Текст книги "Торжество Ваала"
Автор книги: Всеволод Крестовский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 21 страниц)
В эту смутную, путанную и нервную эпоху, за исключением весьма небольшого, сравнительно, круга людей двух резко противоположных направлений, трудно, почти невозможно было отличить, кто каких убеждений, кто чего хочет, кто за кого и кто против чего, кто чему сочувствует и что отрицает или порицает. Недаром же создалась тогда известная характерная фраза: «с одной стороны нельзя не сознаться, с другой – нельзя не признаться». Это была какая-то всеобщая вихлявость и сбитость с панталыку. Одни ошалевали, не понимая, что это вокруг творится; другие, напротив, понимая очень хорошо, спешили половить себе в мутной воде рыбки и обработать, округлить свои личные делишки; третьи малодушествовали и охали в полном упадке духа; четвертые злорадно и ехидно хихикали, приговаривая: «чем хуже, тем лучше», и все одинаково ожидали чего-то, перемен каких-то; но каких, – на это никто не мог дать никакого точного определения. В чадном тумане, застилавшем глаза и мозги тогдашнего общества, сквозило только нечто неясное, призрачное, в виде расплывчатого понятия о «конституции», – какой именно конституции, на каких основах, до этого не добирались, а так, желали «конституции вообще», как «увенчания здания». Это недомогающее состояние общества очень верно было характеризовано тогдашнею «Неделей» в следующих выражениях: «То, что случилось сегодня, завтра уже забывается, как давно и безвозвратно минувшее: вечное ожидание чего-то нового, ожидание, страстное до боли, жжет и томит всех неустанно. Никто не знает, на чем остановиться, чего держаться. Сомнения, растерянность и тупая, ноющая боль вносятся повсюду, как неизменные наши спутники. Это какой-то лихорадочный бред, с редкими минутами отрезвления, какое-то торопливое хватание первой подвернувшейся под руку вещи и отбрасывание ее затем снова в сторону. Перепутанное время!.. О какой-либо последовательности и определенности нет и речи» [4]4
«Неделя» 1880 г. № 9, стр. 291.
[Закрыть]И вот, в это-то время вдруг появляется как бы некий Мессия.
XVI. «ДИКТАТУРА СЕРДЦА»
5 февраля 1880 года, в седьмом часу пополудни, последовал известный взрыв в Зимнем дворце, сопровождавшийся человеческими жертвами среди солдат, в караульной комнате. В Петербурге наступила полная паника. Распущены были слухи, что 19 февраля все парадные подъезды целый день будут заперты и всех проходящих по улицам и входящих в ворота домов будут подвергать осмотру, так как этот день назначен-де террористами для генеральных взрывов по всему городу. Поэтому многие состоятельные и чиновные люди еще до 19 числа поспешили выехать на дачи, или в провинцию, а еще более за границу, вообще, постарались быть подальше от Петербурга; множество же лиц из оставшихся в городе бросали в эти дни свои квартиры на произвол прислуги и старались шататься по улицам и ресторанам, в Царском, Павловске, Гатчине и т. д. Переполох был ужасный. Даже биржевые хроникеры свидетельствовали, что «угрожающие слухи о каких-то предстоящих ужасах запугали до невероятия многочисленный класс крупных и мелких капиталистов; запуганные донельзя люди начали верить самому вопиющему вздору, самым крайним нелепостям и, потеряв голову, прибегали к мерам и действиям, лишенным человеческого смысла». В числе разных ужасов ожидался взрыв государственного банка. Но вот, 12-го февраля Петербург узнал вдруг великую новость, что в столице учреждена «Верховная распорядительная комиссия по охранению государственного порядка и общественного спокойствия» и что главным начальником ее назначен граф Лорис-Меликов. которому предоставлено избрание Высочайше утвержденных членов этой комиссии, и, сверх того, право призывать в комиссию всех лиц, безразлично, присутствие коих будет признано им полезным. Вместе с этим, должность временного петербургского генерал-губернатора, в лице генерал-адъютанта Гурко, упразднялась – и генерал поэтому удалился на житье в свое тверское поместье.
