355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Всеволод Иванов » Избранные произведения. Том 2 » Текст книги (страница 41)
Избранные произведения. Том 2
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 19:54

Текст книги "Избранные произведения. Том 2"


Автор книги: Всеволод Иванов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 41 (всего у книги 42 страниц)

Глава тридцать третья

Два дня назад на площади села, против школы, похоронили двух убитых махновцами работников сельсовета: председателя и секретаря. А могилу уже занесло пушистым, как пена, снегом, и тень тополя лежит на ней ало-голубая и такая крепкая и ясная, как будто она лежала здесь сотни лет. Поодаль возвышается братская могила, возникшая здесь летом: к высокому столбу прибита доска с надписью: «Погибли за социализм», и позавчера, когда хоронили председателя и секретаря, над доской приделали маленький, покрашенный охрой навесик, чтобы надпись подольше держалась.

Пархоменко провожал Ламычева, который уезжал в Екатеринослав для доклада командованию Конармии о действиях группы, преследующей Махно. Позади, скрипя полозьями, шла подвода, возница что-то насвистывал, а Ламычев вслух перебирал, что он скажет, хотя все слова были тщательно записаны:

– …передвижения противник совершает большей частью ночью, для чего разделяется на маленькие шайки. Махно говорит: там-то и там соединяемся, – и разбегаются. Что же касается снабжения и пополнения, то черпаемое им в кулацких районах…

Он откинул назад голову, посмотрел голубыми широко расставленными глазами в небо и сказал:

– На Дон мне хочется, Александр Яковлевич!

– Внука растить?

– И внука и вообще все человечество, Александр Яковлевич!

Пархоменко рассмеялся. Хотя последнее время была страшная скачка, все же Ламычев, по стародавнему времени считая сражение с Махно пустяковым делом, успокоился, раздобрел и ходил необычайно самодовольный и важный. И сейчас он шел, выпятив грудь и глубоко дыша морозным крепким воздухом.

Поскрипывали полозья. Из переулка гнали к водопою скотину. Корова остановилась у коричневого плетня и стала тереться; с плетня падал слежавшийся снег.

Пархоменко спросил:

– А ты, Терентий Саввич, к нашим-то зайдешь?

– В войне – народу сутки, а себе минутки. Обязательно зайду, отдам минутку. Харитина Григорьевна детей собиралась везти в Екатеринослав. Как сказать?

– Чего им мучиться по этим железным дорогам. Не советую, скажи. Вот Махну выметем, Донбасс подметем, уголь станем доставать: ему небось тоскливо под землей лежать. Да и то сказать – всякому огня хочется.

– И углю?

Они рассмеялись.

– По углю думаешь пойти, Александр Яковлевич?

– Хотел бы по заводскому делу, да не пустят. Климент говорил, что в академию надо идти.

– Для академии ты ростом вышел!

Ламычев достал часы, щелкнул крышкой: дескать, и мы тоже делали кое-что, и – пожелай мы в академию, вряд ли откажут. Хороший, честный мужик этот Ламычев! А семья какая, какое крепкое, честное племя!

Сынишка Лизин уже говорит, и первое слово, сказанное им, было «часы»: так долго дедушка вертел их перед его глазами. А дочь, Лизавета Терентьевна, промчалась свыше тысячи километров то в тачанке, то верхом, изредка в санях, – тряско, холодно, клопы, сырость, болезни, сухой хлеб, горячая пища бывает раз в пять суток, – и ни разу не пожаловалась Лиза, не погрустила; а если стычка, бой, она всегда впереди, и раненый немедленно получит и врачебную помощь и утешение.

– Прекрасная у тебя дочь, Терентий Саввич, непременно ее в науку надо послать, и так, чтобы далеко ушла, отцу чтоб не видать.

– И пусть уходит! Хоть в академию, – притворно сердито сказал Ламычев, поцеловав в губы Пархоменко. – Тебе обязан, Александр Яковлевич. Ты – ее уводишь, и чем дальше уведешь, тем и ей и мне лучше; я так свою обстановку понимаю. Кроме того, сообщаю тебе последние сведения: Махно-то приказал еще по одному коню у селянина мобилизовать.

