355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Всеволод Крестовский » Торжество Ваала » Текст книги (страница 18)
Торжество Ваала
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 22:32

Текст книги "Торжество Ваала"


Автор книги: Всеволод Крестовский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 21 страниц)

XX. ЛЮДИ, ПОЗНАВШИЕ «В ЧЕМ СУТЬ»

В этот же день, сидя у Агрономского за обедом, Охрименко, после двух-трех рюмок водки и нескольких стаканчиков вина, разговорился с ним с глазу на глаз, по душе, как со старым школьным товарищем и единомышленником. В подобных случаях, при интимной беседе, чувствуя прилив благодушества и потребность выказать пред «хорошим человеком» душу свою нараспашку, он, как прирожденный хохол и притом хохломан, всегда испытывал сердечный позыв в хохлацкому «жарту» и пересыпанью своей русской речи разными малороссийскими словечками, от чего во всякое другое время строго воздерживался. В этой их беседе обнаружилось, что Алоизий Маркович остался несколько шокирован и не совсем-то доволен его инспекторскими приемами в школе: зачем-де эта ортодоксальность, даже до подхода под благословение «к этому старому козлу», когда «мы» только к тому и стремимся, о том и хлопочем, чтобы как ни на есть освободить земскую школу от клерикальных элементов и влияний; к чему-де эта излишняя лояльность в требованиях насчет народного гимна, портрета и т. п., и для чего, наконец, перед детьми величать Пушкина «божественным», «великим», «народным поэтом», когда Писарев уже чуть не двадцать лет тому назад доказал, как дважды два – четыре, что этот ваш «гений» был не более, как ограниченный пошляк, полный самых уродливых предрассудков, придворный льстец и, вообще, самый легкомысленный человек, никогда не возвышавшийся и не способный даже возвыситься до понимания народной скорби и высших социально-демократических интересов, а мы вдруг теперь опять его в «великие» возводим, – к чему все это?! Не знаменуют ли подобные требования прямо регрессивный поворот назад и не сбивают ли они с толку детей, толкая их куда-то, совсем в другую сторону от того строго реального и протестующего направления, которое «мы» всячески стараемся привить к ним в видах будущего, в интересах «общего дела?»– Все эти свои сомнения и недовольства он совершенно откровенно и в самой дружеской форме высказал за стаканом вина старому приятелю, тем более, что приятель этот еще так недавно, в Петербурге, за обедом у Палкина, сам высказывался ему в совершенно солидарном с ним смысле, и вдруг сегодня такая странная с его стороны эволюция!

Охрименко молча и терпеливо выслушивал всю эту речь и только глядел неотводным взглядом в лицо Агрономскому, тихо улыбаясь про себя все время с чисто хохлацкою, якобы простодушною, хитрецою, – дескать, мели, мели мельница, пока все не вымелешь!

– Э-эх! простыня ты моя прямолинейная! – с дружеской иронией укоризненно покивал он на благоприятеля головою, когда тот наконец высказался. – Ничему-то жизнь вас не научает в ваших медвежьих углах, как я погляжу!.. Каким сорвался со школьной скамьи, таким и остался, все в тех же шорах ходишь; а жизнь-то, тем часом, она вона куды ушла!.. Ведь, с нею, друже ты мой, хочешь не хочешь, а приходится считаться!..

– А разве же мы не считаемся? – задорно вступился за себя и «своих» Агрономский. – Побывал бы ты хоть на одном земском собрании, так и увидел бы!

– Вы? – полупрезрительно, но благодушно ухмыльнулся Охрименко. – Ну, де там у чертова батька считаетесь?! Оппозиционные словоизвержения против губернатора загибаете, и только! Так разве же это «считаться» называется? – Все те же либеральные шоры!.. Э, братику мий ридный, колысь-то був и я таким-то, тоже в шорах ходил, и донкихотствовал за «общее дело», кричал не хуже любого голоцуцаго скубента, и даже злапан был за это самое, як тий карасик у борщ, – ну, и отсидив свое у кутузи, и на допросы мене тягали, и усе таке – бодай им сто чертив их батькови!.. И вот тут-то, во время этого сиденья «во юзех», стал я сам с собою думу думати, тай додумавсь, что все эти наши «хождения в народ», прокламации, демонстрации, динамиты, – все это не та кабака! – Одна брехня собача, або дивочьи забавки, – от так соби, михаймося картонными мечами «по воздусям», а в точку-то самую, в настоящую, значит, все это а ни малюсенько не бьет!.. Для «общаго дела», выходит, по нынешним временам, совсем не это нужно.