Граф Лорис-Меликов тотчас же издал прокламацию к обществу, где выставил прежде всего на вид, что «ряд политических злодейств вызвал не только негодование русского народа, но и отвращение всей Европы» (?!), и заявлял, взывая к обществу, что на «поддержку общества» он смотрит как на главную силу, могущую содействовать власти в возобновлении правильного течения государственной жизни, от перерыва которого наиболее страдают интересы самого «общества», а в заключение, граф манил это «общество» конфеткой «равно для всех дорогой» – возвращения общества «на путь дальнейшего мирного преуспеяния». Хотя это были не более, как общие расплывчатые и туманные фразы, но «общество» осталось в убеждении, что под ними должно разуметь «конституцию». Из всей печати, один только М.Н. Катков решился заметить на это воззвание, что практических последствий от призыва правительства, обращенного к обществу графом Лорис-Меликовым, можно бы было ожидать только при том условии, чтобы правительство своим образом действии дало тон и направление умам и ясно определило, чего оно требует от общества. Но вот именно ясности-то этой и не хватало в прокламации графа. – «Правительство, замечал Катков, действующее с характером, быстро переладит в своем смысле общественное настроение». Но и характера определенного пока еще ни в чем не проглядывало, – он проявился несколько позднее. За исключением «Московских Ведомостей», вся остальная печать откликнулась на назначение и воззвание графа Лорис-Меликова ликующим образом, исполненным широких и самых радужных упований. «Неделя» удостоверяла, что, с его назначением, вдруг «повеяло чем-то новым, как будто запахло весной». Другая газета утверждала, в либеральном своем увлечении, что «одно имя графа, само по себе, есть уже целая программа»! – «Новое Время» заметило, что «чем-то новым, успокоительным, бодрящим повеяло в воздухе», и что газетные статьи и фельетоны (фельетоны – это главное!) приняли «несколько праздничный тон». – «Слава Богу! На душе стало легче!» воскликнул «Голос», – «Новости» назвали «первое слово» графа «столь же симпатичным, как и вся его деятельность». «С.-Петербургские Ведомости» находили, что «общее высокое доверие, живейшее сочувствие и любовь, которые снискал себе бывший харьковский генерал-губернатор, должны внушать нам наилучшие надежды». В совокупности, все это было очень громко, очень радужно, но и очень неопределенно, как и сама прокламация графа. Одни только «Московские Ведомости», без всяких увлечений, утверждали, что верховная комиссия есть не более как высшее полицейское управление и советовали в то время графу не искать себе популярности «везде и у всех» и «не поддаваться влиянию чиновных и светских кругов петербургской интеллигенции, бредивших конституцией». За это вся либеральная пресса опрокинулась на Каткова и стала отрицать даже самую raison d'etre его газеты и вообще охранительных начал, вопрошая, во имя чего же может поднимать «эта партия» свои голос теперь, когда обстоятельства не допускают уже колебаний, а требуют прямого и решительного образа действий и совершенно определенной политики, в смысле увенчания здания? А московский журнал «Русская Мысль», так тот дошел даже до требования «обузданий», восклицая: «неужели все это пройдет (Каткову) даром и не будет обуздан этот оскорбительный для всего русского общества наглый, сумасшедший крик распаленной инквизиционным жаром фантазии?!» Это либералы-то взывали об «обуздании» к правительству, за независимое слово!