– Ну, теперь махновцам – крышка!

– Крышка! – И, прыгая в сани, он крикнул вознице: – Гони, как будто за самим Махной гонишься!

Глава тридцать четвертая

Знобило, голова болела все больше и больше. Когда они въехали в расположение пархоменковских дивизий, Штрауб сказал:

– Плохо, если мы здесь Ривелена встретим.

– Ну, сделаем вид, что не узнали, – сказала Вера Николаевна.

– А если – внезапно?

– Откуда же внезапно, когда посылают нас по его предложению?

– По его? Он тебе писал?

– Писал.

– И ты его давно знаешь? – задал он давно мучающий его вопрос.

– Года четыре, кажется. Нет, три с половиной. В обществе он был очень мил.

– Почему же ты не говорила мне, что работаешь с ним?

– Зачем? Он сказал: «Придет время, и вы признаетесь мужу».

– И теперь пришло?

– И теперь пришло, – ответила она просто, и этот простой ответ ужаснул его, хотя он весьма отдаленно понимал всю ужасную ясность этого ответа, стараясь всеми силами уйти от этой ясности.

Уходя от этой ужасающей ясности, он убеждал себя, что она сознается в совместной деятельности своей с Ривеленом потому, что любит его, Штрауба, и любит теперь так сильно, что пора ей выдать самые глубокие и серьезные свои тайны. Он не мог понять и осознать ту ужасную для него правду, что Вера Николаевна никогда не любила его и что он нужен был ей на ее пути как помощник, а как только его помощь оказалась для нее слабой, он стал не нужен ей; и она хотела убрать его возможно быстрей.

Они въехали в село ранним утром. Когда переезжали речку, около проруби они увидали солдат, поивших коней. Сначала они подумали, что это свои, но затем по шлемам догадались, что попали в расположение Конармии. Возвращаться было уже поздно, к тому же их возница сморщил свое скопческое и злобное лицо и сказал, сразу поняв их тревогу:

– Провезем. Снаряжение возили, а человек – что…

И он крикнул красноармейцу:

– Школа где тут? Учителя везу.

Красноармеец, не оборачиваясь, махнул рукой налево.

Вера Николаевна искоса посмотрела на Штрауба. Да, он был болен. Как он изменился! Солнце взошло, и в ярком его свете на Штрауба было страшно смотреть. Лицо горело: видимо, сильно недужилось, но и жар не украшал его, а делал еще более ужасными эти ввалившиеся глаза и синие губы. Одет Штрауб в студенческую шинель, голову повязал желтым башлыком. Голова у него сильно тряслась. И Вере Николаевне было странно, что она нисколько не жалеет его, а больше того – она чувствует, что с каждым шагом лошади, приближающим ее к Быкову, сильнее и сильнее ненавидит Штрауба, всю его длинную и томительную бездарность, хвастовство, глупый апломб, с которым он всегда проводит параллели между собой и Наполеоном, или Бисмарком, или еще бог знает кем, и любит восклицать при этом, хлопая себя ладонью по голове: «Вот кто спасет цивилизацию и капитализм!» «Боже мой, какой ничтожный и жалкий человечек!» – думала она, помогая ему вылезти из саней: он сказал, что чувствует сильнейшее головокружение и тошноту. «Какой ничтожный и суетливый человечишка!» – думала она, глядя на его мелкие и действительно суетливые движения.

Глава тридцать пятая

Когда Лизе Ламычевой передали, что захворали учительница и ее муж, ехавшие куда-то на службу, то она, давно не говорившая с учителями и с удовольствием вспоминавшая курсы в Луганске, немедленно собралась и пошла. Увидав Веру Николаевну, ее полукрестьянское, полугородское платье и мужа ее, лежавшего на лавке и прикрытого студенческой шинелью, Лиза еще более умилилась. Она бережно поставила термометр – термометров тогда было совсем мало, – вынула часы и заметила время.