– Как не это? – вспыхнул рисуясь напускным революционным жаром, Агрономский. – Как, черт возьми, не это?!. На какой же черт тогда все, чему мы учились, во что мы верили, к чему стремились еще со школьной скамьи?.. Идеалы, значит, все по боку?.. Все наши авторитеты, Сен-Симоны Луи-Бланы, Фурье, Лассали, Марксы, Бакунины, все эти святые имена и их заветы, и наши традиции, и целый мартиролог наших мучеников, – все это к черту?

– Чувайте, братику все это с вашей стороны, – выбачай-те, – одна пустая фразеология и метафизика, сиречь брехня; да к тому же, я вовсе этого и не говорю, – спокойно возразил Охрименко. – Зачем же непременно побоку и к черту. – Я говорю только, что все мы шли до сих пор неверным путем, что все эти наши приемы уже устарели, выдохлись и больше не действуют. И в самом деле, разве же все эти «Народные Воли», «Хитрые Механики», «Сказки про четырех братьев» не глупость? Ей-же Богу, одна белиберда и только!.. Тут нужно совсем другое…

– Так что же по-вашему нужно? – с ироническим недоверием спросил Агрономасий.

– «По-нашему?..» хм! По-нашему, нужна новая эволюция, как сам ты ее сейчас назвал, – от що!

– То есть, что это значит «новая эволюция?»

– А то, что чем «ходить в народ», надо «идти в правительство», – серьезно и веско отчеканил ему Охрименко.

Ошарашенный Агрономский даже с места привскочил, не понимая еще ясно, что именно хочет сказать этим приятель?

– Да, идти в правительство, – уверенно подтвердил последний. – Народ этот ваш разлюбезный – баран на баране и болван на болване. С ним ничего пока не поделаешь, – в этом пора убедиться, – и ну его к дьяволу!.. А надо идти в правительство, говорю, в чинодралы, и там добиваться себе видных мест и влиятельных положений.

– Это зачем же? – вытаращил на него глаза Агрономский. Наша задача – бороться с правительством, а не присоединяться к нему.

– Я не говорю «присоединяться», а говорю только «идти», – поправил его Охрименко. – Идти затем, чтобы работать для народа помимо народа, потому что народ глуп еще, не дорос до нашей идеи, и надо его заставить принять ее. Правительство – оно тоже работает для народа, но разница в том, что оно думает одно, а мы другое… Стремления-то наши, пожалуй, одни, да цели разные.

– Да, но каким же образом думаете вы достигать «наших» целей, работая заодно с нашими злейшими врагами?

– О шоры, шоры! вечные шоры! – воздел руки к небу Охрименко. – Да пойми же ты, наконец, что если нужно для пользы «общего дела» надеть эту ливрею и даже подобный брелок привесить, – указал он на свои вицмундир и на Анненский крестик, – так надевай смело и то, и другое, и плюй на всех. – трясця их матери!.. Коли надо для тех же целей «Боже Царя храни» петь, – пой, пой громче других и ори «восторженное ура» во всю глотку, ходи на все высокоторжественные молебны, на ефимоны, на всенощные, бей земные поклоны, если это надо, – выбивай лбом себе карьеру… Одним словом, помнишь, как у Тредияковского: «Держись черни, а знай штуку». Вот в этом-то и вся сила, чтобы «штуку» знать! Определят тебя на место, – все равно куда: в полицию, положим, – будь Держимордой, но знай кому, когда и как дать зуботычину; в цензуру – преследуй «вольный дух» во всех поварских книжках, но знай, что пропустить «своим» между строками, а что прихлопнуть, особенно у этих, у «консервативных обличителей»; в синодальную контору посадят, – будь паче Аскоченского и Аввы Фотия, а по нашему ведомству – самого Магницкого превзойди, лишь бы только в тебя поверили, – понимаешь? – лишь бы поверили и успокоились. закрыли на тебя очеса свои, – и тогда ты победил, ты сила!

