Текст книги "Торжество Ваала"
Автор книги: Всеволод Крестовский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 21 страниц)
Но что же ей делать теперь? Что будет с нею дальше? Чем жить и как жить?..
Вот она когда пришла, роковая-то минута!
И Тамара точно бы застыла в своем тяжелом раздумьи, как пришибленная, не видя пред собой никакого исхода.
В этом положении застала ее вернувшаяся из больницы Любушка.
– Что с вами, душечка?! – в недоумении окинула она подругу пытливым взглядом. – На вас лица нет… Расстроены… Что случилось?
Тамара, вместо слов, подала ей полученную бумагу. Та пробежала ее глазами и, видимо, пораженная, опустила руки.
– Какая мерзость, однако!.. Не могли подождать каких-нибудь двух месяцев! – тихо проговорила возмущенная Любушка. – Что же вы думаете делать? – быстро спросила она Тамару, после минутного раздумья.
Та только плечами пожала на это. Что могла она ответить!
– Надо, однако же, что-нибудь предпринять, – энергично продолжала Любушка. – Пишите предводителю, пишите директору училищ, жалуйтесь, просите, требуйте, наконец, – ведь нельзя же прогнать человека только за то, что он каких-нибудь пять-шесть недель был болен!
– Ах, болезнь – это только один предлог для них! – горько усмехнулась Тамара. – Тут не в болезни дело.
– Как не в болезни? Так в чем же?
– Совсем другое!.. Надо было податливо отвечать на ухаживания господина Агрономского, понимаете? – пояснила она с гадливо-презрительною миной.
– Ах, вот оно что! – домекнулась та. – Какие они у нас, однако, честненькие, чистоплотненькие!..
– И вообще, – продолжала Тамара, – я им не ко двору, – значит, нужно было, так или иначе, меня выжить.
– По-моему, все-таки пишите! Пишите предводителю, директору, или кому там, – настойчиво советовала Любушка. – Пусть знают, по крайней мере, истину… За что же так-то?! Помилуйте!.. Ведь если порядочные люди, они примут в вас участие, защитят или, может быть, дадут место в другом участке, в другом уезде, – наконец, мало ли где!.. Неужели некому вступиться?!
– Кому же? Дело земское! – усмехнулась Тамара. – Станут они из-за какой-то там учительницы ссориться с Агрономским!.. Да и Бог с ними, – махнула она рукой. – Будет с меня!.. Не хочу я больше!
– Но, милая, как же быть тогда?
– Не знаю.
– Пишите, в таком случае, родным, – ведь у вас есть родные?
– У меня никого нет.
– Как?! Так-таки решительно никого?
– Никого. Впрочем, – как бы нехотя призналась она, – есть один… дед мой.
– Ах да! – вспомнила Любушка. – На войне еще, помнится. говорили – из докторов кто-то, – что у вас дед очень богатый, и сами вы, будто бы, миллионная наследница… Мы еще не верили, – с какой стати, думаем, миллионерша пойдет вдруг в сестры!
– Все это так, – подтвердила Тамара, – у деда, действительно. большое состояние.
– Ну, вот! – радостно подхватила та, словно бы находку какую сделала. – Чего же лучше!.. Пишите, значит, к дедушке.
– Это невозможно, – решительно заявила Тамара.
– Почему невозможно – удивилась Любушка. – К родному деду-то?
Девушка объяснила ей, что с тех пор, как она приняла христианство, у нее с еврейством все порвано и кончено навсегда.
– Ну да, с еврейством – это понятно; но не с дедом же!
– Если с еврейством, то и с дедом, и со всеми, со всем их миром, – таков уж у них закон, нельзя иначе.
– Полноте, дорогая моя! По человечеству не так, не должно быть так, не может!.. Ведь он же родной вам? Кровь-то в нем говорит ведь?!. Скажите, любил он вас?
– Очень.
– Ну, вот видите!.. Значит, тем более вы неправы. Уж если любил, то и любит, продолжает любить, поверьте, – потому нельзя иначе, по естеству нельзя. Может быть, он только виду чужим не показывает, а сердце в нем по вас, – почем вы знаете? – может оно и теперь болит…
– Вы думаете? – раздумчиво спросила Тамара, которой в глубине души было отрадно слушать эти слова и доводы Любушки; но она все еще как бы не смела, или не решалась поверить им окончательно, – точно бы ей нужно и приятно было, чтобы ее еще и еще убеждали в том, в чем она сама убеждена в душе, да только самой себе признаться в этом не смеет, и хочет, чтобы другой, дружеский голос укрепил в ней это убеждение. – Нет, в самом деле, вы думаете?
– А вы сомневаетесь? – спросила ее, в свой черед, Любушка.