Штрауб с беспокойством следил за ее движениями. Поглядев на термометр, она небрежно, как всегда при разговоре с больными о температуре, сказала:

– Тридцать восемь и одна десятая. Инфлюэнца, наверно.

А на самом деле было тридцать девять с десятыми, и она видела, что у него не инфлюэнца, а тиф. Штрауб ей не нравился – и не тем облезшим и грязным видом чрезвычайно изможденного человека, видом, к которому она теперь привыкла, а не нравился чем-то более глубоким и сложным, каким-то еле уловимым запахом душевной мерзости. Она, чтобы не беспокоить больного, ступая на цыпочки, вышла в другую комнату.

Вера Николаевна вышла за ней, плотно прикрыв дверь. Хозяева хаты, еще до прихода врача догадавшись, что у приезжего сыпняк, переселились к соседям. Вера Николаевна и Лиза сели за стол. Лизе очень хотелось поговорить о школе, где-то в газетах она читала, что теперь преподают по другим методам, и втайне она даже надеялась, что новая знакомая была в Луганске и что у них окажутся общие друзья.

– Ну, что? – тревожно спросила Вера Николаевна.

Лиза помолчала.

– А можно мне вас спросить? – сказала она.

– Конечно же! – и удивившись и обеспокоившись, сказала Вера Николаевна.

– Так вот, по-товарищески спросить, – сказала Лиза со своей несколько угловатой улыбкой. – Я ведь вам коллега, я тоже когда-то училась на учительницу… готовилась, – поправилась она, стесняясь, что выразилась неграмотно.

– Да, да, да, – торопливо сказала Вера Николаевна.

– Вы хорошо живете с мужем? – спросила Лиза, глядя ей в глаза.

– Конечно же, хорошо, – ответила Вера Николаевна, покоробившись от этого вопроса.

Лиза, не замечая ее сухости и вся устремляясь поговорить, поделиться своими сокровенными мыслями с человеком, который ее поймет, продолжала:

– Видите ли, может быть, это и странно для медицинского работника то, что я говорю, но мне кажется, что если вы сейчас с ним, то это, пожалуй, самое лучшее лекарство. За ним нужно смотреть. Вы знаете, когда я вышла замуж…

– Теперь вы счастливы? – перебила Вера Николаевна.

– Я, видите ли, всегда счастлива. Наверно, плохо так хвастаться, но почему-то так получалось. Было тяжело, но все же я была счастлива. Он меня найдет, я думала. Потому что, если понять, что находится в человеке, если приглядеться, то, боже мой, какое богатство! Как мы иногда не вглядываемся. А я всегда смотрела пристально в людей, в их радости, и мне иногда просто становилось душно дышать – такое я видела огромное богатство в народе. И я счастлива.

– Ну, а если все-таки ничего нет? Ни радости, ни богатства. А так, пыль одна.

– Как же так нет?

– А вот так-таки и нет.

– Этого не может быть! – сказала решительно Лиза.

Она сидела, согнувшись, и, вытянув ноги вперед по одной прямой линии, смотрела пристально на Веру Николаевну, продолжая говорить, рассказывая, как они шли с армией, что видели и как добились того, что в дивизии у них великолепный лазарет, прекрасно питаются больные и быстро выздоравливают. А как трудно в голод и нужду создать такой лазарет! Но вгляделись в мир и создали.

Чем дальше шел рассказ Лизы, тем все более и более волновал и раздражал он Веру Николаевну. Ага! Значит, это дочь Ламычева, одного из ближайших друзей Пархоменко? Значит, через Ламычева можно будет и узнать, где Пархоменко, и попасть к нему. А если попасть, то разве не может попасть Штрауб из револьвера?.. Вот что волновало Веру Николаевну. Тревожило же ее то, что ее предположение оправдается – Штрауб болен тифом. Раньше она думала, что в случае болезни Штрауба тифом она бросит его просто в любой крестьянской хате или вывалит с помощью возницы в прорубь, под лед, а теперь ни бросить, ни оставить нельзя. Лиза – сердобольна, начнет ухаживать и при уходе услышит бред Штрауба. Конечно, тифозный бред – не доказательство, но все же Штрауб может сболтнуть такое, что навредит и Быкову, к которому и без того большевики относятся чрезвычайно настороженно, а еще больше способен навредить ей и Ривелену. Сорвется тогда последнее и важнейшее поручение Ривелена, погибнет не только Штрауб, а и Быков, и сама Вера Николаевна, и Чамуков, и Геннадий Ильенко, рассованные в очень ответственные посты… Плохо!..