Теперь уже Агрономский, в свою очередь, молча слушал вешания приятеля, но не с хитрецкою ухмылочкой, как тот, а с полным и серьезным вниманием, точно бы какое откровение.

– Ты, конечно, помнишь Конрада Валенрода? – спросил его Охрименко.

– О, еще бы! – с чувством горделивого самолюбия встрепенулся Алоизий Маркович. – Моя мать, ведь, полька была.

– Ну, так вот тебе, друже, наш путь. Старайся всячески, хоть ужом проползай в лагерь врагов, облекайся в их шкуру, ешь и пей, и подпевай с ними, усыпи их подозрительность, и незаметно, как Конрад, заражай всех и вся вокруг себя своею чумою. Это, брат, рецепт верный!.. И подумаи-ка сам, если бы по всем-то ведомствам да сидело бы на верхах и под верхами хоть пятьдесят процентов «наших», «своих», – го-го, що бы воно було!.. Да мы бы, брат, в какой-нибудь один, другой десяток лет тишком-молчком так обработали бы исподволь и незаметно нашу матушку Федору великую, довели бы ее до такого положения, что ей, як тий поповий кобыльци, а ни тпрру, ни ну!.. Сама бы пошла на капитуляцию перед нами, и тогда мы – господа положения. Канцелярия!., хм!.. Вот тоже дурни Бога нашего ругают там в газетах своих, да в журналах канцелярию, – канцеляризм, вишь, заедает нас и проч. Не-ет, голубе мий сизый, канцеляризм – великое дело, с нашей точки зрения, она нам за лучшего союзника, и с ним мы куда скорее придем к искомому результату!., похерить канцеляризм, живую власть поставить на место его, – да это Боже избави! Это погибель наша!.. И это публицистическое болванье такой простой штуки не понимает!., дурни, братику, мы были со своими хождениями в народ и конспиративными квартирами. Пропасть «своих» только ни за пол-шелега погубили, пользы – а-ни на щепоть кабаки!.. Не-ет, шалишь, брат, больше никто меня на эту штуку не подденет. Служить надо, канцелярию забирать в свои руки, от що! – а не донкихотствовать!.. И тогда подымись-ка что в России заправское, – одолеете вы, положим, – ан мы тут как тут, мы готовы! – к вашим услугам! При первом же серьезном успехе движения, – конечно, мы ваши и с вами, и всю государственную машину сохраним для вас в непрерывном действии, и преподнесем ее вам, як крашанку на Велик-день! – Ось вона вам, наша мать-канцелярия сиропитательница!

Агрономский еще с «ливреи» и «брелока» поймал уже хвост и уразумел суть его идеи, но не мешал ему высказываться до конца, потому что ему доставляло высокое, в своем роде, наслаждение следить в убежденной речи друга за развитием столь «симпатичной» ему темы и смаковать всю прелесть этой «умной и новой эволюции». Как практик сам, он не прочь был отдать дань достодолжного уважения своему практическому другу, раскрывшему вдруг перед ним такие широкие, новые горизонты, такие смелые течения для «общего дела», о существовании которых он и не подозревал, сидя в своем медвежьем углу и пережевывая жвачку писаревщины и чернышевщины 60-х годов. Чувствовал он только, что все это тем более ему симпатично, что и сам он, в сущности, делает подобное же практическое дело, только попроще, в более суженной рамке местного земства и не задаваясь столь дальновидными целями, а просто играя, с одной стороны, в свою пользу, в либеральную оппозицию на земских собраниях и «способствуя просвещению» в известном духе «детей народа», а с другой – преспокойно спаивая в то же время в своих кабаках «отцов» этих самых «детей». Но то, чем является теперь перед ним Охрименко с его идеями и практическим их применением, – это, очевидно, продукт новейшего времени и новых веяний, от которых они, старые идеалисты нигилизма 60-х годов, куда как отстали! «Да, все это превосходно, все это дивно хорошо», думалось ему, «если… если только приятель не врет перед старым товарищем, драпируя свою чиновничью физию во львиную шкуру». Но идея – о! самая идея – это другое дело. Идея нравилась ему бесконечно, независимо от того, правду ли говорит Охрименко, или врет, думая, может быть, оправдать этим свое чинодральство.

– Однако… это вы тово… ловко! – проговорил он, чуть не захлебываясь от восторга, при представлении себе этой идеи, и блаженно закатывая свои водянисто-идеальные глазки, на которых даже слезы умиления проступили.

– Ловко, братику, ловко, что и говорить!.. Узнали наконец, где раки зимуют и в чем суть настоящая! – самодовольно похвалялся, охорашиваясь перед ним, Охрименко. – Ну, да и пора же наконец за ум-то взяться… Так от воно цо, голубонько моя! – подсев к приятелю, интимно хлопнул он его по колену, – урозумив, небоже?.. Ну, то почаломкаемся, братику… Спасыби за хлиб, за силь, та за панську ласку!

И встав из-за стола, они, с распростертыми объятиями, попеременно подставили дважды друг другу свои щеки для взаимного облобызания и горячо пожали друг другу руку.

– Теперь ты доволен мною? – вопросил Охрименко, похлопывая его, в сознании своего превосходства, по плечу, с оттенком как бы некоторого покровительства даже, а у самого на лице так и просвечивало выражение: «дураки, мол, вы, старые шестидесятники, куда вам до нашего брата»! – Пускай теперь пишут на меня какие угодно доносы, – не подденут! – продолжал он, – иголки под себя подточить не дам: ныне, мол, мы и сами «Боже, Царя храни» не хуже г-на Каткова воспеваем… Хе-хе!.. Так-то оно гораздо умнее и спокойнее.

– Но что ж ты думаешь делать, однако, с нашею-то школой, со здешнею? – озабоченно спросил Агрономский.

– Да что ж, батьку этого надо будет сплавить, как окончательно неспособного, – напишу в губернию к директору училищ, – нехай, его там сносится с консисторией… Просить надо просто убрать эту археологическую ветхость, куда им угодно. Пускай назначат хоть причетчика, что ли, только из молодых бы.

– Ну, а ее? – осторожно и с напускным видом равнодушия напомнил Алоизий Маркович про Тамару.

– А ее можно просто вон, и только.

Агрономский как-то замялся.

– Мм… оно, конечно… я, пожалуй, и не прочь бы, но… не удобно это, по некоторым соображениям… Лучше бы просто удалить ее из Горелова.

– Ну, что ж, удалить, так удалить, – охотно согласился Охрименко. – На первый случаи можно, пожалуй, перевести куда-нибудь… Но здесь, и в самом деле, держать ее невозможно, – заговорил он солидно убеждающим тоном – село большое, бойкое, на тракте, здесь нужен человек развитой и ловкий, чтоб умел весь товар лицом показать и очки втереть, кому следует, а под сурдинку и дело делать внастоящую, – у тебя ведь есть же, вероятно, такие хлопцы?

– О, как не быть! Найдутся!.. Да вот бы кого, например!

И Агрономский назвал своего кашлатого любимца, умолчав, впрочем, о том, что этот любимец был его негласным соучастником по составлению известной корреспонденции об учительском съезде.

– Это тот, что ли, у которого мы вчера утром были, – в красной косоворотке, такой мрачный с виду, лохматый, нечесаный? – спросил припоминая инспектор.

– Он самый, а что?

– Да ничего… дубоват только и чересчур уже демонстративно типичен, – кисловато поморщился Охрименко. – Пообмыть бы его следовало и подстричь, да и костюм-то поприличнее посоветовать бы. А то ведь, в самом деле, нельзя же так резко бить в глаза посторонним такою наружностью!.. Полегче все это надо, господа, помягче, поприличиее, – не те времена уже!

«Ой, брат, чинодрал ты, кажись, и только»! – подумал про себя Агрономский, впадая в новое сомнение насчет старого друга, при этом новом, поставленном им требовании, которое разрушало уж и самую внешнюю форму нигилизма, так сказать, самый мундир его. Но он это только подумал себе в душе, а на словах не высказал – на словах он предпочел уступить эту внешнюю сторону, лишь бы сохранить внутреннюю суть, «ради пользы дела».

– Что ж, это все можно, и пособием на костюм исходатайствуем, – а уж зато человек самый подходящий, и вполне «наш», совсем надежный, удостоверил Алоизий Маркович.

– Ну, то и добре, – согласился Охрименко. – Значит, так и запишем.

– А ее-то? – повторил Агрономский свой вопрос насчет Тамары. – У нас вот остается вакантною Пропойская школа, – туда бы разве?.

– Это ссылочная-то, что бабьегонскою сибирью зовется? – ухмыльнулся инспектор. – Что ж, можно и в Пропойскую, если хочешь.

– Да я-то, собственно, ничего, – опять замялся Агрономский – Одно только, говоря по правде, меня смущает…

И он выразил свои сомнения насчет Миропольцевой, – как бы она опять не вступилась «за эту дрянь», – озлится на него, пожалуй, и тогда уже к ней не приступись, а ему ссориться с нею не с руки, неудобно…

– От-то, бисова баба!.. И чого ее вы з ний ныначе як цыгане с писаною торбой!.. А по мне, злись она на меня, кильке влизе, – чхать я хотив!.. Мне-то что!.. Я ведь не земский человек, а коронный, у меня свое начальство, и мне плевать!

– Да, тебе-то хорошо толковать, а мне… аф-аф! – почесал у себя за ухом Агрономский.

– Ну, так что же? Обидится, – вали все на меня да и кончено! – предложил Охрименко. – Не я, мол, а инспектор!.. А со мною разговоры коротки: я в ответ, ежели что от высшего начальства, сейчас «Боже, Царя храни» запою, и баста! – Не подходяща, мол, ни по умственному, ни по нравственному развитию, ни по методу своего преподавания, и не внушает, к тому же, особого доверия по степени своей политической благонадежности, как прирожденная еврейка, – ось тоби и сказ на показ, мий друже!


* * *

Последствия этого интимного разговора были для Гореловской школы «самые благотворные». В непродолжительном времени первым номером вылетел из нее сторож Ефимыч, приговоренный мировым судьею за оскорбление волостного старшины, при исполнении служебных обязанностей, к тюремному заключению на месяц. На место же Ефимыча был привезен Агрономским из Бабьегонска какой-то выгнанный семинарист из «поднадзорных», которого он выпросил у исправника перевести, в виде исключения, к ним в стан, из, жалости и человеколюбия-де, ради пропитания, так как в Бабьегонске харчевых денег от казны ему-де решительно не хватает, а тут он будет, по крайней мере, сыт и при должности, причем и жалованье особое ему от сельского общества положат, а надзирать за ним, кроме станового, можно бы поручить еще и местному уряднику, если в том окажется надобность. И действительно, благодаря Агрономскому, выставившему на сельский сход два ведра водки, Сазон Флегонтов убедил «мужичков поштенных» положить новому сторожу жалованье от мира, по четыре рубля в месяц, да два пуда муки, да меру картошки, на месяц же, а крупы – сколько кто сам отсыплет, по желанию, потому-де этот сторож не какой-нибудь, а ученый и будет в помощь учителю.

Вторым нумером вылетела из школы Тамара, получившая от инспектора бумагу о состоявшемся переводе ее в селение Пропойск, отправиться куда предписывалось ей «с получения сего – немедленно». Она еще не успела выехать из Горелова, как на ее место явился уже принять от нее по инвентарю все школьное имущество кашлатый друг Алоизия Марковича, удостоенный пред сим, по его ходатайству, награды из земских сумм, в семьдесят рублей, «на экипировку». Оставался еще пока отец Макарий, но и его дни, в качестве законоучителя, были уже сочтены, по достоверным сведениям, вместо прежнего пожилого дьячка, должен был в непродолжительном времени быть прислан в Гореловский приход молодой причетник, из «современных», который и будет-де законоучительствовать в школе. Поговаривали еще, что есть слухи, будто и отец Никандр скоро будет переведен на другой приход, так как здесь он не угоден Агрономскому, который будто бы и сплавил его подальше, при содействии инспектора, имеющего-де руку в консистории.

Таким образом, в самое короткое время, радикально был «освежен» весь личный состав Гореловской земской школы, что, по уверению Агрономского, непременно должно повести к ее «нравственному оздоровлению» и преуспеянию в будущем.

XXI. СРЕДИ ДЕБРЕЙ «ПРОПОЙСКОГО КРАЯ»

Все село Горелово в тот же день обежала нежданная новость: нашу-де учительницу в Пропойск переводят. Новость эта очень не понравилась семейным мужикам из степенных, а в особенности крестьянским маткам, которые за время более двухлетнего пребывания Тамары в Горелове успели оценить свою учительницу, видя, что дети их и к божественному приникают, и в грамоте преуспевают, дома читают батькам с матками душеспасительные грамотки, по праздникам в церкви поют и читают, срамных слов и ругательств не употребляют в играх и разговорах между собою, озорства куда меньше стало между ними, и драки почти совсем прекратились, а главное то, что против прежнего временя, за эти два года вдвое больше учеников окончило курс сельской школы с правом на льготу по четвертому разряду. Это крестьянские матки ценили в особенности. Да и кроме того, учительницу свою облюбовали они еще и за многое другое: полечит ли кого домашними средствами, письмо ли отписать той к сыну в полк, этой к мужу «в отходе» в Москву, либо в Питер, посоветоваться ли насчет своих ребят, или по другому какому делу, а то просто себе покалякать о том, о сем в досужую минуту, – за всем этим они бывало, идут к своей учительнице, зная, что встретят в ней всегда радушную готовность помочь чем можно, и словом, и делом. И вот теперь ее от них убирают. Зачем? с какой стати? чем она дурна? чем не угодила?

Десятка три-четыре крестьянских маток собрались перед крыльцом школы, видимо озадаченные и озабоченные этими вопросами. Здесь они узнали от Тамары, что перевод ее состоялся не по своей охоте, а по воле начальства, и потому ничего не поделаешь, надо ехать.

– Да нешто нельзя отмену сделать? – советовались промеж себя матки. – Как можно, чтобы нельзя! Захотят – сделают!.. Просить надо!

И они отправились гурьбой в усадьбу к Агрономскому с просьбой – нельзя ли ему как устроить, чтобы не переводить учительницу в Пропойск, так как они, да и мужики их, и дети очень ею довольны и не желают расставаться с нею.

Алоизий Маркович принял баб очень сочувственно и сам даже соболезновал с ними о случившемся, – прекрасная, мол, учительница, и ему тоже-де жаль расставаться с нею, но что же делать? – он тут ни при чем, – видит Бог, ни при чем, и напрасно бабы так думают, будто он что-нибудь может, – он ровно ничего не может; может уверить их только в том, что переводят учительницу не по его вине, – он и сам-де просил уже за нее, хлопотал и писал, да ничего не добился, потому такова воля начальства. Завись это дело от земства, – ну, тогда иная статья: земство – учреждение свое, народное, оно сейчас уважило бы мирскую просьбу, потому мир – святое дело; но ведь тут не земство, тут, сами видите, начальство, а против начальства, известно, ничего не поделаешь: на то оно и начальство, чтобы всем назло да в досаду делать, без всякой надобности. Ну, да ничего! Новый-де учитель будет не хуже, а гляди, – много получше еще, так что детки от этой перемены только выиграют.