' – Как вам сказать… По крайней мере, я знаю только одно, что он ничего для меня сделать не может.
– Это почему же?.. Разве вы к нему уже обращались?
– Ни разу.
– Так откуда ж у вас такая уверенность? Почему вы это «знаете»?.. А я думаю, напротив, что вы ровно ничего тут не знаете, а что это в вас одно только предубеждение.
– Нет, знаю, – оспорила ее Тамара. – Таков закон еврейский.
– Закон? Оставьте, пожалуйста!.. И что вы мне про закон, когда я вам про кровь говорю! Родная кровь, – вот что! Поймите вы это!.. Какие там у них законы ни будь, а кровь все-таки скажется, ей не запретишь!
– Тамара призадумалась над ее словами.
«И в самом деле, почему бы не обратиться к деду? Что мешает? – гордость? самолюбие? сознание, что пришлось-таки в конце концов смириться и просить о помощи?.. Но что ж такое?! – не у чужого просить!.. И наконец, если бы он не захотел помочь ей из своих средств, пусть поможет из ее собственных, из того наследства, что оставлено ей покойным отцом, – это-то ведь уж ее личное достояние. Хотя оно, по всей вероятности, и под запретом, но ведь хранится-то у него же на руках, – одних процентов за это время сколько уже накопилось!.. Пусть пришлет что-нибудь хоть из процентов… Ведь ей же не на прихоти, а на хлеб насущный. Она не требует многого. Каких-нибудь триста, четыреста рублей, чтобы перебиться только, пока не приищет себе нового места или каких-либо занятий. Что ему стоит такая ничтожная сумма!.. И неужели он не поймет ее горькой, крайней нужды? Неужели в нем действительно окаменело к ней сердце, только потому, что кагал велел окаменеть ему?.. И оно не тронется ее положением?.. Как! каменное сердце?! У этого доброго, великодушного человека, который всю жизнь свою помогал и словом, и делом другим, не только родным, но и совсем посторонним людям?! – Нет, этого быть не может!.. Сколь ни виновата она перед ним, но все же не чужая она ему… Любушка права: тут дело родного сердца, дело кровное.»
«Ведь любит же она сама этого дедушку, и как еще любит! – тем горячей и мучительней, чем больше сознает, какой удар был нанееен ему ею. Он такой разумный, такой отзывчивый, – он должен понять это, и он поймет, поймет наверно.»
«…Да, Любушка права, тысячу раз права: надо писать к деду». – другого выхода нет.
«Потому что если не это, то что ж ей остается больше? Улица, или могила: отдаться Агрономскому, или нетлю на шею.»
«…Да, надо писать. Надо изложить ему все эти мысли, рассказать все, все как есть, все, что было с нею, – совсем откровенно, просто, искренно, – пускай все знает, пусть примет ее задушевную исповедь, весь крик, всю боль ее сердца, и если это его не тронет, – ну, тогда будь что будет!.. Но пока этого не сделано, надежда для нее еще не потеряна.»
«Дедушка, дорогой мой, милый! – мысленно обращалась она к нему. – Прости меня и прийди, прийди ко мне, к своей „Фейгеле-Тамаре“, – помнишь, как ты всегда, бывало, называл меня, лаская!»
И горячо помолясь наедине Богу, чтоб осенил и просветил е благою мыслью, и благословил ее начинание, если оно Ему угодно, Тамара тотчас же принялась за письмо, и написала его сразу, горячо и искренно, от сердца, полного любви и горя, не скрыв ничего от деда относительно своего прошлого и настоящего положения, и умоляла помочь ей, потому что она погибает, – помочь материально, хоть чем-нибудь, чтоб она могла кое-как пережить столь трудное для нее время. Не скрыла она и того, что это ее последняя надежда, после которой, если он ее отвергнет, ей ничего не остается, кроме позора или смерти. Письмо было написано по-еврейски, на наиболее понятном старику современном жаргоне, и это сделала она для того, чтобы при чтении его, рабби Соломону не было надобности прибегать к посторонней помощи. «Пусть сам прочитает, – кроме его, никто не должен знать, что там написано».
На следующее утро Любушка, по просьбе Тамары, для пущей верности, сама снесла и сдала письмо это, заказным, на почту.