– Что же, однако, у мужа?

– Сыпняк.

– Ну что вы, что вы!..

Вера Николаевна побледнела, схватилась за стол и широко раскрытыми глазами взглянула на нее:

– Как, тиф?

– Сыпняк.

– Тиф?

– Да, тиф! Сыпняк! – И Лиза добавила, успокаивая ее: – Сердце у него хорошее, он выдержит, часика через три мы его перенесем в лазарет. Врач дивизии разрешит нам, я попрошу. Я поставлю к нему лучшего санитара, да и вы будете дежурить.

– И это долго? Болезнь?

– Недели три.

– Будет жар, наверное бред?

– Жар уже есть, а до бреда недалеко. Но не распускайтесь. Это для вас теперь самое главное.

– «Не распускайтесь!» – почти вскрикнула Вера Николаевна, и в голосе ее чувствовались и огорчение, и недоумение, и укор кому-то. – Для меня это самое главное.

– Именно самое главное, – проговорила ласково Лиза и, сказав, что попозже, вечером, зайдет, ушла, оставив какой-то порошок.

Вера Николаевна опустилась на скамью возле печи, у которой лежала солома. Чело печи было обмазано так ласково и умело, как делают это ласточки в своих гнездах. Вера Николаевна смотрела на это чело. Дверь в соседнюю комнату была теперь полуоткрыта, и свет лампы падал оттуда на белую печь. Штрауб лежал с закрытыми глазами, часто и глубоко дыша. «Именно самое главное, – думала она с ужасом. – Понимает ли она то, что сказала мне. Именно самое главное. Она коммунистка, и, кто знает, не послали ли ее ко мне нарочно и не приказано ли ей восхищаться мною, чтобы узнать то, о чем в бреду будет он говорить».

И, повторяя по нескольку раз эти слова, она в то же время какими-то узенькими тропками шла к тому решению, к той пропасти, в которую она пыталась заглянуть еще сегодня утром и не осмелилась. Дыхание Штрауба, громкое и горячее, мешало ей думать. Она вышла во двор. Свет месяца с синего неба казался желтым, как от керосиновой лампы. Она направилась к овину. Он был заперт. Она подошла к хлеву, открыла дверь. Месяц осветил солому. Она потрогала ее ногой, раздался шипящий звук, как будто кто-то убегал на цыпочках. «Бежать, бежать», – повторила она. И, чувствуя и ненависть, и боязнь, и многое другое, с чем хотелось расстаться возможно скорее, она вернулась в дом и взяла Штрауба за руки. Он открыл глаза, смотрел на нее и не понимал. Она сказала:

– Бежать, бежать!

И тогда он поспешно встал, вряд ли понимая, что он делает. Она взяла его под руку и вывела во двор. Слышно было, как в сарае переминается с ноги на ногу лошадь. Штрауб шел, спотыкаясь, она вела его к хлеву, но так как шаги его были мелки и медленны, а она вся дрожала и мучительно желала избавиться от этой дрожи, то она подвела его к саням, в которых они приехали, к сугробу, который стоял за санями. Испытывая горький и тягучий страх и в то же время мучительное наслаждение оттого, что все, наконец, сейчас окончится, она сказала, кладя ему левую руку на шею:

– Наклони голову, шагни, здесь притолока, порог…

– Да, да, да, – послушно сказал Штрауб, послушно наклоняя голову над сугробом, и тогда Вера Николаевна сняла левую руку с его шеи. Он стоял, пошатываясь, без шапки, и от головы его, совсем теперь голой, шел легкий пар. Когда Штрауб наклонил голову так низко, что еще немножко, и он упал бы, она взмахнула дубовым сучковатым поленом, которое взяла в сенях, и ударила его по голове. Он крякнул, ухнул, упал в сугроб, который мгновенно потемнел вокруг него, и стал мелко бить носками сапог по утоптанному снегу. Полено упало вместе с ним и вздрагивало у него на шее. Она подождала, пока он не затих, наклонилась, пощупала пульс и проговорила:

– Ну вот и нет температуры.