Итак, за исключением Каткова, вся печать ликовала и надеялась, а либеральная часть ее сразу же обнаружила некоторую тенденцию руководить своим новым protege и стала указывать ему, по своему собственному усмотрению, «задачи Верховной комиссии», ибо общество относится-де к ней «с широкими и вполне основательными (?) надеждами». От комиссии требовалось печатью «упростить и ускорить следствия по политическим делам», «умерить излишнюю подозрительность и рвение исполнительных органов» и «увенчать здание благодетельных реформ правовым порядком», а несколько позднее, когда убедились, что граф охотно следует этим указаниям, «пресса» еще с большею настойчивостью приступила к нему со своими советами и требованиями якобы «необходимых для умиротворения России мер», в ряду которых прежде всего была поставлена необходимость уничтожить генерал-губернаторов, с их «исключительными» правами и полномочиями, которыми они «не только могут пользоваться, но и действительно пользуются», затем настойчиво предлагались отмена бесполезно стеснительных паспортов и вообще всяких письменных видов, отмена административной высылки и возвращение «как можно скорее» всех административно высланных и поднадзорных лиц. О возбуждении новых политических процессов отзывались с неудовольствием, слегка журя за них графа, и находили, что «подобные процессы теперь производят уже впечатление анахронизма»; даже по поводу расстреляния двух нижних чинов, в Сумах и Кременчуге, за такие чисто воинские, тяжкие преступления, как убийство своего полкового врача и сорвание погон со своего полкового командира, одна либеральная газета замечала с неудовольствием, что, к сожалению, дела этого рода все еще рассматриваются на основании исключительных военных законов. Одновременно с советами и требованиями печати, раздались и из провинции голоса разных г-д Рагозиных, де-Роберти, Гольцовых, Корсаковых, Гордиенок, Южанинов и др. по вопросам о расширении прав земства, о сокращении дворянства, о ненужности административных высылок, о строгостях школьного надзора, об отмене Толстовской системы образования, о снятии запрещения с малороссийского языка, о благовременности «увенчания здания» т. д., и т. д. Что же касается террористов и бунтарей, то на все эти туманные обещания и прокламации «нового начальства» и на все советы, требования и заигрывания «легальной» либеральной прессы, они с самого начала, еще 20-го февраля, ответили выстрелом еврея Млодецкого в графа Лорис-Меликова и тем наглядно показали полную свою непримиримость ни с какими «новыми эрами» и «новыми веяниями» и полное свое презрение как к правительству, так и к либералам.
Млодецкого на другой день судили, а на третий, утром, уже повесили на Семеновском плацу, несказанно удивив этим петербургскую публику, не приученную еще к таким быстрым расправам. Казалось бы, подобною быстротою граф удовлетворил требованиям нечати об упрощении и ускорении политических следствий и судов, но вышло так, что ожидатели этим не удовольствовались, – им хотелось бы лучше видеть Млодецкого помилованным, и не только помилованным, но и совсем прощенным, – ступай, дескать, милый человек, себе с Богом на все на четыре, и пусть бунтари, видя этот умилительный пример великодушия, почувствуют все его значение и исправятся!.. Впрочем, выстрел этого еврея не изменил ровно ничего ни в розовом настроении либеральствующей печати, ни в готовности самого графа следовать и далее ее указаниям. Некоторые из публицистов и фельетонистов известного лагеря, как было слышно тогда в литературных кружках, получили даже премирующее и направляющее значение в интимных беседах графа, в его кабинете, доступ в который раз навсегда был открыт им радушным сановником, а один из их доктринеров-издателей, в поощрение своей либеральной деятельности, как уверяли тогда, был даже представлен графом ко звезде св. Станислава.
Вскоре последовал целый ряд общих мероприятий, перемен в личном составе правительственных учреждений, подготовительных работ, разных отмен, смягчений, послаблений, циркуляров, – и направление новой правительственной деятельности выяснилось. Граф был очень доступен, любезно принимал и выслушивал всех, особенно студентов и студенток, делал для них все, что мог, расширял стены учебных заведений, распоряжался быстро, гуманно, либерально, самовластно, обворожительно и заслужил, себе имя «диктатора». Потомок армянских властителен, он ничего не имел против этой клички, – напротив, она очень ему нравилась, и он охотно соглашался, что если это диктатура – пусть так, но только «диктатура сердца». Название «диктатуры сердца» сделалось очень популярным в обществе, и вся эпоха правления Лорис-Меликова перешла потом в историю под этим же, несколько сентиментальным, именем.
В первых числах марта генерал-адъютант Дрентельн был уволен от звания шефа жандармов и должности главного начальника Третьего Отделения, без назначения ему преемника. Пошли приятные слухи, что и само Третье Отделение, кажись, уничтожается; но в публике слухам этим еще не отваживались верить безусловно, – как же так, вдруг, без Третьего?! Больно уж к нему привыкли!
В апреле, на место нелиберального В.В. Григорьева, в Главное управление по делам печати был назначен другой руководитель, которого общее мнение почему-то сразу и без достаточных оснований признало либеральным. Отставка Григорьева была встречена несколькими газетами весьма злорадно: с павшим чиновником, благосклонности которого вчера еще эти журналисты так заискивали, сегодня не считали уже нужным церемониться, – ведь розничной продажи не запретят из-за этого!
В апреле же петербургским городовым категорически разрешено было графом не отдавать чести офицерам, ни даже генералам. На это некоторые газеты жаловались, что городовые, по старой дурной привычке, все еще продолжают прикладывать руку к козырьку, а другие, завидев офицера, спешат отвернуться в сторону, чтобы не вводить себя в искушение, – «ну, дескать, а как вдруг возьму да отдам!» По этому поводу те же газеты радовались, что «слава Богу, подпруга отпущена!» и что они теперь «понимают лошадь, когда ей отпустят подпруги».
Затем было сделано графом распоряжение о собрании данных относительно положения и поведения лиц, административно высланных под полицейский надзор, ввиду облегчения их участи, – и в первые же месяцы освобождено их было 433 человека, из коих 279 человек без всяких ограничений, а 58 переведены в ближайшие, более удобные местности. Потом следовали еще новые освобождения, не в меньшем количестве. Хотя некоторые из этих освобожденных отличились впоследствии в новых политических преступлениях, но в этом была, по крайней мере, та хорошая сторона, что тихие, захолустные городки нашего севера и северо-востока избавились наконец от этой, навязанной им заразы, нравственно-разлагавшей их молодежь и семьи.
24 апреля министр народного просвещения граф Д.А. Толстой. был уволен в отставку. Величайшее торжество и ликование всех газетных, земских и чиновных либералов встретило падение этого человека, более всех остальных им ненавистного, за свою неуступчивую твердость противных им убеждений. Лягать и бросать в него комками журнальной и земской грязи можно было теперь невозбранно. О графе Толстом граф Лорис выразился: «я его спихнул», а о его преемнике – «я его предложил, но я его не знаю». Первым делом нового министерства было восстановление во всей своей силе Головнинского «Университетского устава 1863 года» и отмена «преобразований» графа Толстого.
Высочайшим указом от 6-го августа упразднено наконец Третье Отделение. Маков из министра внутренних дел превратился в министра почт, телеграфов и иностранных исповеданий, а Верховная распорядительная комиссия, «за осуществлением главной ее задачи», закрылась, и граф Лорис-Меликов, с его диктаторскими полномочиями, делается всемогущим министром внутренних дел. По сему поводу в либеральных газетах писали, что «политика этого государственного человека состоит не только в замене людей, но в изменении самого принципа», и указывали ему «условия общественной деятельности» и «с чего следует начать». Он продолжал слушаться. Депутации от петербургских дам подносили ему за это букеты с надписями на лентах «умиротворителю» и «в знак умиротворения». Одна из ликующих газет выразилась, что отныне граф Михаил Тариелович «обобщается на всю Россию и сам становится обобщателем». «Русская Речь» обращалась к нему с мольбою: «Разбудите нас, граф! Вдохните в нас энергию!» А один из либеральных жидовских стихотворцев сравнивал его даже с Моисеем и взывал:
Доколе ж нам стоять серед пути,
Жить в шалашах, питаться манной?
Где ты, о Моисей? Веди же нас, веди
К заветным рубежам земли обетованной!
Либеральная колесница невозбранно катилась теперь по лицу земли Русской, и тогдашняя «Неделя», в статье «Новые порядки», с похвальною откровенностью высказывалась, что «никому в настоящее время не придет в голову объяснять тот или другой взгляд желанием заявить свою благонамеренность, так как подобные заявления сделались уже ненужными и даже несколько компрометирующими, ибо в настоящее время гораздо удобнее и выгоднее выставлять себя с так называемой либеральной стороны, чем с противоположной». И действительно, из независимых органов печати, верных здравому смыслу и историческим началам русского народа и государства остались только «Московские Ведомости» да «Русь» И.С. Аксакова, выступившего наконец из-под запрета и вынужденного молчания снова на публицистическое поприще. Но всякая попытка Каткова или Аксакова и каких бы то ни было частных и даже духовных лиц к разъяснению нигилистических козней и сущности нигилизма дружно и ретиво встречалась гамом, лаем и травлей в газетах и журналах, а еще более в уличных, сатирических и порнографических листках; люди эти объявлялись как бы вне гражданских прав и закона, – совсем, как под еврейским «херимом», – имена их публично шельмовались, их невозбранно обливали помоями самой грязной клеветы, заподозревали их честность, взводили на них тяжкое обвинение в продажности, обзывали их сикофантами, доносчиками, добровольцами шпионства и т. д. Под этим деспотическим давлением разнузданной и ошалелой «прессы», даже духовные проповедники оставляли возвышенный и строгий церковно-ораторский стиль и, говоря – довольно, впрочем, сдержанно – о растлевающих язвах современной русской жизни, старались на высоте церковных кафедр усваивать себе вульгарно-модный газетный жаргон передовиц «Голоса».
В конце августа появились в газетах известия о сенаторской ревизии нескольких губерний разом, подобранных из самых различных местностей севера, востока, средней полосы, Малороссии и западного края, – и все это «ввиду готовящихся крупных реформ», но каких собственно, – об этом никто ничего положительного не ведал, и все витали только в области приятных предположений насчет «правого порядка». Вообще, относительно этих реформ, либеральные газеты обещали, по выражению одной из них, «что-то широкое и неясное, а отчасти даже и положительно нелепое», пока-то, наконец, не было обнародовано Высочайшее повеление 22 сентября, определявшее права и обязанности сенаторов, коим поручалось произвести ревизию восьми губерний. Это мероприятие, вместе с преобразованием бывшего Третьего Отделения, составляло одну из действительных заслуг графа Лорис-Меликова. К сожалению, не все сенаторы, вместе с захваченными ими из Петербурга канцелярскими «силами» и «умами», оказались на высоте порученной им задачи.
Но период розового увлечения графом и возбужденных им надежд и ожиданий начинал уже колебаться. Явились скептики, и даже между наиболее ликовавшими пять месяцев назад либералами. Освободительный престиж и либеральная репутация «диктатора» в их глазах уже несколько потускли, и – кто бы мог ожидать! – ближайшею причиною этого было именно уничтожение Третьего Отделения. И в самом деле, на верховную комиссию, при ее возникновении, возлагались в обществе, и особенно в его либеральных и чиновных кружках, чересчур уже богатые, но ни на чем положительном не основанные надежды. Все такие господа почему-то были уверены, что в эту комиссию непременно будут приглашены и они, вместе с прочими, как представители общества, земства, адвокатуры и печати, что из них будет образован какой-то особый учредительный комитет, где будут выслушиваться их мнения, предложения, советы, что правительство будет только покорным исполнителем их предначертаний и решений и т. д. И однако же, – говорили будирующие скептики, – ничего из этого не вышло, никого из «выдающихся» общественных сил не приглашали, никаких комитетов не учреждали, ничьих мнений не спрашивали, да и самая система, в сущности, во всем осталась прежняя; переменились разве лица кое-какие да названия, и только-то! Но что же из того, что «Третье Отделение» переименовали в «Департамент полиции государственной»? Только название удлинили, – прежнее было гораздо короче и потому удобнее, – а ведь сущность-то функции того и другого остались все те же. Это выходит один только отвод глаз почтеннейшей публике, армянский фокус-покус с фальшивыми бумажками, не более! Чему же тут радоваться? О чем ликовать и чего ожидать еще?
Чуткий по своему либеральному престижу, граф Лорис-Меликов поспешил поддержать в обществе свою колеблющуюся репутацию и потому пригласил к себе, 6-го сентября, на интимную беседу за чашкой чая редакторов девяти периодических петербургских изданий, преимущественно либерального и радикального лагеря, и откровенно раскрыл пред ними те ближайшие задачи, которые он поставил себе целью своей деятельности, изложив заодно уже и свою политическую программу, клонившуюся к непременному «увенчанию здания». Польщенные таким вниманием, редакторы сейчас же, конечно, оповестили об этом свою публику и вынесли на базар ежедневной журналистики всю пикантную суть своей интимной беседы с «диктатором». Вслед за этим, либеральные фонды графа снова поднялись в публике, и ожидания ее опять оживились. Для поддержания того и другого, он, в октябре месяце, съездил на короткое время в Ливадию, а по возвращении его оттуда с шестью проектами, «касающимися», как писалось тогда, «различных преобразований в области государственного управления», опять лихорадочно пошли по Петербургу и России новые «сенсационные» слухи, что теперь-де уже «окончательно конец всему старому» – конституция!!! Конституция самая широкая, самая либеральная уже подписана и будет торжественно дана не сегодня – завтра, и вот здание реформ наконец-то увенчается правовым порядком!
А между тем, внутри России продолжались и разрушительные пожары, с поджогами, и голод, с сопровождавшими его болезнями и смертностью, и страшное конокрадство, и земские неурядицы, дошедшие до того, что земля войска Донского усерднейше стала ходатайствовать об избавлении ее от благодеяний навязанного ей земства; продолжались и крупные хищения из казенных и земских сундуков и банковых касс, безвластие в уездах среди избытка разнообразных, но бессильных властей, и спаиванье народа кулаками-кабатчиками и жидами, и кабала его у кулаков, и отдача обнищавших крестьян в принудительные работы за недоимки, и фабричные забастовки, и крестьянские волнения по поводу «черного передела», и развращение детей в земских школах, вносимое туда разными Софьями Перовскими, Кутитонскими, Нечаевыми, Соловьевыми, и Желябовыми, которые в свое время все были сельскими учителями и учительницами, – все это шло своим обычным порядком, равно как и подпольная работа притаившихся и притихших, пока что, бунтарей, которые, тем не менее, в это самое время энергичнее чем когда-либо подготовляли величайшее из своих злодеяний. Но ко всем этим невзгодам прибавилась еще и новая, давно уже не проявлявшаяся, в виде повсеместных студенческих волнений.
Начались эти волнения с поездки представителя подлежащего ведомства по учебным округам, где в каждом университетском городе он считал нужным обращаться со своими «руководящими» речами и спичами не только к профессорскому персоналу, но и к студентам, в полном составе последних. Эти красивые речи, исполненные «новых веяний» и идей «децентрализации» учебного дела и освобождения его от «излишней регламентации», вместе с критикой всех распоряжений и направления графа Толстого и с обещаниями полной их отмены и полного восстановления либерального университетского устава 1863 года, – речи эти из уст такого лица, обращаемые непосредственно к самой молодежи, производили на нее тем более сильное и охмеляющее впечатление, что автор их тут же предоставлял учащимся право входить к нему с «петициями» о своих корпоративных нуждах, потребностях и желаниях. А при этом еще и газеты, как столичные, так и провинциальные, с торжеством возвещали orbi et urbi, что он «в основу своей деятельности кладет принцип диаметрально противоположный тому, каким руководствовался граф Толстой, доводивший регламентацию до крайних пределов возможного». Эта поездка по России вызвала со стороны студентов разных университетов и некоторых специальных институтов множество «петиций» о расширениях их студентских прав и преимуществ. По всем университетам пошли опять бурные сходки, волнения и столкновения с начальством, с полицией и т. д. В «петициях» этих ходатайствовалось о невозбранном праве сходок, во всякое время, для обсуждения не только своих бытовых, но и учебных вопросов, о праве избирать самим своих профессоров, об устранении общеполицейского и уничтожении специально инспекторского надзора за студентами, внутри и вне стен университета, о восстановлении университетского и особого еще студенческого суда, о праве подачи и впредь петиций, помимо своего начальства, непосредственно самому министру, чрез своих выборных представителей, о праве иметь бесконтрольно свои особые библиотеки (помимо университетских), свои читальни, кассы, кухмистерские, о допущении в университеты, без всякого ограничения, евреев и учащихся женщин в признанном звании студенток и со всеми университетскими для них правами, о праве студентов вступать в брак и т. д. Таким образом, не иное что, как сами же эти «руководящие речи» возбудили в учащейся молодежи излишние, не оправдавшиеся надежды и неуместные притязания, и отвлекли этим людей от занятий прямым своим делом.
Понятно, что такие чрезмерные притязания студентов не могли быть безусловно удовлетворены никаким правительством. Последовали канцелярские оттяжки, заминки, отказы, а это вызвало в молодежи взрывы новых неудовольствий и, прежде всего, разочарование в самих представителях ведомства. 5-го декабря начались крупные беспорядки в Московском университете, продолжавшиеся и в последующие дни, так что 8-го числа пришлось прекратить чтение лекций, и университет временно был закрыт. По этому поводу поднялась горячая газетная перепалка, даже в своем собственном либеральном лагере. Доктринерские органы подняли гвалт в защиту представителей ведомства, стараясь отстоять их от обвинений в том, что причиною беспорядков было их популярничанье в речах; другие же старались притушить историю, усердно доказывая, что в ней нет и не может даже «в настоящее время» быть ничего «политического», – просто-де домашнее дело из-за кухмистерской да из-за исключения шести товарищей, и только; прежде, мол, такие истории могли, пожалуй, иметь и политический характер, но теперь, в эпоху «новых веяний», – это-де немыслимо! Одна из газет старалась внушить кому следует даже такой взгляд, что главную пользу студенческих касс и кухмистерских следует-де видеть не в том, что они облегчают материальные нужды студенческого быта, а в том «нравственном влиянии, какое эти учреждения, в связи со сходками, должны оказать на студентов и которое будет составлять необходимое дополнение к университетскому образованию». Та же газета доказывала необходимость, чтобы университетское начальство, ближайшее и отдаленнейшее, изменило свой взгляд на студенческие беспорядки вообще и «смотрело бы на них просто сквозь пальцы». Высшее начальство, по-видимому, приняло и этот добрый совет к исполнению, но увы! – такое беспримерное попустительство не утишило, а напротив, довело беспорядки до своего рода катастрофы.
Разыгралась эта катастрофа – скандал 8-го февраля 1881 года, в Петербурге, на торжественном годовом университетском акте, при большой и избранной публике. К этому торжеству нарочно были подогнаны некоторые «отмены», которыми надеялись угодить студентам. На первом плане стояла отмена «временных правил», введенных прежним министерством, о стеснительности которых наиболее распространялись студенческие «петиции», а затем, в числе прочих, была даже отмена и университетской «инспекции». Все это было торжественно, громогласно и совершенно официально объявлено на самом акте, от лица присутствовавшего тут же представителя ведомства. Ожидались в ответ радостные рукоплескания, благодарственные восклицания и трогательные овации, – в этом были уверены. Но вдруг, вместо ожидаемого, вслед за объявлением, с хор университетской актовой залы послышались «неуместные» возгласы, полные резких выходок и даже ругательств лично против того же представителя. Картина. Онемевшая зала в изумлении обратила очи горе – ив этот момент с хор дождем посыпались на головы ученого ареопага и публики литографированные листки с прокламацией от имени какого-то «центрального кружка» студентов, выражавшей в самой резкой форме недовольство и неудовлетворенность молодежи состоявшимися «отменами» и облегчениями. Новая картина и сугубое изумление. Чей-то голос с хор начал было читать эту прокламацию, но тут уже невозможно было разобрать ничего, потому что по всей зале, и вверху, и внизу, начался такой неистовый шум и гам, вместе с топаньем, стуком, свистом, криками, мяуканьем и ломаньем стульев, что избранная публика и ученый синклит оцепенели от ужаса. Тщетно ректор приглашал студентов к порядку, надрываясь изо всех сил, чтобы голос его был услышан, тщетно члены отмененной инспекции и некоторые «популярные» профессора бросались в толпу манифестантов, с уговариваньями и мольбами прекратить скандал, пощадив свою alma mater и достоинство науки, – их не слушали, не замечали и потоками ломились вперед… Среди общего движения, поднялась такая суматоха, толкотня и перетасовка по всей зале, что сразу унять этот беспорядок не представлялось никакой возможности. В этой сумятице, продолжавшейся более четверти часа, одним из негодяев было нанесено известному лицу оскорбление, после которого не оставалось ничего более, как поскорей ретироваться. Положение ужасное, – и все это из-за игры в популярность. Прерванный акт преждевременно кончился сам собою, без всякой уже торжественности, а на последовавших затем студенческих сходках выяснилось, что большинство студентов хотя и высказывается против такой грубой формы манифестации, но все-таки считает себя неудовлетворенным, так как ведомство не сдержало слова своего представителя, и объявленные им облегчения далеко на дают всего того, на что они надеялись, о чем просили в «петициях» и что им было обещано. Но замечательно, что и тут не обошлось без евреев. Между зачинщиками всего этого беспримерного скандала, на первом плане стояли студенты: Лейба Коган, Бернштейн, Папий Подбельский, а затем уже шли Паули, Энгельгардт Ходзский и др. «Диктатура сердца» отнеслась к ним вообще довольно снисходительно, а по городу пошли новые слухи, будто представитель ведомства думает оставить свой пост, по расстроенному здоровью. Но это случилось уже позднее, после 1-го марта.