XXIII
В городе Украинске, как и во всех вообще городах и местечках Западной России, в так называемой «черте еврейской оседлости», испокон века существует своя особая, еврейская почта, окрещенная еще во времена польского владычества названием «почты пантофлевой», каковое остается за нею и по настоящее время. Благодаря этой своей почте, еврейство узнает все вообще коммерческие, политические и иные новости гораздо раньше местных христианских населений и даже раньше правительственных органов. Способы сообщения почты пантофлевой весьма разнообразны: от телеграфа и телефона до пешедральных перебежек, особых нарочных из одной придорожной корчмы в другую, от одного еврейского жилья или местечка к следующему и т. д. На каждом таком этапе оповещенная новость разносится уже своими местными средствами и путями далее, по всей округе, облетая таким образом весь еврейский мир в самое короткое время, с замечательною быстротою и точностью. А так как в прежние времена евреи в Польше и Засадном крае почти не носили другой обуви, кроме туфель (по-польски pantofli), то отсюда и название их почты – «пантофлевою». Изобретательности еврейской и уменью приспособиться в этом отношении ко всевозможным средствам сообщения нет меры и предела. (Едет, например, становой, а то и сам исправник, в то или другое местечко по секретному делу, касающемуся тамошних евреев, и думает ошеломить их внезапностью своего налета, а там уже знают о цели его приезда. Какими судьбами? – А очень просто: он сам же привез об этом публикацию, потому что из пункта его отправления, почтосодержатель-еврей, либо же кто-нибудь из всезнающих и всепроникающих жидочков написал мелом надлежащее извещение по-еврейски на спинке перекладной телеги, или даже его собственного экипажа.) Подобным же образом, все биржевые цены на хлебных и иных рынках, все колебания денежных курсов и акций, все важные для еврейства политические и внутренние известия, равно как и все, имеющие общее для евреев значение, постановления, решения и «херимы» местных кагалов вкратце пишутся в пунктах отправления каким-нибудь ловким еврейчиком на наружных стенках товарных вагонов готового к отходу поезда, – и пишутся, конечно, по-еврейски, никому непонятным, кроме самих евреев, алфавитом и языком, и это тем легче, что в числе железнодорожных служащих и агентов на южных и западных дорогах у нас имеется множество евреев. Подобные надписи ни в ком даже и подозрений никаких не возбуждают, потому что евреи обыкновенно объясняют их, как номенклатуру отправляемого товара, число его мест, его вес и адрес получателя, якобы неумеющего читать по-русски, чтоб ему легче-де было отыскать вагоны со своим грузом. Поезд идет себе по пути, а еврейские факторы, приказчики и «почтальоны пантофлевы», всегда кишащие на каждой станции, читают во время его остановок эти еврейские иероглифы и, если нужно, то преспокойно, с самым невинным видом, списывают их в свои записные книжки, не возбуждая опять-таки ни в ком никаких подозрений, – и вот, какая-либо важная новость живо распространяется по всему краю, будучи разносима для евреев во все стороны пантофлевыми вестовщиками, нарочными и почтальонами, вследствие чего существующие цены на те или другие продукты вдруг начинают как бы ни с того ни с сего падать или подыматься, смотря по тому, что выгоднее для евреев, а христианское население, не понимающее причины такого капризного явления, только кряхтит да в затылке у себя почесывает, просчитываясь на своих насущных расчетах. Зато еврейские гешефты преуспевают.
Точно так же, в каждом городе и местечке Западного и Южного края непременно имеется свой, уполномоченный местным кагалом, фактор или почтальон-мишурис, обязанность которого состоит в том, чтобы в дни прихода почты являться в почтовую контору к разбору корреспонденции и там получать все, кроме денежных, письма, адресованные как местным, так и проживающим в ближайшей округе евреям. Благодаря этому, евреи, между прочим, сейчас же знают до точности, кто именно из их христианских клиентов и должников получил по почте деньги и какую сумму. Разноска еврейских писем по назначению лежит уже на обязанности этих пантофлевых почтальонов-мишурисов, которые, прежде передачи их получателям, доставляют все письма в свой кагал, где, в случае надобности, то или другое письмо подвергается специально-еврейской перлюстрации. Не выдаются на руки мишурисам только денежные да заказные письма, но и то не везде: по крайней мере, в прежнее, весьма еще впрочем недавнее, время сплошь и рядом бывало, что заказные выдавались катальному почтальону-мишурису под его расписку, по формальному, раз навсегда, уполномочию еврейского общества. Для казенных почтальонов это было большим облегчением, а для мишурисов – прямая выгода, так как за каждое доставленное письмо они получают с адресата известный «бак-шос» – несколько грошей, в виде благодарности за свой труд, что и дает им средства к существованию. Для кагала же такой почтовый порядок крайне важен, ибо дает ему в руки возможность втайне следить за самою интимною корреспонденцией всех членов своей общины и узнавать их сокровеннейшие тайны, в каждом случае, когда это почему-либо понадобится.
Таким образом, в куче разных еврейских писем, попало в катальную канцелярию города Украинска и письмо Тамары к Соломону Бендавиду. Один из шамешей, разбиравших почту, обратил на него внимание и посмотрел на оттиск почтового штампа, чтобы узнать, откуда оно прислано. На оттиске этом значилась печать Желтогорской почтовой конторы и название губернии. – От кого бы это могло быть? – заинтересовался шамеш. – Из внутренней России… почерк как будто женский… заказное… Странно!.. Кто бы это мог корреспондировать с достопочтеннейшим рабби Соломоном из Желтогорска?.. Любопытное дело, тем более, что, сколько помнится, Бендавид раньше не получал оттуда никаких писем.
И шамеш понес показать письмо очередному тубу, находившемуся в присутствии. – Как, мол вы полагаете, не вскрыть ли?
– Зачем? – удивился туб.
Тот сообщил ему свои любопытные соображения, но туб не согласился с его мнением. – Что ж тут особенного, что письмо из центральной России? Мало-ль откуда может коммерческий человек получать письма, а тем более человек, известный своею благотворительностью!.. Женский почерк? – Ну что ж, может быть и женский!.. Может быть, какая-нибудь просьба о пособии от бедной еврейской вдовы, или сироты-девицы, – разве мало наших рассеяно теперь по всей России?..
– Да, но все-таки подозрительно.
– Оставьте пожалуйста! В чем вы можете подозревать такого человека, как досточтимейший реб Соломон?.. Смешно и подумать!
– Конечно, так, – почтительно согласился шамеш. – А все же, с вашего позволения, рабби, смею думать, что лучше бы вскрыть… Ну, хоть из любопытства… Как вы полагаете?
– Полагаю, что это будет очень неделикатно с нашей стороны по отношению к такому уважаемому и высокопоставленному члену общины.
– Но если я постараюсь сделать это так осторожно, так искусно, что и следов никаких не останется?
– Убирайтесь, любезнейший, с вашим бабьим любопытством! – оборвал наконец его туб и кликнул к себе почтальона-мишуриса, которому приказал отнести письмо сейчас же, вне очереди, к Бендавиду и доставить к себе расписку его в получении.
Таким образом, письмо Тамары было получено ее дедом без катальной перлюстрации. Он вскрыл его, не обратив внимания на почерк и потому не зная, кто ему пишет, и не подозревая в письме ничего особенного. Но с первых же строк, лицо его вдруг побледнело, брови тревожно сдвинулись и похолодевшие руки задрожали. В первую минуту он даже испугался, узнав, что это от внучки. «Боже мои! зачем это?.. Что ей надо!.. Зачем она к нему обращается, чего хочет от него, – она, отчужденная, отлученная раз навсегда от семьи, от еврейства?.. Что может быть у них общего? Ведь она умерла для него, для дома, для всех… и вдруг теперь это письмо, этот ее голос, точно бы голос из-за могилы… Должен ли он его слушать? Имеет ли право на это?.. Не совершает ли он этим хет годул – великий грех пред Израилем… Не лучше ли бросить это письмо не читая, разорвать его, уничтожить, сжечь, чтоб и следов не оставалось…»
И перепутавшийся старик, наедине в своем кабинете, тревожно оглядываясь по сторонам, как бы в опасении, чтоб его не застали или не подглядели за преступным чтением «такого» письма, поспешил запрятать его на письменном столе, под разными своими бумагами.
Он сознавал, что раньше чем прийти к какому-либо решению, ему необходимо успокоиться – прежде всего успокоиться, а потом, далее – там уже будет видно, что ему делать и как поступить. Он налил себе воды из графина и сделал несколько глотков, ходя по комнате. Чувство, овладевшее им, было какое-то смешанное: тут был и страх пред неведомым еще содержанием письма, и смутный страх за себя перед кагалом, точно бы он совершил пред этим учреждением какое-то преступление уже тем, что получил такое письмо от отверженной отступницы и позволил себе вскрыть его и начать чтение… Что подумают, что скажут, если неравно узнают об этом?!.. Но к этому страху примешивалась и невольная радость, что внучка его – единственная близкая, и кровная его отрасль – еще жива и вспомнила наконец о нем, о своем деде, и начинает свое письмо такими теплыми, ласковыми словами. Бедное дитя!.. Он считал ее безвозвратно погибшей, бессердечной, искоренившей его из своего легкомысленного сердца, а она между тем взывает к нему «милый, добрый, дорогой мой дедушка!» Она, значит, по-прежнему любит его… А он?.. Разве он не любит ее… Правда, ему запретили питать к ней это чувство, но разве сердце его, в самой заповедной глубине своих тайников, послушалось этих запрещений… Разве возможно сердцу человеческому не любить, не сострадать, не болеть о своей крови?.. А ведь она родная, наследственная кровь его, – кровь Бендавидов… Но о чем она пишет?.. Верно уж не даром и не по пустякам, если после стольких лет молчания решилась наконец обратиться к нему…
Роман не был закончен.