Возница, привезший ее, остановился у своих знакомых, через два дома. Когда она постучала в окошко, он сразу выскочил и спросил шепотом:

– Запрягать?

– Скорей! – сказала Вера Николаевна.

И когда она села в сани, уже закидав труп снегом, мужик не спросил про Штрауба и только, сморщив скопческое свое лицо, сказал быстро:

– Маршрут, барынька, тот же? Командуйте!

– Да, на станцию, к железной дороге! – сказала она, кутаясь и потирая подбородок. Когда они выехали за село и неслись по дороге среди мелкого дубового лесочка, она смотрела в синее небо и думала с каким-то умилением, восторгом и в то же время ужасом перед собой: «Боже мой, неужели это сделала я?»

Той же ночью нашли труп Штрауба. При обыске обнаружили документы на имя сельского учителя Никитина и среди них любовное письмо к Вере Николаевне, в котором Штрауб объяснял свою ревность к Быкову. Некоторые намеки в этом письме показались странными, и письмо передали по телеграфу в екатеринославскую Чека.

Глава тридцать шестая

Пархоменко встал первым. В хате было еще совсем темно и слышался густой храп начштаба Колоколова. Пархоменко натянул сапоги, подышал на стекло, которое чуть подернулось морозом, потер его пальцами и вытер затем пальцы о рукава куртки. В окно видно было небо, уже слегка голубевшее и потерявшее много знакомых звезд. «Часов пять, выходит!» – сказал он сам себе и посмотрел на часы. Часы стояли. Он вспомнил часы Ламычева и улыбнулся. «Терентий хоть в какую сумятицу, а часы завести не забудет», – подумал он.

А сумятица, точно, была. За Махно гнались уже двадцать один день. Проскакали без малого тысячу триста километров, а когда вчера попробовали подсчитать повозки и пулеметы, забранные у него, то оказалось, что их хватило бы на целую армию. По всем сведениям, Махно застрял. У него осталось только три кавалерийских полка и три тысячи пехоты на повозках. В час ночи явилась разведка и подтвердила, что Махно ночует в районе Лукашевска, километрах в сорока отсюда, в Юстин-городке. Бандиты собирают свои вьюки и хотят просочиться в район Умани и повернуть оттуда к Днепру, чтобы скрыться в чернолесье.

– Бандит уже поет с завоем, – сказал в заключение командир разведки, – не проскользнуть Махно.

Тихо шагая, чтоб не разбудить товарищей, Пархоменко подошел к Колоколову, который спал на деревянном настиле, вроде нар, у печи. Над ним висела пустая люлька, а в головах стоял рогач, кочерга и веник. Колоколов клал всегда часы на портсигар, который держал возле подушки. Но едва Пархоменко наклонился к часам, как Колоколов поднял голову и сказал:

– Половина шестого. – Видимо, и он думал о том же, о чем думал Пархоменко, и боялся выпустить Махно.

Как только он проговорил это, тотчас послышались голоса проснувшихся, кто-то завел вчерашний спор о конях, кто-то пожаловался на зубную боль, а кто-то стал рассказывать, как он видел во сне встречу нового года.

– По старому стилю встретите, – сказал Колоколов, оборачиваясь к переднему углу, к «богам», украшенным полотенцем, и расправляя гимнастерку.

Пархоменко, достав полотенце и мыло, подошел к низкой двери с большим порогом, возле которой висел рукомойник. Вода там была теплая. Ординарец Осип Замело, как всегда совершенно неслышно, уже успел вскипятить самовар и налил в рукомойник теплой воды, хотя Пархоменко никогда не умывался теплой водой. Замело считал, что такой герой, как Пархоменко, о котором всегда рассказывал, что тот сидел «шестнадцать с половиной лет в каторге и бегал с нее столько же раз», непременно должен умываться теплой водой и непременно он, Замело, должен ставить для него самовары. Во всем этом было приятно одно, что, ставя самовар, Замело одновременно будил всех остальных ординарцев и коноводов и заставлял их скорее кормить и поить коней.

– В повара тебе, Замело, идти! – сказал Пархоменко, намыливая шею и руки, фыркая и стараясь не брызнуть на брюки и сапоги. – Коней напоили?

– Сейчас погонят.

С улицы вернулся Колоколов.

– А, заведующий погодой! Каково?

Колоколов любил предсказывать погоду. Вчера вечером он предсказал упорный снегопад и сейчас выскочил, чтобы проверить себя. Не отвечая на вопрос, он прошел к переднему углу и положил на темный выщербленный и замасленный стол только что полученные депеши.

– Сне-е-г валит… – раздался веселый голос редактора газеты Беляева. Послышался звучный хохот, и Колоколов сказал:

– А у меня новости… Махновцы вели вчера бой с восьмой дивизией в районе Лукашевска. Значит, туда и идут, а не в нашу сторону. И ночь прошла благополучненько.

Он намекал на вчерашнее утверждение Беляева, что Махно попробует прорваться через центр группы и что прорыв этот возможен ночью. Беляев ядовито спросил:

– А как погода?

И так как Пархоменко смотрел на него вопросительно, то Колоколов не мог не ответить:

– Ночью было нечто вроде дождя, а к утру ударил мороз. Я предлагаю эскадроны спешить, кони у них совсем задрябли, пускай идут вместе с комендантским батальоном.

– Не кони задрябли, а люди мешкотны и вялы, – сказал Пархоменко, которому всегда не нравилось, когда усталость свою объясняют усталостью коня. – А если бы завьюжило, тогда что же, сидеть нам на печи?

Он вышел на улицу, чтобы проверить дорогу. Нога действительно скользила, все выпуклости стали грубы, и ступать на землю было неприятно и тяжело. Да, по такой дороге далеко не ускачешь. Хорошо, если к вечеру поспеешь в Лукашевск.

Впереди на улице послышался трескучий гул, словно кто-то скакал по гигантскому барабану. Гул этот приближался. Через минуту топот, уже громкий и частый, послышался возле дома. Мимо Пархоменко в ворота во весь опор проскакали на неоседланных конях два человека, и один из них был в светлом полушубке. При бледном, чуть сиреневом свете утра, проглядывавшем с чистого неба, видно было, как человек в белом полушубке, разведя локти, дергал лошадь и бил ее ногами в широких сапогах. Лошадь задирала голову и беспокойно трясла его.

– Ну и дорожка! Льду-то, льду-то – чисто река разлилась по всему божьему свету!

С крыльца послышался голос:

– Кто? Чего вам?

– А добровольцы! До командира!

Во дворах зажигались огни. Кое-где бойцы гнали коней на водопой. «Вечно они запаздывают», – с неудовольствием подумал Пархоменко.

Чей-то веселый голос громко рассказывал сказку, видимо не досказанную вчера, и, когда боец выпускал очередное ругательство, которое как бы уравновешивало реальностью своей неправдоподобие сказки, слышался смех. Шаги коноводов были размеренны, и можно было думать, что эскадроны не опоздают и выйдут из хутора вовремя. Да и разлеживаться-то негде. На хуторе очень тесно, а большие села Зеленый Лог и Бузиновка хоть и лежат километрах в семи, но бойцы вчера так устали и так было поздно, что решено было переночевать на хуторе. Подумав об этих двух селах, лежащих на возвышенности почти рядом друг с другом и разделенных только балкой, Пархоменко вспомнил Самгородок, который находился недалеко отсюда – кажется, по течению той же речушки, на которой стоят эти села. «Эка нас опять махнуло!» – подумал он.

