мы не попятимся, – сказал Пархоменко. – Гони дальше. Я жду. – Он вынул часы. Они стояли. – Я жду десять минут. А взрыв – это позади нас.
Железнодорожник посмотрел в его сухие строгие глаза и вдруг сказал:
– Ценность изъятия не компенсируется душевными качествами индивида, потому что она обусловлена внутренней инспекцией. – И, очень довольный своей бессмысленной фразой, подошел к колоколу и ударил в него три раза.
По дороге к следующей станции они увидали разъезд белоказаков. Разъезд, думая, что это беженцы из Царицына, развернулся. Лежа за тюками хлопка, Пархоменко с удовольствием глядел, как приближаются всадники.
– Сейчас заскучаете!
Но при первых же выстрелах всадники повернули и поскакали к станции, которую только что оставил Пархоменко. Скакали они так спокойно, как будто станция ими уже захвачена. Когда поезд подошел к следующей станции, комендант, бледный, с взъерошенными волосами, подбежал к теплушке и заговорил:
– Ведь там же Василий Васильевич: вместе рыбу ловили, отличный человек. Неужели убили? Последние слова его к нам были, что кадеты конницей идут в атаку! Неужели убили? – И комендант вытирал слезы скомканной фуражкой.
– Значит, кадеты отрезали Царицын? – спросил Пархоменко.
Комендант никак не мог понять, что Царицын отрезан, и все твердил про Василия Васильевича.
… Подолгу простаивал Пархоменко у раскрытой двери теплушки возле серого тюка хлопка. Перед ним бежали нивы, где вместо хлебов росли бурьян и полынь, а кое-где уже колыхался ковыль. У громадного села пастух бережно пас стадо, – и все-то оно состояло из пяти коров, тощих, унылых, несмотря на лето, как будто и скот уже не верил, что можно пополнеть, и готовился к смерти. Иногда к поезду выходили мужики, одетые в защитное. Они выносили менять на соль какие-то темные кружки, которые называли лепешками, и видно было, что выходили они не менять, а просто им тоскливо было работать, и все ждали каких-то больших перемен. Станции покрупнее были полны мешочников. Мешочники лезли в теплушки, и, видя, что никаким криком их осилить было нельзя, Чесноков, накинув на плечи бурку Пархоменко, брал винтовку наперевес и ходил около теплушек.
Трудно было назвать то чувство, которое испытывал в эти дни Пархоменко, но во всяком случае это было такое чувство, которое он не испытывал никогда прежде. Пархоменко не страшили обстрелы, которые начинались сразу же, если поезд почему-либо останавливался на разъезде. Его страшили те узкие полоски бумаги, которые он добывал с телеграфа на узловых станциях. Он понимал, что, как бы ни напирали шестьдесят тысяч белоказачьих войск при их орудиях и пулеметах, как бы ни закрепляли они свое наступление проволокой и бетонными блиндажами, все равно они должны откатиться. Но, понимая это, он все же чего-то боялся. Иногда среди ночи он вдруг просыпался и вспоминал, что забыл рассказать точно, где хранятся стальные щиты, необходимые для бронепоездов. Холодный пот покрывал его тело. Но тотчас же он вспоминал, что уже добрая половина этих листов израсходована. Тогда он открывал дверь и долго стоял на пороге.
Одиннадцатого августа день был сумрачный, собирался дождь и с востока дул сырой, пронизывающий по-осеннему ветер. Остановились на большой станции. Пархоменко пробился сквозь толпу мешочников в комендантскую. На ленте были обрывки приказа Военного совета о том, что территория Царицынской губернии находится под непосредственной угрозой противника и что объявлена вторая мобилизация: еще пять возрастов… Тут сообщение прерывалось, и затем кто-то кому-то телеграфировал, что в городе слышна канонада, что войска непрерывно при помощи бронированных поездов отражают кадетов, которые подводят пехоту непрерывно… Пархоменко так и не дождался конца приказа Военного совета.
Когда он вошел в теплушку, Чесноков, перевязывавший руку, спросил:
– Ну, как Царицын?
– В кольце, – сухо ответил Пархоменко.
Завязывая узелок при помощи зубов, Чесноков сказал:
– У кольца нет конца.
Подошел телеграфист и на ходу поезда передал ленту. Куда-то неизвестный корреспондент передавал текст экстренного выпуска газеты «Солдат революции»: «Верные сыны социалистического отечества, тревожными ударами созывает вас красный набат! Все к оружию! Грабитель-капитал гниет на трупах убитых им рабочих. Не дайте задушить ему росток нового мира. Красноармейцы! Рабочие! Вся беднота! На исходе четырехлетней мировой бойни вы, свергшие власть капитала, не дайте задушить себя красновским бандам!..»
На этом текст экстренного выпуска обрывался. Пархоменко прочел его своей команде. Чесноков, жевавший сухарь, сказал, поглядывая в темное вечернее поле:
– Ну что ж, по-моему написали правильно. Я так понимаю, что сейчас из города против кадета пойдут большие рабочие полки. Надо им снарядов подбросить, Александр Яковлевич.
Он обмакнул сухари в воду и, как всегда неожиданно, спросил о том, что казалось на первый взгляд почти не имело связи с тем разговором, который велся, но что на самом деле имело к этому прямое и точное отношение:
– Теперь ты мне скажи, Александр Яковлевич, как вот меньшевик и анархист: в какой он должности при нашем социализме состоит? Как он – дурак или мошенник, или что в нем есть другое?
Пархоменко вспомнил, что это было продолжением разговора, который они вели вчера, и начался этот разговор с того, что Чесноков спрашивал, почему так много рабочих ушло из Донбасса за большевиками в Царицын. И так же, как вчера, Пархоменко было чрезвычайно приятно и как-то удобно и ловко отвечать на этот вопрос. И сейчас он ответил на него подробно, длинно, приведя примеры о предательстве меньшевиков и анархистов в Донбассе и Луганске и в девятьсот пятом и девятьсот семнадцатом году.
– Так-с, выходит, предполагают взять обманом, – истолковывая по-своему, сказал Чесноков, и видно было, что это истолкование нравилось ему и всей окружающей команде. – Скажем, тоже и лавочник в деревне. Ведь из него, из лавочника, тоже встречается честный человек, который говорит, что, мол, накладываю немного и раз уж я честный, то лучше мне торговать, чем другому, нечестному. А выходит, что оба они жулики. Я так полагаю, Александр Яковлевич, что теперь большинство народа не хочет признавать подлости…
– Это правильно, не признаем, – отозвался кто-то с конца вагона, переворачиваясь на соломе.
Тринадцатого августа поезд пришел в Москву. Когда Пархоменко явился в бюро снабжения СКВО – в эти шесть комнат, расположенных на трех этажах с железными и стертыми лестницами, ему подали копии телеграмм Военного совета. В телеграммах говорилось, что Царицын объявлен на осадном положении, что фронт приближается к городу, что войска отходят с боем и что городу грозит прямая опасность.