И бабы-«ходательницы» ушли от Агрономского ни с чем, так как он, хотя и с сожалением, но решительно отказался доложить их усердное ходатайство «начальству». Нечего, значит, делать, придется расстаться с учительницей.

И вот, в час ее отъезда, опять собралась перед школой толпа маток и ребятишек, да несколько мужиков – проститься с учительницей. Почти каждая из этих женщин явилась с каким-нибудь узелком, – «расстанное, мол, на дорожку»: одна яиц принесла, другая – хлеба каравай, третья – оладушек с медом да крупки мешочек, та – курицу жареную, эта – масла или творогу в чистой тряпице и т. д. Всем им хотелось хоть чем-нибудь выразить учительнице свою признательность и сожаление об ее отъезде. Это их участие, по всей его искренности и простоте, тронуло Тамару до слез и послужило ей большим утешением в постигших ее неприятностях. Оно напомнило ей дни войны и тех солдат в госпиталях, что так просто и глубоко-искренно выражали ей свою благодарность за уход за ними, как и эти вот бабы. Она вспомнила, что в тех госпиталях, в лице солдата, впервые познакомилась с настоящим русским народом, узнала и оценила его душевную сторону и всем сердцем полюбила его так, что сама себя почувствовала вместе с ним русскою. И вот, те же высокие в своей простоте душевные качества этого народа опять восстают перед нею в эту горькую для нее минуту, – он все тот же сердечно добрый, великодушный и серьезный народ, умеющий по-своему ценить и помнить всякое сделанное ему добро. И каким чуждым и чудовищным наростом на нем показались ей теперь все эти Агрономские, Охрименки, де-Казатисы, Грюнберги, Семиоковы, – вся эта земско-чиновничья «телигенция», со всем ее напускным «печальничеством» о народе, со всем ее трескучим фразерством и темными делишками насчет и за счет того же самого народа.

Искренно всплакнула на прощанье с нею и «матушка» Анна Макарьевна, – да и как же, в самом деле, иначе? Ведь, подумать только, больше двух лет прожили почти вместе, изо дня в день видясь друг с дружкой, и ни разу-то между ними никакой ссоры, никакого неудовольствия, даже простого недоразумения не вышло, и так уже все привыкли к ней, совсем как за свою считали, и вдруг расставаться приходится.

Отец Макарий тоже был тронут и негодующе взволнован даже, хорошо понимая, жертвой чего и кого является бедная девушка, и ясно сознавая все свое бессилие изменить заведшиеся у них порядки и помочь не только ей, но и этим покидаемым ею детям и всей этой бывшей своей пастве, от которой нагло оттирают ее пастырей какие-то пришлецы новейшей формации, – эти, поистине, волки в овечьей шкуре, хитростно загоняющие ее с нивы Христовой в поле, полное волчца и терний.

Старик, как некогда мать Серафима в Украинске, благословил Тамару на прощанье образком и взял с нее слово писать его семье о себе и обо всем своем новом обиходе, а в особенности, если – не дай Бог – случится с нею что недоброе, болезнь или нужда, или неприятность какая, потому что, как-никак, а все же они ей заместо родных и, по силе возможности, помочь чем ни есть постараются.

Отец Никандр запряг свою пару в рессорную тележку и сам отвез Тамару с ее двумя чемоданчиками в новое место ее служения, сам сдал ее на руки пропойскому старосте и, вместе с последним, сам подыскал и сторговал для нее за два рубля в месяц светелку в избушке у старой бобылки-солдатки, которая за те же деньги взялась и варить ей пищу и белье стирать.

– Ну, дай вам Бог всего хорошего!.. Смотрите же, пишите, ежели что, сейчас пишите! – наказывал он ей на прощанье.


* * *

Селение Пропойск оправдывало свое название, хотя таковое было дано ему вовсе не за пристрастие современных его обывателей к кабаку, а еще исстари, по той причине, что здесь, на погосте, как гласило местное предание, когда-то встарь, отцы сватам невест пропивали, – оттого-де и место Пропойским стало зваться. Селение бедное, в глуши, в стороне от почтовых и больших проезжих дорог, заброшенное среди лесистой и болотистой местности, – оно недаром, как и весь этот участок Бабьегонского уезда, слыло под именем «медвежьего угла» или «Бабьегонской Сибири». Туда и становой-то редко заглядывал, разве только если мертвое тело объявится, или когда начальство понудит недоимки выколачивать.