Когда он вернулся, командиры уже кончали завтрак. На столе лежал хлеб, творог и стояли стаканы с морковным чаем. Колоколов, раскрасневшийся, дул с ожесточением на блюдечко и грыз кусочек сахару так громко, как будто бы это был кирпич. Фома Бондарь солидно прихлебывал из стакана. Богенгардт, командир группы из двух бригад 11-й кавалерийской дивизии и бригады Упроформа, стоял у стола и, надев маленькие стальные очки, рассматривал что-то в записной книжке. Беляев старался налить чаю покрепче. Для Пархоменко, который никогда не пил горячего чаю, с краю стола, возле тарелки творога, оставили большую эмалированную кружку с остывшим чаем. Колоколов, указывая на кружку, сказал:

– А у меня новости. Депеша, шифровка, – и, торопясь, чтобы его не перебили, поднял к Пархоменко крупное свое лицо с пухлыми губами самого густого багряного цвета. – Помнишь, при шпионе письмо нашли, любовное? Где насчет Быкова и ревности!

– В Петровском. Еще бы не помнить. Этот Быков у меня в голове, как гвоздь.

– Из Екатеринослава телеграфируют, что пришли арестовывать Быкова, а жена, Вера эта, успела уже к нему пробраться. Стучат, а она его и стукни из револьвера.

– Вот тебе бы такую жену, – сказал кто-то из соседней комнаты.

Все захохотали. Колоколов был холост и постоянно жаловался, что уже десять лет ищет жену и все не может подобрать по характеру.

Колоколов, не обращая внимания на хохот, продолжал:

– Застрелила – и себя хотела убить. Но в крови мужа, что ли, поскользнулась или взволновалась, только вместо сердца попала в область шеи.

– Жива?

– Легкое ранение. Оправилась уже. Первый допрос сделали. И есть, по ее словам, богатая добыча возле Махно. Американские, французские шпионы… она знает: муж ее был Штрауб, международный шпион…

– Я даже видел его раза два, – сказал Пархоменко. – Ловок, пес! Она была жена Штрауба! Она его и убила! Есть подозрение, что она успела другим шпионам передать: «За мной, дескать, гонятся, так вы – к Махно!..»

– Догоним и там, – сказал Беляев. – Что ж это она, двух мужей на протяжении недели убила? Ну, баба!

– Подожди, не мешай, Беляев, – сказал Пархоменко, – пусть он о других депешах докладывает. Время напряженное, нельзя заниматься пустяками. Давай, Колоколов.

Колоколов начал докладывать о других депешах, Пархоменко слушал, и, как ему ни хотелось, а мысли его невольно возвращались к Быкову. Экий негодяй, изменник, предатель!

Как подозревали, так оно и вышло. Недели две тому назад всячески старались какие-то люди всадить его в группу, преследующую Махно, и только с большим трудом отодвинули тогда этого Быкова. «Прямой барыш, что не взяли», – подумал Пархоменко. Колоколов уже сообщил все депеши и возобновил спор с Богенгардтом: они недолюбливали друг друга и сейчас спорили о том, нужно ли спешивать эскадроны. Беляев, глядя в их раздраженные лица, как всегда, смеялся мелким смехом.

Пархоменко придвинул тарелку с творогом и стал есть творог большой, с крупными зазубринами, ложкой. Доев ломоть хлеба и залпом выпив остывший чай, он взял приказ, написанный Колоколовым.

В углу, около печи, Бондарь, натягивавший сапог, говорил Беляеву:

– Выводы такие, что Быков мог многое нам напортить и еще нам придется как следует разобраться в этом. Им Махно спасти куда как выгодно.

– Теперь Махну и бог не спасет, не только что Быков, – сказал Пархоменко, дочитывая приказ.

Приказ начинался так: «Банды Махно, преследуемые 8-й червонной дивизией, отступают в северо-западном направлении и задержались в районе Лукашевска…» Пархоменко достал часы, завел их и, подписав приказ, поставил под ним дату: 8 часов 15 минут. 3 января 1921 года. И, взяв бекешу, он сказал:

– Задержался Махно в районе Лукашевска иль не задержался, но нам задерживаться нельзя. Прошу вас, товарищи, быть сегодня особенно бдительными.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю