Текст книги "Торжество Ваала"
Автор книги: Всеволод Крестовский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 21 страниц)
– Мамзюрочки, вы спите! – послышался, вместе со стуком в стену, пьяненький голос кашлатого учителя. – Ходьте-ко лучше к нам, или мы к вам… потолкуемте… у нас пиво есть.
Девушки не отвечали, но это не остановило кашлатого, который продолжал время от времени адресоваться к ним через стену со своими стуками и «товарищескими» предложениями, – нужды нет, что остальные уговаривали его оставить учительниц в покое и не затевать скандалов. Из-за этого возник среди учителей даже спор с кашлатым, дошедший до крупной руготни и чуть было не до драки, но, слава Богу, успели как-то помириться между собой, перейдя на почву женского вопроса вообще и прав женщины на уважение, в частности… Затем будили старого Ефимыча и заказывали ему раздобыть, как знает и где хочет, четыре пары пива, а потом кашлатый стал орать песни. – «Ах, ты, Домна, Бог с тобой!» – раздавался на весь дом достаточно уже нахрипший баритон его. – «Неужели еще ты мной недовольна»?
«Я к тебе со всей душой,
Ты же все ко мне спиной,—
Это больно!»
Наконец квартирантка Тамары, выведенная из последнего терпения, решительно и сердито объявила ему через стену, что если он сейчас же не перестанет безобразничать и не оставит их в покое, то они пожалуются Агрономскому. Угроза подействовала, и хотя кашлатый поворчал еще что-то насчет их «кисейности» и «недотрожества», однако больше не приставал и прекратил свою серенаду, да и остальные продолжали разговоры между собой уже вполголоса. Вообще, в обеих половинах школы долго не могли успокоиться от впечатлений сегодняшнего вечера, а в классной комнате говор сменился храпом уже чуть не под утро. Как в той, так и в другой половине общее убеждение остановилось на том, что съезд покончен, и завтра же, стало быть, можно будет всем убираться подобру-поздорову восвояси.
Но каково же было удивление Тамары, когда в десять часов утра подкатили ко крылечку школы санки Агрономского, и сидевший в них за кучера работник заявил ей, что барин-де просят на съезд!.. Сперва-де приказали барышень привезти, а потом за господами опять приехать.
* * *
Благодаря ли медному пятаку, или компрессам с арникой, следы вчерашнего побоища ограничились для Агрономского и Гольдштейна лишь неизбежными кровоподтеками и ссадинами. Оба появились в зале со своими трофеями: у одного повязка прикрывала подбитое подглазье, у другого укушенное ухо было залеплено черным английским пластырем, но оба имели при этом совершенно спокойный вид, точно бы вчера у них ровно ничего «такого» не случилось. Но удивление и недоумение Тамары возросло почти до крайних пределов, когда она увидела входящих в ту же залу Гюнцбурга с припухшими щеками и Передернина с исцарананным лицом и носом, но тоже улыбающихся и даже дружески беседующих между собой, как ни в чем не бывало.
– Что ж это такое? Они здесь? И оба вместе?! – обратилась она к своей квартирантке, ровно ничего уже не понимая.
– Как видите, – улыбнулась учительница.
– Да как же это?.. Неужели помирились?!
– Разумеется, помирились, а то что же!
– Но как же так, однако? Друг другу надававши пощечин?!..
– Вот именно потому-то, что друг другу. Вы удивляетесь? – спросила она, сама не без удивления взглянув на товарку. – Ничего, это у нас бывает… знаете, по пословице, милые дерутся только тешатся.
– Значит, «свои» люди – сочлися, – иронически заметила Тамара.
– Непременно сочлися, а то как же? Вчера подрались – сегодня помирились, или сегодня подерутся – завтра помирятся: дело заурядное! – пояснила учительница и сослалась, кстати, на Марью Антоновну Шпицбарт, которая рассказывает-де, что Алоизий Маркович с друзьями все утро уговаривали сегодня обоих извинить друг друга за взаимностью оскорблений, потому что если даже и до суда дойдет, то и мировой не решит им иначе, – ну, и уломали-таки, урезонили, поцеловаться заставили и по водке пройтись, в знак примирения. – Да и что им ссориться? – прибавила она. – Из-за чего? Пустяки одни, а интересы-то ведь общие… Только партию земскую расстраивать!.. Да и управские ради Гюнцбурга Передерниным не пожертвуют, а Гюнцбург тоже местом своим дорожит: и жалованье там, и доходишки – все это у них в соображении… Ссориться-то, значит, не выгодно, – понимаете?
– Ну, нравы, однако! – озадаченно покачала головой Тамара.
– А что же нравы? – нравы, как нравы, ничего себе! – заступилась за бабьегонцев учительница. – В других земствах разве не то же? Почитайте-ка газеты, – везде то же самое, когда не хуже… Есть уезды, где редко которое собрание без этого обходится: перепьются и подерутся, проспятся и помирятся. Не на дуэль же выходить, и в самом деле!.. Чего там?!.
Но Тамара никак не могла помириться с такой сущностью дела: ведь если это и не «лучшие люди», как сами себя они называют, то все же люди, более или менее, образованные, интеллигентные, общественные, – как же так-то?!
– Это вам, душечка, еще с непривычки кажется так странно, – утешила ее сожительница. – А вот, пообживетесь я перестанете удивляться.
Между тем, почетные гости и учителя с учительницами заняли, по-вчерашнему, свои места, – и Агрономский объявил заседание открытым.
На этот раз шли разговоры о законе Божьем. Руководитель конференции доказывал, что закон Божий, по-настоящему, следовало бы, по примеру Франции и Бельгии, совершенно исключить из предметов преподавания в училищах, удержав, вместо него, один только «курс морали», что «религиозные предрассудки вообще стесняют жизнь, и от этих стеснений необходимо освободить наконец страждущее человечество». – Конечно, – говорил он, – я совершенно разделяю мнение барона Корфа, что «закон Божий в руках талантливого человека, любящего детей, представляет собой ученикам ряд художественных картин прошлого, передает занимательные притчи Христовы, посвящает учащихся в прошлое, то есть в историю своего и других народов, переносит их воображение в интересные страны, преисполненные для ребенка чудесами природы», но для этого учитель непременно должен быть талантлив, чтобы под предлогом закона Божия, он, в сущности, мог бы знакомить слушателей со всеобщей историей и географией, этнографией и статистикой, физикой и химией, геологией и вообще с естественными и даже, пожалуй, с политическими и политико-экономическими науками. Далее он охотно соглашался и с мнением одного из наших современно ученых иереев, что, пожалуй, и «Христос достойная подражания личность», – почему ж бы и нет, если взять Его, в особенности, за образец стойкости за идею! – но что, во всяком случае, нужно «спасти нашу школу от духовенства», нужно «навсегда „оттолкнуть духовенство от школы“, нужно уничтожить в ней „обучение неосмысленному, хотя и выразительному, церковно-славянскому чтению и тому подобным прелестям, за которые якобы так стоит русский народ…“ А чтоб лишить духовенство возможности открывать на церковные средства свои особые церковно-приходские школы, просвещенному нашему земству следует „ходатайствовать перед правительством о том, чтобы доходы и расходы церкви и прихода ведались не причтом, а приходскими попечительствами“, которые тоже следовало бы „реорганизовать просто в волостные попечительства“, ибо только при таких условиях земская народная школа может свободно достигнуть высоты своего назначения.»
Затем были сделаны предложения заменить на будущее время, согласно Паульсону, нынешние грамматические термины новыми «народными», как наиболее отвечающими народному духу и пониманию, и потому впредь называть имя существительное – «предметным словом», глагол – «дейным словом», предложение – «сказом» и т. д. Решено отложить вопрос до общего, большого съезда.
После этого было предложено учителям и учительницам, не желает ли кто из них высказаться по каким-либо педагогическим вопросам сельско-народной школы? – И на это одна из стриженых заявила, что «ввиду желательного распространения среди крестьян естествознания, необходимо приобрести для сельских школ экспериментальные физические приборы и инструменты: магнит, лейденскую банку, электрофор, термометр, барометр, небольшой волшебный фонарь и т. д., а для упражнений в химии, столь необходимой в настоящее время, выписать реторты, колбы, ванны, печи и разные, необходимые для опытов, составы». – Предложение это принято к сведению и к исполнению в будущем, «как в высшей степени симпатичное», особенно в надежде, что кто-либо из просвещенных радетелей школьного дела («тонкий» намек на Пихимовского), может быть, пожелает осуществить его на собственные средства.
Наконец, в заключительном своем «слове» руководитель «занятий» съезда выразил, что «ученик сельской школы должен вынести из нее понятие об истинном, а не квасном гражданском долге, научиться уважать симпатичных общественных деятелей и ненавидеть и презирать несимпатичных, сочувствовать гонимым за независимые, честные убеждения, разделять их стремления к общему делу», – вот-де ваша задача! – А без этого вы нам будете не воспитывать, а только портить в лице детей хороший материал для будущего, за который история строго спросит с нас ответ перед грядущими поколениями. Всю эту тираду Агрономский патетически закончил выдержкой из Некрасова:
«Сейте разумное, доброе, вечное,
Сейте… Спасибо вам скажет сердечное
Русский народ!»
Вслед за этим напутствием, задача съезда была объявлена исполненной, и заседание закрыто. Последовал опять общий обед «из питательных продуктов», а затем, по-вчерашнему, пение и танцы, но на сей раз уже без дивертисмента драки.
– Однако, ведь это все стало-таки в копейку Агрономскому! – заметила Тамара своей квартирантке.
– Ему? – удивилась та. – С какой стати?
– Да как же, ведь все эти угощения, обеды, елка, подарки… ведь это же чего-нибудь да стоит!
– Нимало! – засмеялась учительница. – Вы заблуждаетесь: он делал все это вовсе не на свои деньги.
– Как не на свои? Так на чьи же?
– На земские: управа, просто, согласилась ассигновать ему аванс из сумм на непредвиденные надобности, вот и только.
– Так вот оно что! – удивилась в свой черед Тамара.
– А вы думали иначе?.. Как же, станет он тратиться! Самый из таковских! – И учительница при этом сделала даже предположение, что он за всю эту телятину с огурцами и бутерброды, пожалуй, еще аптекарский счет в управу представит, из которого добрая половина расходов останется в его собственном кармане.
– Так это значит, что все эти господа, под предлогом съезда, устраивают себе маленькие пикники для собственного удовольствия?
– Именно это и значит, – подтвердила учительница, – а потому можете считать себя нисколько не обязанной благодарностью господину Агрономскому.
Но как раз в эту самую минуту сияющий Агрономский появился в зале и, потребовав себе общего внимания публики, громогласно объявил, что досточтимейший Нестор Модестович Пихимовский, желая освободить земский сундук от расхода, ассигнованного на устройство настоящего съезда, со свойственным ему великодушием, выразил свое согласие принять все вообще расходы по этому полезнейшему предприятию на свой собственный счет, вследствие чего, все участники съезда приглашаются принести маститому меценату в особом адресе выражение общественного сочувствия и благодарности.
Все тотчас же бросились к Пихимовскому, окружили его тесной гурьбой и принялись качать, с криками «ура» и превеликим гамом.
– Вот видите, как все прекрасно устроилось, – обратилась к Тамаре ее квартирантка. – Стоило лишь уломать этого младенца!
– Это-то, кажись, не трудно, – заметила та, – но как же быть теперь с аптекарским счетом? Посократить придется?
– О, об этом не беспокойтесь! Аптекарский счет может быть хоть утроен, – Пихимовский спорить не станет.
* * *
Спустя недели полторы после этого «маленького съездика», бабьегонские земцы читали уже в «Голосе Петербурга» идиллическую корреспонденцию, где повествовалось, между прочим, следующее…
«Все было очень мило и весело. Общежития приглашенных лиц учебного персонала были обставлены такими возможными удобствами, как хорошие постели, чистое белье, чай и проч. Заведывание хозяйственной частью было поручено лицу, избранному всеобщим доверием бабьегонского земства, и лицо это вполне оправдало возложенные на него многосложные заботы. Впрочем, к чему излишняя скромность! Воздадим лучше должное должному, лицо это – сам руководитель съезда, наш многоуважаемый передовой и симпатичный земский деятель, А.М. Агрономский, – да простит он нам нашу нескромность! На съезде было много посторонних посетителей и посетительниц из числа выдающихся, высокоинтеллигентных лиц, сочувствующих широким и светлым задачам и рациональной, в духе времени, постановке русской народной школы, и именно не иным чем, как этим присутствием общественного представительства следует в значительной мере объяснить успех Гореловского съезда. В четыре часа дня все лица учебного персонала и все приглашенные сходились к общему обеду из трех блюд, питательных и хорошо приготовленных, а затем, окончив дневные занятия, собирались в просторных помещениях г. Агрономского для вечернего чая, который сопровождался пением и танцами, ровно как и живой, дружеской беседой. Таким образом, учителя и учительницы, собравшиеся на Гореловский съезд, были избавлены от всяких забот и хлопот о квартире, обеде и т. д., и прожили несколько времени в Горелове совершенно спокойно и удобно, имея полную возможность сосредоточиться. Они целый день были вместе, и это много способствовало их сближению между собой, установлению дружеских отношений, обмену мыслями. С другой стороны, для представителей нашего передового земства удовольствие сближения с учительницами и учителями принесло ту несомненную пользу, что дало им возможность познакомиться с личными качествами, характером и направлением, и оценить по заслугам деятельность наших скромных тружеников. Присутствовавший на всех заседаниях съезда, наш просвещеннейший деятель и создатель известной образцовой школы специально женского, рационального мыловарения, многочтимейший Н.М. Пихимовский, выехал из Горелова с твердым намерением принять всевозможные меры к устройству подобных же съездов и в других уездах нашей губернии, не щадя для этого своих собственных и немалых издержек». Далее воздавалась дань похвал Пихимовскому, Агрономскому, де-Казатису и всем прочим бабьегонским земским деятелям и сеятелям поименно. Не забыт был даже и волостной старшина Сазон Флегонтов, – «этот истинный друг народного просвещения».
При чтении этой идиллии в уезде, «по секрету» передавалось между друзьями и знакомыми, что составлял корреспонденцию сам Агрономский, и только заставил своего кашлатого любимца переписать и подписать ее своим именем, приличия ради.
– Господи! Что ж это за сумасшедший дом такой! И что они делают с этими несчастными детьми! – сокрушенно восклицал отец Макарий, когда Тамара рассказывала ему все, чему была свидетельницей на съезде.
XV. ПУТАННОЕ ВРЕМЯ
Прошло два года с тех пор, как Тамара стала учительствовать в Гореловской школе. Личная жизнь ее за это время почти застыла в тех узких рамках, какие выяснились для нее в первые же месяцы нового ее поприща, а то, что творилось за эти два года в России, доходило к ней лишь урывками, в отголосках разных слухов и толков, нередко диких и нелепых, да в газетных известиях и отзывах, которые в кружке друзей, собиравшихся у «батюшек» после обедни на праздничную чашку чая, казались иногда еще страннее и нелепее самых несуразных слухов. Жила Тамара все это время как бы между двух течений, до того несходных, до того противных одно другому, что если бы им пришлось непосредственно столкнуться между собой более действительным и энергичным образом, то образовался бы такой круговорот, из которого, казалось ей, не будет никакого выхода. То, что сокрушало отца Макария и его скромных друзей, что вызывало в них скорбный вздох или печальное недоумение, – напротив, встречалось злорадным торжеством, или приветствовалось, как новая победа, в кружке Агрономского; и наоборот: все, что вызывало озлобление, гвалт и возгласы: «чем хуже, тем лучше!» у друзей Агрономского, – друзья о. Макария приветствовали, как проблеск здравого смысла, который должен же, наконец, когда-нибудь восторжествовать. Но эта последняя надежда, глядя на то, что творится вокруг и повсюду, вспыхивала у них все слабее и реже, и оба течения все больше и дальше расходились между собой. Одно из них торжествовало, забирая себе с каждым днем все новую силу и прыть, хотя и прикидывалось для виду угнетенной невинностью; другое же, не встречая себе ни в ком и ни в чем поддержки, сторонилось, как пришибленное, не дерзая поднять голову, ни возвысить свой голос, заглушаемый гамом и свистом ожесточенной травли в газетах и в либеральном земстве, и лишь в недоумении ожидало, к чему же все это приведет и чем кончится?.. Люди обоих течений, в конце концов, сошлись между собой в одном общем убеждении, что дальше так жить нельзя. Но на вопрос, как же именно жить и что делать? – опять подымалась такая путанная разноголосица, что кроме сугубой путаницы, новой вражды и взаимной злобы ничего из нее не выходило. Так было в провинции, в ее «интеллигентном» слое и вообще в среде, возвышавшейся так или иначе над простым народом. Что же касается до этого народа, до «почвы», то здесь, в таких «медвежьих углах», как бабьегонские и иные, подобные им, веси и дебри, – все, творившееся на верхах жизни, переживалось по-своему, по большей части, чисто пассивным образом, как нечто отдаленное и почти чужое, среди выступавших на первый план своих собственных сельских нужд и забот о хлебе насущном да об уплате казне и земству податей и недоимок, становившихся уже непосильными. А между тем, в столицах и в больших центрах умственной и общественной жизни государства, как Киев, Харьков, Казань, Одесса, действительно, творилось нечто необычайное, зловещее и подчас просто необъяснимое…
* * *
Началось это новое время с весны 1878 года, после войны, целым рядом политических убийств и посягательств, и не только у нас, но и в Европе, где было сделано несколько покушении на жизнь коронованных особ, преимущественно членами интернационалки. Так, в Берлине дважды стреляли в императора Вильгельма – 11-го мая Гедель, а десять дней спустя – Нобилинг, оба социал-демократы; 13 (25) октября был сделан выстрел в испанского короля Альфонса рабочим-социалистом Олива Мункаси; 5 (17) ноября, в Неаполе, ранил кинжалом короля Гумберта член интернационала, повар Джиовани Пассаменте; в декабре – выстрел в королеву Викторию, сделанный неким Моденом; затем следовали вторичное покушение на жизнь испанского короля, совершенное в декабре 1879 года Франциском Отеро, и позднее – покушение члена ирреденты Оберданка на императора Франца-Иосифа, не говоря уже об удавшемся покушении Гито в Вашингтоне на жизнь президента Северо-Американских штатов Гарфильда и о нескольких заговорах улемов и членов «молодой Турции» в Константинополе, против султана Абдул-Гамида. Точно бы какая-то горячка или мания цареубийств охватила вдруг Европу; но несравненно сильнее проявилась она у нас, в России. Началось с облития серной кислотой и трех политических убийств в Одессе, продолжалось выстрелом Веры Засулич в Петербурге и убийством жандармского капитана Гейкинга в Киеве, а далее следовали: 4 августа 1878 года убийство генерала Мезенцова; 9 февраля 1879 года убийство евреем Гершкой Гольденбергом и поляком Людвигом Кобылянским харьковского губернатора князя Крапоткина: 13 марта покушение поляка Леона Мирского на убийство генерала Дрентельна; 2 апреля покушение Александра Соловьева на цареубийство на Дворцовой площади; в ноябре – посягательство на жизнь государя на железнодорожных путях под Александровском и под Одессой; такое же покушение' под Москвой, на Курско-Московской железной дороге, совершенное 19 ноября Львом Гартманом; взрыв в Зимнем дворце, произведенный Степаном Халтуриным 5 февраля 1880 года, – не считая уже убийств и множества покушений на жизнь жандармских и полицейских чинов, при исполнении ими своих обязанностей во время обысков и арестов, а также на жизнь дворников, швейцаров и, наконец, своих же собратов, подозреваемых в «измене общему делу». И главное, замечательно то, что все эти наши преступники оставались как-то неуловимы: сделает средь бела дня, на народе, и скроется, – тот ускачет верхом, этот убежит по улице, отмахиваясь от прохожих кинжалом, один укатит на лихаче, другой просто на Ваньке-извозчике, третий – Бог его ведает' как, но тоже скроется, – и вот эта-то неуловимость преступников, при всей их наглости, казалась тогда наиболее удивительной. Более года продолжался этот ряд убийств и покушений, не вызывая со стороны правительства' почти никаких мер, и лишь после Соловьевских выстрелов последовало 7 апреля назначение временных генерал-губернаторов: генерала Тотлебена в Одессу, графа Лорис-Меликова в Харьков и генерала Гурко в Петербург, да пять месяцев спустя, в сентябре, увеличен до 550 человек состав полицейских урядников, вопреки ходатайствам некоторых земств об упразднении этого «института».
А между тем, – революционная пропаганда и приготовления к новым и новым преступлениям в это самое время продолжались с усиленной и неустанной энергий: б мая 1879 года, в Киеве, на Подоле, была открыта «конспиративная» или «радикальная» квартира, где найдены ручные разрывные снаряды, инструменты и материалы для их приготовления, большой сундук, наполненный ящиками с прессованным пироксилином английской фабрикации, ручное оружие, в виде револьверов и кинжалов, и запас подложных паспортов. В ночи на 10 и на 11 мая, в Москве были захвачены «приличные» женщины, занимавшиеся расклейкой на улицах возмутительных воззваний.
В ночь с 3 на 4 июня обокрадено более чем на 1 579 000 рублей Херсонское губернское казначейство, через подкоп из соседнего дома. Героями этого дела были Елена Виттен, по фиктивному мужу (учителю) Россикова, содержавшая в Херсоне учебный пансион «для детей высшего сословия», и некий Юрковский, известный под именем «инженера Сашки», пойманный полицией, но затем нарочно упущенный из-под ареста Днепровским исправником Миловичкой. Позднее, также через подкоп, было обокрадено и Севастопольское казначейство. В продолжение всего лета и осени 1879 года подпольные издания, вроде «Земли и Воли», «Черного Передела», «Народной Воли» и др. продолжали беспрепятственно появляться в Петербурге и провинции, что вызвало усиленный надзор за типографиями, не поведший однако ни к каким результатам, пока-то не была наконец открыта, в ночь на 18 января 1880 года, конспиративная квартира с тайной типографией «Народной Воли» в Саперном переулке. Открытие это, как во всех подобных случаях, сопровождалось вооруженным сопротивлением захваченных там мужчин и женщин и самоубийством одного из их сотоварищей. При этом было найдено громадное количество только что отпечатанной «Народной Воли», много типографских шрифтов, фальшивых печатей и паспортов, а также различные яды, взрывчатые вещества и принадлежности для взрывов. Затем, спустя десять дней, в ночь на 28 января, открыта была на Васильевском острове тайная типография «Черного Передела», где захвачены паспортные бланки, оружие и несколько соучастников преступного сообщества. 4 января 1881 года последовало открытие еще одной конспиративной квартиры в Киеве, где арестованы двое мужчин и две женщины. При обыске этой квартиры, найдена «Программа южного рабочего союза», крайне террористического направления, рекомендовавшая поджоги, грабежи, политические и социально-экономические убийства «несимпатичных лиц» из числа собственников, фабрикантов, не сочувствующих делу мастеров и ремесленников и проч., а также захвачены: разного рода оружие, револьверы, кинжалы, топоры, все принадлежности для тайной типографии и для фабрикации фальшивых паспортов, до двадцати фальшивых печатей, значительное число прокламаций, брошюр и книг революционного содержания и смертный приговор одному из начальников киевских военных мастерских. Все приготовления к убийству его были уже сделаны, но не приведены в исполнение, благодаря лишь своевременному раскрытию этого замысла.
В это же время, в военно-окружных судах Петербурга, Москвы, Одессы, Харькова, Киева, Курска, Казани, Архангельска и проч. следовали целые ряды политических процессов, в коих мотивами преступлений являлись: принадлежность к тайным революционным и анархическим сообществам, пропаганда бунтарства в народе, войсках и учебных заведениях, вооруженные сопротивления властям и административным агентам, ограбление почт, казначейств и полковых ящиков, увечия, истязания и облитие серной кислотой лиц, враждебных пропаганде, убийств с политической и социально-экономической целью и покушения на таковые, покушения на цареубийство, фабрикация разрывных снарядов, взрывы здании и железнодорожных поездов и т. д. Во всех этих процессах красной нитью проходит прикосновенность ко всякого рода политическим преступлениям еврейского элемента. Не говоря о прежних процессах, об этом свидетельствует целый ряд имен за один лишь двухлетний период 1879–1880 годов, где встречаются: Лейба Дейч, Шмуль Абрамов Шнее, Лурия, Шлема Виттенберг, Микель Абрамов Морейнис, Арон Леибович Рашков, Гершко Левенсон, Абрам Баршт, Сима Баршт, Гершко Гольденберг, Зайднер, Майданский, Млодецкий, Фриденсон, Натансон, Арончик, Баська Якимова, Лейба Левенталь, Арон Зунделиович, Лейзер Цукерман, Геся Гельфман, – и это пересчитаны только наиболее выдающиеся личности, не упоминая уже тех, что скрыли свое еврейское происхождение под чисто русскими именами и фамилиями, ни того множества второстепенных и третьестепенных соучастников, перечисление коих поименно заняло бы слишком много места. И замечательно, что ближайшее и наиболее деятельное участие евреев относилось именно к наиболее выдающимся и тяжким преступлениям, каковы, например: Чигиринское дело (Лейба Дейч), кража из Херсонского казначейства (Абрам и Сима Баршты), покушение на жизнь государя на Лозово-Севастопольской железной дороге и под Одессой (Гольденберг, Баська Якимова, Шлема Виттенберг), покушение Гартмана под Москвой (Гольденберг и Арончик), покушения Соловьева (Гольденберг и Арон Зунделиович), взрыв Зимнего дворца (Лейзер Цукерман), 1 марта (Геся Гелырман). Затем, весьма видное участие в разнородных политических преступлениях принадлежит и лицам польского происхождения, каковы: братья Владислав и Генрих Избицкие, Ян Зубржицкий, Владислав Красковский, Леон Мирский, Фелиция Левандовская, Виктория Гуковская, Людвиг Кобылянский, Квятковский, Гоштовт, Андрузский, Верцинский, Гриневецкий и проч. Между политическими преступниками встречались даже иностранцы, как прусский подданный Брандтнер, саксонский – Кизер, французский – Доллер, австрийские – Флориант Богданович и Николай Франжоли, не считая евреев, оказывавшихся иногда то румынскими, то турецкими подданными. А что участие этих иностранцев было далеко не маловажно, доказательство тому, что Брандтнер был приговорен к смертной казни, а Богданович, Франжоли и другие к каторжным работам, и это несмотря на снисходительность суда, нередко ходатайствовавшего о смягчении участи осужденных, и на крайнюю снисходительность генерал-губернаторов, в особенности во время Лорис-Меликова, когда смертная казнь зачастую заменялась срочной каторгой, каторга – ссылкой, а ссылка простым арестом. Вопрос, что нужно было этим иностранцам в наших внутренних смутах, какие интересы влекли их к участию в них, так и остался тогда не выясненным, но потом уже стало очевидным, что тут работала «интернационалка».
Все политические процессы, в особенности в провинции, обставлялись более или менее эффектно, и даже торжественно. В Одессе и Киеве иногда прибегали даже к охране суда войсками, причем на несколько дней прекращалось всякое сообщение по улицам, примыкающим к зданию суда, и обозначались на них военными караулами пределы, далее которых публика к суду не подпускалась. Делалось все это в том соображении, что революционная партия в названных городах будто бы так сильна, и «народ» настолько уже революционирован ею, что можно-де опасаться всяких насилий и даже взятия зданий суда приступом. Это, конечно, служило для бунтарей наглядным доказательством, что их боятся, внушало им веру в самих себя и в свою партию, поддавало им жару, заставляло их думать, будто они и в самом деле страшная сила, перед которой правительство, не сегодня-завтра, должно капитулировать. Такое поведение представителей порядка в названных городах совсем не согласовалось с официальными же уверениями, что революционеры в России представляют собой не более как «ничтожную горсть» всякого сброда, оторванного от почвы. В то же время официальные органы неукоснительно печатали подробные стенографические отчеты о происходившем на всех этих судах, где председательствующие и прокуроры как бы соревновались между собой в изысканной предупредительности и снисходительной мягкости к подсудимым, а подсудимые, рисуясь перед судьями и «избранной публикой», нагло щеголяли своим атеизмом, с апломбом высказывали свою confession de foi, свои противогосударственные и социальные теории, свои критические взгляды на положение правительства и общества и старались выставиться в красивых ролях народных героев и мучеников. Все эти их речи тотчас же перепечатывались с жадностью всеми газетами и уличными листками, которые нарасхват раскупались в розничной продаже и читались как в столицах, так и в провинции, в школах, в военных частях, на базарах, в кабаках и трактирах. Таким образом, привилегированные органы печати, по какому-то прискорбному недомыслию, являлись первыми распространителями этих идей и взглядов в публике, в инертных общественных и народных массах, в праздной уличной и трактирной толпе, развивая в ней смак и интерес к политическому скандалу. Поистине, путанное было время.
И в самом деле, вольным или невольным образом, многое выходило так, как словно бы делается оно нарочно, для наивящего смущения общества. В конце 1878 года, в астраханской казачьей станице Ветлянке появилась болезнь, которую врачи не решались назвать настоящим ее именем – одни из боязни ошибиться, другие из опасения, как бы не внести всеобщую панику в Россию, и потому определяли ее то крупозным воспалением легких, то особой формой тифа, и так продолжалось до 10 января, пока наконец профессор Боткин не взял на себя смелость назвать ее в собрании Общества практических врачей прямо «индийской чумой, близкой к известной в истории черной смерти, появившейся в Европе в XVI столетии» и произведшей-де тогда «огромные опустошения». Газеты сразу же подхватили и усердно стали раздувать эту тему. В особенности старался «Голос», в котором, наряду с некоторыми другими органами того же пошиба, беспрестанно стали печататься частные телеграммы и корреспонденции о появлении «подозрительных» заболеваний в Москве и разных городах, селениях, волостях и более значительных районах губерний Полтавской, Рязанской, Нижегородской, Московской, Харьковской и еще нескольких других. Хотя все эти телеграммы, вслед за их появлением, опровергались с места контр-телеграммами официального происхождения, тем не менее, публика больше склонна была верить первым, чем последним, и потому всеобщее беспокойство, страх и даже паника в обществе все возрастали. Анархисты прямо выражали в своих подпольных листках злорадную надежду, что ветлянская чума поможет их стремлениям скорее и лучше всяких одиночных «предприятий» для поднятия народного бунта. Как раз, на руку им, в одной из одесских газет появилась корреспонденция из Харькова, автор которой удостоверял, что у них «в городе смертность страшная», что «массы гробов, провозимых по улицам, обескураживают жителей» и что «во всех церквах совершаются молебствия о прекращении чумы». Известие это, сейчас же подхваченное другими органами, хотя и было на другой же день опровергнуто «Правительственным Вестником», как совершеннейший и притом злонамеренный вздор, но опровержению этому плохо верили, тем более, что автор корреспонденции и газета, ее напечатавшая, остались совсем безнаказанными. Паника эта уже непосредственно охватила, наконец, и самый Петербург, когда тот же профессор Боткин, 13 февраля, открыл вдруг чуму у знаменитого с того времени дворника Артиллерийского училища Наума Прокофьева. К счастью, паника эта разыгралась лишь учено-медицинским скандалом, когда врачами исполнительной санитарной комиссии было доказано, что этот Наум Прокофьев страдает такой заурядной болезнью, которую было более чем странно не распознать столь опытному врачу и диагносту, как Боткин. Наконец, и съехавшиеся на место европейские врачи из Австрии, Германии, Франции, Дании, Турции и Румынии единогласно определили ветлянскую болезнь хотя и чумой, но вовсе не индийской, как утверждал Боткин, а просто ее обыкновенно левантийской формой. И, однако, даже и после этого некоторые газеты все пытались поддерживать мнение Боткина, набрасывая тень сомнения на авторитет европейских врачей, хотя и самая чума в это время, к сожалению наших анархистов, совсем уже прекратилась.