Задалось было земство целью «оживить» этот угол и поднять производительность «Пропойского края». В прежние годы, еще с незапамятных времен, почти все жители этого участка занимались смолокурением: гнали смолу просто в ямах, первобытным способом: лесу было много, а присмотру за ним никакого, – мужик где хотел, там и рыл свою яму, копал сосновые пни, рубил даже стоячий лес, много истреблял его без толку, и все никак истребить не мог, но заработок, во всяком случае, имел верный. Это последнее обстоятельство и навело земских «деятелей» на мысль, что надо все дело взять в свои руки, «урегулировать».

Было это как раз в период всероссийских увлечений «культурно-артельным началом», и потому земцы усиленно стали вводить смолокурные артели «на современно-европейских принципах этого дела», по Шульце Деличу. Правда, крестьян с большим трудом приходилось уламывать на устройство таких «рациональных» шульце-деличевских артелей, но что ж им оставалось делать, если иначе их промысел подвергался большим стеснениям от непомерного обложения маленьких хозяйских заводов со стороны земства.

Сейчас же «деятели и сеятели» завели в пропойских дебрях на широкую ногу завод, который назвали «образцовым земским заводом для разработки древесных продуктов» и который, по их предположению, долженствовал служить «рассадником рациональных усовершенствований в крестьянском смолокурении на научном основании» и вырабатывать не только смолу и скипидар, но и парафин, и машинные легкие и тяжелые масла, и колесные мази, и древесный спирт, и пустить в ход в народе производство уксусных солей, – и все это, конечно, с благою целью «улучшить материальное благосостояние крестьян и возвысить их умственный и нравственный уровень». Ради всего этого «оживления» и «поднятия», сейчас же отчислили в «безвозвратные расходы» здоровый куш земских денег – на содержание и разъезды «по артельным делам» члену управы Ратафьеву, как заведующему «артельным отделом» по части «изобретения и принятия мер к улучшению и развитию местных промыслов на артельном начале»; поназначали жалованье и выписным техникам, и особым участковым «артельным наблюдателям», на должности которых понапихали разных студентов-технологов, некончалых студентов-медиков, жидков и семинаристов, из поднадзорных и «подозрительных» (об этом уже особо Алоизий Маркович постарался), а остальная сумма разошлась по карманам «милого Пьеро» Семиокова и Ермолая Касьянова Передернина, не упустивших приятного случая взять на себя подрядец на постройку завода «хозяйственным способом».

Затем, в видах того же оживления и поднятия нравственного и экономического уровня, вздумали «деятели и сеятели» заводить на пропойских – болотах артельное сыроварение, – надо же ведь и их «утилизировать», – для чего, первым долгом, командировали за границу, за земский счет, невесть откуда вдруг объявившихся родственников-«специалистов» – «изучать вопрос», то есть, «рационально-научные приемы сыроварения» – голландскую систему, швейцарскую систему, грюйерский способ и эментальский способ, голштинское маслоделие, шведскую систему отстаиванья, варку американских сыров в Англии и т. д., и поручили всем этим «специалистам» непременно найти и выписать в бабьегонские дебри, на земский же счет и на хорошее жалованье, швейцарскую семью, голштинскую семью, голландскую мастерицу и шведскую девицу, – послали даже в Америку «позаимствоваться чем можно» и от американцев одного молодого человека, которого «интерес дела» привлек для этого даже из Сибири. Вместе с тем завели, разумеется, при «образцовой сыроварне» и особую «экспериментальную школу», куда «привлекали» преимущественно девиц духовного звания, в качестве будущих «ученых маслобойниц и сыроварниц», между которыми не обошлось, однако, и без Файги Розенблюм, интеллигентной дочери бабьегонского часовых дел мастера и закладчика.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю