355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Всеволод Крестовский » Торжество Ваала » Текст книги (страница 11)
Торжество Ваала
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 22:32

Текст книги "Торжество Ваала"


Автор книги: Всеволод Крестовский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 21 страниц)

– Позвольте, то есть как же это? – с недоумением спросил де-Казатис. – И математические, и жизненные, и что еще?..

– Изяящные! – протянул Пихимовский с грациозным жестом вроде воздушного поцелуя. – О, это чрезвычайно занимательно! Я сам даже увлекаюсь иногда до такой степени, что дня по два, по три провожу с этими кубиками. – ей-Богу!.. И даже времени не замечаю!.. Видите ли. как это делается: начинается курс образования ребенка с мячиком; я беру мячик за шнурочек и начинаю то вращать, то качать его перед глазами моей ученицы, или ученика, – это как угодно. Вращаю и приговариваю, по руководству: «вот мячик! видишь, мячик! красный мячик, красный мячик, красный мячик…» Или «синий мячик, синий мячик» и т. д., до тех пор, пока ребенок не познает всех цветов спектра. Тогда я перехожу к последовательным эволюциям с мячиком, причем есть и песенка, которую обучающий должен сперва сам выучить наизусть:

 
«Катись, катись.
То вверх, то вниз!
На ящик скок,
Чрез правый бок!
Чрез ящик скок,
На левый бок!»
 

– Это все чрезвычайно развивает внимание и познавательную способность ума! – умиленно воскликнул Пихимовский. – Потом, милостивые государыни и государи, перехожу к кубикам – продолжал он, – и на этом втором даре, в целом ряде строго последовательных упражнений, развиваю в обучаемом понятия о делимости телу, но и тут непременно с песенкой:

 
«Целый кубик, целый кубик,
Половинок две;
Одна тут, одна там,—
Вот и кубик пополам!»
 

– И при этом, конечно, варьирую посредством манипуляций, соединенных с эволюциями, соответствующие положения кубиков:

 
«Две половинки, две половинки,
Эта вверх, эта вниз..
Четыре четверки, четыре четвертушки,—
Две четверки наверху,
Две четверочки внизу.
Вот и две впереди,
Вот и две назади,—
Восемь вышло здесь восьмушек
Полезных игрушек!»
 

– Я, ведь, нарочно ездил за этим в Петербург, – похвалился старец – Да, нарочно!., и брал уроки в «детском саду» у фребеличек.

– В Демидроне? – с комической серьезностью спросил Семиоков.

При этой выходке, многие не выдержав так и прыснули со смеху.

Агрономский с беспокойством оглянулся вокруг себя и обвел укоризненно-строгим взглядом не в меру смешливых слушателей.

– Прекрасно-с. Так что же собственно вы желаете? – поспешил он обратиться к старцу, чтобы хоть этим вопросом притушить поскорее не в пору взыгравшуюся веселость собрания, и предвидя, что если не положить всему этому конец сейчас же, то с одной стороны кубикам и песенкам, а с другой смешливому фырканью, пожалуй, и конца не будет.

– Я?., я собственно ничего не желаю, – скромно развел руками Пихимовский, – но я хочу предложить почтенному собранию ввести семь даров Фребеля в наши народные школы, как главную основу для рационального образования русского народа, в лице его молодых поколений, и если предложение мое будет удостоено благосклонного приема, то я готов пожертвовать эти дары для каждой земской школы нашего уезда, от моего имени, на пользу общественную.

– Собрание своевременно обсудит ваше предложение, – обнадежил его Агрономский. – а пока постановляет – надеюсь, господа, единогласно: – обвел он пригласительным жестом всю залу, – выразить нашему достойнейшему сочлену, за его великодушное предложение, общественную признательность.

– Согласны!.. Постановляем и утверждаем… Единогласную! общественную!.. Урра-а! – раздались со всех концов дружные голоса, смешавшиеся с общими аплодисментами и шумом передвигаемых при вставании стульев.

Осчастливленный знаками такого внимания и раскланиваясь на все стороны, старец умилился, прослезился и дробными шажками поспешил удалиться на время из залы, чувствуя необходимость в мамке.

XIII. ПОЛЕЗНОЕ С ПРИЯТНЫМ

После этого «инцидента» Агрономский, взглянув на карманные часы, объявил заседание на нынешний день закрытым и пригласил всех гостей, вместе с учительницами и учителями, «к общему», как он выразился, «обеду из трех блюд простых, но питательных, и притом чисто и вкусно приготовленных».

В столовой земские «деятели и сеятели», после достаточных «пропусканий» и закусываний, разместились за «общим» длинным столом таким образом, что между каждым из двух мужчин очутилось по одной барышне, из числа акушерок и учительниц, причем Тамаре досталось, как бы самое почетное, после Марьи Антоновны, место – между Агрономским и де-Казатисом. Учителя же сгруппировались между собой в особую кучку, без дам, в конце стола, как люди молодшие. На них менее всего обращали здесь внимания, как на неизбежный балласт, вовсе не интересный и, в сущности, никому даже не нужный, но от которого из приличия нельзя отделаться. С ними, впрочем, и не чинились. В то время, как для земских воротил и даже для жидочков были выставлены на столе более или менее приличные виноградные вина, на «учительский конец» Агрономский ущедрил одну только бутылку кашинской мадеры братьев Змиевых, да пары две или три пива, – с них, мол, и этого довольно, рылом пока еще для лучшего не вышли! Барышень же угощали специально мускат-люнелем и фиалковым медом, а для Пихимовского была особо приготовлена на молоке манная кашка. Обед из трех «питательных, но чисто и вкусно приготовленных блюд», составляли ленивые щи с кулебякой, жареная телятина с картофелем и солеными огурцами и сливочный крем с ванилью. Либеральные земские жидочки, чтоб доказать свое просвещенное пренебрежение к религиозным предрассудкам, ели и пили все, не разбирая «кошера» и «трефа», даже не погнушались и свиной колбасой за закуской. В начале обеда было несколько натянуто и серьезно, но после телятины лица у мужчин и некоторых барышень, которых старательно подпаивали «сладеньким» господа-земцы, значительно уже подрумянились, повеселели, и самые разговоры стали гораздо громче, непринужденнее, приняв даже игривое направление. При этом наибольшее оживление, с задорно либеральным пошибом и «пикантным» лоском, вносили в общую беседу все те же «цибу-лизованные» жидочки, которые, с обычной своей наглостью, воображая себя неотразимо «изъячными», остроумными и победительными, жестикулировали, вертелись на стульях и галдели громче всех, первые смеялись своим же собственным остротам, ухаживали за барышнями и вообще держали себя «с независимостюм» и «игривостюм», как самые галантные еврейские кавалеры. На учителей они не обращали ни малейшего внимания, разве изредка удостаивая того или другого из них двумя-тремя благосклонными словами в снисходительно любезном тоне, и только один кашлатый в косоворотке пользовался с их стороны несколько большим вниманием, почти как равный. Зато перед барышнями жидочки так и рассыпались, стараясь занимать их «приятно-вумными» разговорами и развязно показывать им свои «изъячные» и деликатные манеры. Учителя в эти их беседы почти не вступали и, будучи выделены общим невниманием к себе как бы в отдельный кружок, держались все время как-то особняком и разговаривали за обедом только между собой. Но между земцами, сверх шуточек и двусмысленностей с некоторыми барышнями, застольные разговоры отличались и кое-какой серьезностью. Так, г-н Ратафьев «развивал» что-то на тему о необходимости «земского православия», в отличие от православия «официального», ибо это «земское православие» должно-де выработать новый тип «земского христианина». Агрономский убеждал своих соратников по земству в естественном праве последних назначать своего собственного, выборного инспектора народных училищ, который, получая приличное содержание с приличными «разъездными», был бы главным педагогом-руководителем земско-учебного дела, независимо от «мертвящей» правительственной инспекции. При этом он политично «проводил» мысль о «петиции» насчет столь благодетельного нововведения, будучи несомненно убежден про себя, что кого же и выбрать на такую должность, как не его самого? Ермолай Касьянов жаловался на «проклятую институцию урядников», которая очень уж стесняет его насчет вывоза земских нечистот. Г-н Семиоков, желая подделаться к Пихимовскому, в надежде получить у него «подрядец» на ремонт здания его школы, убедительно доказывал ему, что если на Ефимоновскую школу сыроварения министерство государственных имуществ истратило 200 000 рублей, да кроме того, отпустило 100 000 рублей лично ее учредителю, да сверх этого, само же входит ежегодно в Государственный Совет с представлениями об ассигновании на поддержку и развитие ефи-моновского дела по 25 000 рублей, то и образцовая школа мыловарения имеет не менее прав на столь же сочувственную поддержку правительства, ибо мыло в России еще нужнее сыра. Доктор Гольдштейн, со своей стороны, был весьма озабочен проектом съезда земских врачей и доказывал воротилам крайнюю необходимость осуществить такое благодетельное дело в возможно скорейшем времени. И воротилы вполне с ним соглашались, за исключением, к удивлению всех, одного лишь прекраснодушного Пихимовского, который находил, что есть много дел гораздо полезнее и серьезнее, на кои земство должно бы обратить свое внимание, – например, что может быть полезнее добродетели, и что сделало земство для ее прощения? А потому-де. чем сзывать съезд врачей и тратить на это тысячу рублей, было бы гораздо полезнее употребить эти деньги на учреждение, из пяти процентов, премии за добродетель, дабы поощрить ее в наши печальные времена, когда банковые, интендантские и иные хищения расплодились до того, что начинаешь, наконец, сомневаться в самом существовании добродетели. Но деятели и сеятели хотя и соглашались в необходимости поддержать добродетель, тем не менее находили, что и съезд врачей тоже благодетельное дело, а в особенности, если доктор Гольдштейн просит на устройство его такую безделицу, как тысяча рублей из земской кассы! Наконец, подпивший де-Казатис откровенно разболтал, как ловко удалось ему, в качестве председателя управы, провести, в угоду Агрипине Петровне Миропольцевой, сбор пожертвований с бабьегонских крестьян на театр в Омске и женские курсы в Нахичевани, а главное, на венок Дарвину и на памятник Либиху, причем-де последние две статьи были всего труднее, так как крестьяне спрашивали, кто, мол, такие эти Либих с Дарвином и чем они отличались на пользу отечества? – Ну, и нечего делать, пришлось объяснить им, что это-де «наши храбрые русские генералы», после чего пожертвования шли беспрепятственно. Либеральные жидочки очень много и одобрительно смеялись такой остроумной находчивости г-на председателя и отдавали полную справедливость его «игре ума» ради такой прекрасной, истинно либеральной цели, которая должна показать всей Европе в наилучшем свете наше просвещенное бабьегонское земство. Словом, обед прошел весьма оживленно и весело, причем не только учителя с учительницами, но и господа-земцы остались вполне довольны его тремя «простыми, но питательными блюдами».

После обеда последовал нарочно устроенный для учительского «персонала» сюрприз. Любезный хозяин пригласил всех гостей своих в залу, где следы давешнего заседания были уже прибраны, стол отодвинут к стене, скамейки и стулья расставлены вдоль стен по своим местам, – и здесь приятно удивленным учительским очам предстало зрелище рождественской елки, блиставшей посреди залы огнями парафиновых свечек и увешанной позлащенными орешками, яблоками, тверскими мятными пряниками, в виде стерлядок колечком, и пряничными котами с наклеенными картиночными мордочками. Гости показывали вид восхищения и, по предложению Агрономского, составили «дружный хоровод» вокруг елки, с песнями и плясками. Танцевали учителя и жидочки с учительницами и акушерками, усердно выплясывая весь вечер и кадрили, и вальсы, и «польки-трамблян», под детскую музыку «аристона», нарочно привезенного с собой Пихимовским, которому доставляло большое удовольствие вертеть его ручку. Учителя плясали усердно, но медвежато, сутулясь и как бы бодая воздух склоненной вперед головой, причем особенно много и громко топали в такт своими толстыми подошвами. Жидочки же, напротив, старались танцевать на цыпочках и показывать в легких, «деликатных» приседаниях коленками свою «изъячную грацию» и «сшамаво непринужденнаво веселостю». Один только кашлатый угрюмо сидел все время в углу, скрестив на груди руки, или многодумно пощипывая свою бородку и тем показывая грустное презрение к такому малодушному препровождению времени, когда жгучие вопросы «общего дела» и проч. и проч. требуют особого напряжения гражданской скорби и мысли.

Наконец и сам Ермолай Касьянов не выдержал: воодушевившись несколькими стаканами крепкого пунша, до цвета пунцового пиона в лице, и бестолково замешавшись в каре между танцующими парами, он расчистил себе место и прошелся по зале, помахивая ситцевым платочком и отбивая трепака каблуками, чем и заслужил единодушные аплодисменты земцев и общее «браво». «Ходи ты, ходи я, ходи милая моя!» – подпевал он себе говорком и передергивая плечами и подмигивая глазком на барышень:

 
Ходи изба, ходи печь
Хозяину негде лечь!
 

– Брраво, Ермолай Касьянов! Валяй во всю! – поощрительно ревели ему земцы. – Бррраво-о! Урра-а!!! – подхватывала вслед за ними вся остальная публика.

Танцы под аристон чередовались с пением. Пели хором учителя с барышнями и отчасти с жидочками преимущественно «кружковские» и студенческие песни, вроде «Есть на Волге утес», или «Проведемте, друзья, эту ночь веселей» и т. д. Агрономский по этому поводу приходил в восторг, и сам начинал подпевать фальшивым козелком, подлаживаясь к хору. Тамара в течение нынешнего дня заметила, что он, нередко по самым неожиданным поводам, склонен впадать в сентиментально-восторженное состояние и тогда начинает закатывать глазки и даже захлебываться. Но она заметила в нем и еще нечто такое, что начинало ее отчасти тревожить. Сегодня за обедом он взял на себя роль преимущественно ее кавалера и, обращаясь к ней то с теми, то с другими маленькими застольными услугами и разговорами, как бы оглаживал ее сластолюбивым взглядом, слишком выразительным, чтоб не понять его значения, и тем более, что эти его взгляды постоянно сопровождались сдержанной улыбкой Сатира. Он видимо начинал ухаживать за нею и делал это столь откровенно, что и другие не могли не заметить его аллюров. Скотницы своей, возведенной им в положение подруги жизни солевой стороны, он гостям никогда не показывал, стараясь скрывать перед посторонними самое существование этой особы с двумя прижитыми от нее мальчишками, а на время съезда даже удалил ее с детьми в особую баню, на задворках усадьбы, дав ей строгий наказ не показываться в доме, пока у него гости. Поэтому, изображая себя холостым и свободным человеком, он весьма не прочь был при удобном случае и половеласничать, и такой-то вот случай представился ему нынче в лице красивой Тамары. При всей неказистости своей фигуры и физиономии, у него, однако, давно уже образовались насчет своей «неотразимости» и «успехов» известная самоуверенность и самомнение, свойственные вообще всем людям с искривлением позвоночника. Надо, впрочем, сказать, что для такого убеждения имелись у этого своеобразного ловеласа и свои основания, так как некоторые учительницы и земские акушерки вовсе были не прочь, чтобы он поухаживал за ними, имея в виду добиться чрез него повышения себе оклада, или перевода на лучшее место, а иные, как гласила молва, небезызвестная чрез «матушку» Анну Макарьевну и Тамаре, даже отвечали на его авансы полной готовностью. Уже и сегодня за столом некоторые поглядывали на «гореловскую учительницу» с двусмысленной подозрительностью – «а-а, дескать, голубушка, никак ты того… в педагогические помпадурши метишь!» – и девушка с сердечным беспокойством уже предвидела по отношению к себе в будущем целую перспективу двусмысленных взглядов и колких улыбок, а затем сплетен, злословия, клеветы и всяческой грязи, которыми, при малейшем поводе с ее стороны, не замедлят очернить ее доброе имя – иные из зависти и досады, зачем не они на ее месте, другие просто из любви к мерзостям. Поэтому она решила быть как можно сдержаннее и дальше от Агрономского и, не давая ему никакого повода к ухаживаньям за собой, делать вид, как будто не замечает и вовсе даже не понимает его авансов. Но чтоб ни казаться ни ему, ни другим недотрогой или гордячкой (этого ей тоже не простили бы), ей надо было держать себя просто, скромно и быть одинаково любезной со всеми – и с учителями, и с жидочками, и с земцами, не отказывая никому в туре вальса или польки, – и это казалось ей тем легче, что, будучи здесь красивее всех, она не встретила недостатка в добровольных ухаживателях и поклонниках. А между тем, эта ровность в обращении со всеми, по ее мнению, должна была служить ей лучшей защитой против злословия.

В середине вечера всем гостям стали раздавать по лотерейным билетикам сюрпризы с елки, состоявшие из различных маскарадных костюмов и головных уборов, склеенных из папиросной бумаги и заключенных в позолоченные бумажные цилиндрики с хлопушками. Передернину достался костюм маркиза, Агрономскому – бретонской пейзанки, Семиокову – Фигаро, а Пихимовскому – курицы-наседки. Все неукоснительно должны были облечься во что кому досталось и проходить парами в торжественной процессии по зале, под звуки марша, причем Пихимовский, как старейший и досточтимейший, единогласно удостоен был чести открывать, в виде курицы, маскарадное шествие, с Марьей Антоновной Шпицбарт, преобразившейся в матроса. В заключение, всем учителям и учительницам были розданы маленькие «полезные» подарки: учителя получили по две пары теплых носков и по ситцевому носовому платку, а учительницы – по записной памятной книжке «Agenda», в коленкоровой обложке, с выдвижным карандашиком, и по куску глицеринового мыла из образцовой школы Пихимовского. Всему же вообще учительскому «персоналу» было роздано еще и по тюрику с елочными гостинцами. «Многочтимейший» тоже получил в подарок пряничного кота и коробку ландриновской карамели, очень удобной для сосанья, чем и остался весьма доволен.

XIV. ВСЕ ХОРОШО, ЧТО ХОРОШО КОНЧАЕТСЯ

Пока молодежь плясала, люди более солидные засели в винт, а неиграющие пребывали преимущественно в столовой, около большого пузатого самовара, согреваясь пуншем с коньяком «жестокой марки» кашинских братьев Змиевых, или «прохаживаясь» по домашним наливкам Агрономского. У этого мирного пристанища держались преимущественно и Передернин с волостным Сазоном Флегонтовичем, как люди положительные, и сюда же заглядывала «освежиться» в антрактах между польками и кадрилями «танцующая телегенцыя», по выражению того же Сазона. Агрономский за карты не присаживался и, в качестве любезного хозяина дома, пребывал везде и повсюду, разрываясь между танцующей залой, винтящей гостиной и освежающейся столовой.

Чем дольше тянулся вечер, тем все чаще и громче раздавались из этой столовой захмелевшие или расчувствовавшиеся голоса и доносились в другие комнаты отдельные восклицания и звуки дружеских излияний, лобызаний, пререканий и споров. Там уже титуловали теперь «женское сословие» этого собрания не барышнями и госпожами, как давеча, а просто «мамзюрами» и «мадамшами», чему первый пример подал кашлатый носитель косоворотки и гражданской скорби. И мадамши с мамзюрами, в большинстве своем, по-видимому, не обижались такими изящными кличками, а те из них, кому это не нравилось, хотя и морщились, но – нечего делать! – терпели. Таков уже был господствовавший здесь под конец вечера жанр, протестовать против которого было бы совершенно напрасно, а уйти тоже было некуда.

Кашлатый, после маскарадной процессии, предпочел удалиться из своего угла тоже в столовую, поближе к «жестокой марке», и теперь ораторствовал там перед провизором Гюнцбургом и доктором Гольдштейном о том, как «протестующие светлые личности» из московского купечества, назло правительству, пожертвовали 500 000 рублей для женских курсов, и распинался, бия себя в грудь кулаком, за горячую любовь народа к делу женских медицинских курсов, о «чем-де свидетельствует не только он, знающий наш народ в корень, но и „Московский Курьер“ и даже сам „Голос“».

Ермолай Касьянов Передернин слушал, слушал все это со стороны, да и брякнул ему наконец с бесцеремонной откровенностью, что «врете, мол, вы с вашим „Голосом“, как сивые мерины, – потому народ не токма что бабьих курсов, а и земских-то врачей знать не хочет».

Кашлатый оскорбился выражением «врете» и обозвал Ермолая «сиволапым мужланом», забыв, вероятно, что в социал-демократических устах подобное «сословное» выражение звучит более чем странно.

Ермолай в долгу не остался и обругал его «паршивцем». – Пушай, говорит, я мужлан, да зато я член управы, домовладелец, уполномоченный от земства, а ты кто? – Мразь подзаборная! Голоштанец!.. Всякий паршивый учителишка туда же, смеет еще разговаривать!..

За кашлатого вступились Гольдштейн с Гюнцбургом. В особенности последний, чувствуя себя в эту минуту «в большинстве», с чисто еврейским наскоком и апломбом насел на Передернина с замечанием, что он не смеет «всшкорблять» подобными словами интеллигентного человека, и потребовал у него извинений перед кашлатым.

– Чево-о-с?.. Извинения?.. Да ты что такое? Откуда ты взялся? Чего ты вяжешься?.. Что тебе от меня?.. Ты кто?.. Ты думаешь, ты провизор, так можешь мне указ читать?!. Жиды вы пархатые, – вот вы кто!.. Чхать я на вас хотел!

На этот шум прибежал из гостиной Агрономский. – Что вы, что вы, господа? В чем дело?

Гольдштейн и Гюнцбург, наперебой друг другу горячо стали жаловаться ему, как хозяину, на «неслыханные оскорбления», которым они, его гости, подверглись в его доме, вместе с кашлатым, от «гасшпадина» Передернина. – И Алоизий Маркович, оскорбившийся не менее Гюнцбурга с Гольдштейном словом «жиды», хотя к нему и не относившимся, но так уже, потому что очень не любил этого слова, – резко стал выговаривать Ермолаю Касьянову, что это-де свинство с его стороны попрекать людей происхождением, когда они и вовсе не жиды, к тому же. – и откуда он взял, что они жиды!.. Удивительное дело!.. Что жид, что русский – не все ль равно?! А обозвать честного деятеля «паршивым учителишкой» и «голоштанцем» это уж такая возмутительная, ретроградная пошлость, которой просто нет имени на языке порядочных людей, чтоб заклеймить ее достойным образом.

– После этого, – говорил он, все более взвинчивая себя на тон «благородного» негодования. – После этого, извините, ни один честномыслящий человек не захочет подать вам руку!.. Это, с вашей стороны, гнусное ретроградство, достойное разве Страстного бульвара!.. И мне стыдно, я краснею, что до сих пор мог так ошибаться, считая вас сыном народа и потому своим другом, тогда как вы, в самом деле, не более как катковец!

– Ну, конечно!.. Ну, да!.. Еще бы! – выслушивая все это, ломался перед ним – руки в боки – Ермолай Касьянов. – Куда ж нам до вас!.. Известно!.. Вы вон со слезами умиления можете о прелестях цареубийства говорить, – ну, а мы, слава те, Господи, до этого не дошли еще!

– Гасшпада!.. Где мы? С кем мы? – с благородно возмущенным и брезгливо презрительным видом гладя на Передернина, обратился ко всем свидетелям этой сцены доктор Гольдштейн. – Между нами доносчики, шпионы, сикофанты!.. Мы не можем оставаться в таком воздухе ни одной минуты!

– Или ми, или гасшпадин Передернин! – решительно и гордо заявил завзятый Гюнцбург, чувствуя теперь за собой еще большую поддержку, чем за минуту пред этим. – И что вы себе думаете! – снова наскочил он с горячей жестикуляцией на Ермолая Касьянова, держась, однако же, на приличном от него расстоянии. – Вы явились расстраивать нашего мирного, труженического праздника?.. Вы думаете, что вы накрали себе в земстве два дома в Бабьегонске, так и можете всшкорблять счестных людей?

– От вора слышу, – сидя у стола, отозвался Передернин. – Я пока еще хины из земской аптеки не воровал, да на сторону не продавал.

Но тут вступился в дело миротворцем, молчавший доселе, волостной старшина.

– Господа, господа! Каки таки слова?!.. Зачем?!.. – солидно пустился он уговаривать обоих. – Такие преосвященные люди, в таком высокопреосвященном обществе, и вдруг – «вор» да «вор», – что вы это?!. Помилуйте!

– А-а, так я крал хина?!. Я крал хина?.. Вы можете этово доказать? Вы имеете сшвидетелюв? – горячо вступился за себя Гюнцбург. – Гасшпада! будьте пожалуйста сшвидетели!.. Что я крал хина, этого гасшпадин Передернин не докажет! А что он нажил в управе два дома, этого всему свету зжвестно!

– Молчать!!! – стукнул Ермолай кулаком по столу так, что задребезжали все стаканы и ложечки на блюдцах.

– Молча-ать?.. Это перед вами-то молчать?.. Хо-хо!.. Зачиво это? – нахально хорохорился расходившийся Гюнцбург, в уповании все на ту же поддержку. – Вы думаете, так я и сшпугался?.. Нет, позвольте вам выразить, что этово только подлец может сказать, что я крал хина!.. Да, подлец! Подлец! – вот кто! – кричал он, вызывающе глядя в глаза Передернину.

– Эй, жид, не дразни! Плохо будет! – погрозил ему тот пальцем по краю стола, продолжая, однако, сидеть на месте.

– Сшьто таково?.. Ви, кажется, мне вгрожаете?.. Пфссс!.. презрительно усмехнулся провизор. – Любопытен был бы я очень посмотреть, как это может быть мне плохо!

Ермолай Касьянов – все так же руки в боки – не торопясь, подступил к нему поближе, молча смерил его в упор налитыми кровью глазами, да как развернется – и трах его прямо в физиономию.

Гюнцбург кубарем полетел на пол, но тотчас же поднялся на ноги и, подпрыгнув, с диким визгом, как кошка, стремительно вцепился обеими руками в бороду Ермолая. Началась жестокая драка: один, молча, тузил по чем ни попадя кулаками, другой, нападая, визжал, царапался и кусался. Агрономский с Гольдштейном кинулись было разнимать их, но тотчас же, как ошпаренные, отскочили в стороны, схватясь рукой – один себе за левый глаз, другой за ухо.

В слепом азарте, не разбирая уже кому и куда накладывает, Ермолай ненароком закатил здорового туза в подглазье Агрономскому, а Гюнцбург нечаянно куснул за ухо, вместо Ермолая, подвернувшегося Гольдштейна. И чуть только оба миротворца успели отскочить в сторону, как Передернин, схватив своего противника за горло, пихнул его от себя с такой силой, что тот вторично повалился на пол. Пользуясь этим моментом, Ермолай насел на него верхом, как медведь на колоду, и принялся довольно спокойно и неторопливо кормить лежащего навзничь Гюнцбурга размеренными пощечинами, приговаривая за каждым ударом:

– Вот тебе мой дом!.. Вот тебе другой!.. А вот тебе «вор»!.. Вот те «подлец»!.. Не любишь?.. Ага!.. Не ругайся вперед, не наскакивай!.. Не будь «любопытен»!..

На суматошливый шум и крик, сопровождаемый хлестким звуком этих пощечин, сбежались сюда, из любопытства и скандала ради, все земцы, винтеры и танцоры, учителя и «мадамши», и общими усилиями, среди общего гвалта, успели кое-как вытащить из-под Передернина злополучного жидка и увести его из столовой. На самого Ермолая насели при этом несколько человек, старавшихся ухватить его сзади – кто за локти и руки, а кто за шиворот и плечи; но он все-таки успел, понатужась и кряхтя, подняться с колен и, здорово встряхнувшись, разом сбросил с себя весь этот живой груз, а затем, как ни в чем не бывало, отошел к столу и сел на свое место, оправляя себе маленько бороду и прическу.

– Фу, окаянные!.. Ажно взопрел с ними, ей-Богу!

– Это безобразие! Это черт знает, что таково!., ми не позжволим! Ми претестуем!.. Ми вам покажем еще!.. Ми требуем претокол!.. Претокол! – шумели между тем, выглядывая из-за чужих спин, остальные жидочки.

– Арники! Арники!.. Воды холодной! Компресс скорее! Где у вас арника? – суетилось около Агрономского несколько дам, тогда как сам Агрономский, морщась от боли, пассивно сидел в конце стола, прикрывая облокоченной рукой свое подглазье.

– Медный пятак приложить надо, – озабоченно советовал Ратафьев. – Поскорее пятак, пока не вздулось, а то разнесет во как!.. Нет ли у кого пятака, господа?

– У меня двугривенный, разменять можно, – предложил, не поняв в чем дело, досточтимейший.

Из смежной комнаты доносились всхлипывания и хныканье «потерпевшего» Гюнцбурга. Этим своим хныканьем он рассчитывал привлечь к себе сочувствие общества, но обществу было не до него. Одни ухаживали за Агрономским, другие за доктором Гольдштейном, который растерянно прикладывал себе к уху носовой платок, беспрестанно рассматривая, много ли на нем крови. Крови, однако, на платке было гораздо меньше, чем испуга на лице доктора.

– Ай, бедный доктор, и вам тоже досталось! – сочувственно качал перед ним головой г-н Семиоков и дружески предлагал залепить ему ухо английским пластырем. – Давайте, я вам наклею!

Остальные приставали к волостному с расспросами, из-за чего и как все это случилось, – вы-де были тут с самого начала и видели, – но Сазон Флегонтович более резонерствовал, чем рассказывал. – Помилуйте, – рассуждал он, разводя руками. – Я ж им и говорю, – такие преосвященные господа, говорю, и вдруг теперича, забымши всю свою великатность… где бы, скажем так, по примеру священной уважаемой столицы, чтобы все это в порядке благочиния, а они – на-ко-сь – вор да вор! да друг дружке трах, значит, в зубы!.. Словно сицилисты какие, ей-Богу!

– Этово дела так осштавитъ нельзя! – «благородно» галдел, между тем, «благороднейший» еврейчик Коган. – Это цело общественное!.. Да, общественное! В лице насшаво Гюнцбург всшкорблено все общество! И ми вотируем виражение негодованию!

– Виражение общественного презрению! – подхватывал в лад ему Миквиц.

– Претест уфсех счестно мыслящих! – горячился Лифшиц.

– Гасшпада! Виражение зачувствия к доктору Гольдштейн!.. Адрес к Алоизию Марковичу!.. Адрес и к насшему бедному Гюнцбург! – раздавалось одновременно из разных еврейских уст, все с большим и большим задором. – Ми порицаем безобразнаво поступка гасшпадина Передернина!.. Ми желаем предавать его гласшностю!.. К позорный сштолб! На сшюд общественного мнению!

– Тфу!.. – энергично плюнул в их сторону Ермола Касьянов, подымаясь с места. – Ну вас к ляду!.. Пойду лучше спать.

И он, несколько пошатываясь от разобравшего его хмеля равнодушно направился к двери.

Жидочки тотчас же, как зайцы, шарахнулись перед ним в стороны и, расступясь как можно шире, совершенно очистили ему выход из комнаты.

На этом пока и закончился протест «счестно мислящих».


* * *

Тамара с ее временной сожительницей, не желая быть свидетельницами дальнейших скандалов, которые, судя по общему возбужденному состоянию всей этой публики, легко могли возобновиться, поспешили загодя убраться к себе домой, хотя бы даже пешком, лишь бы поскорее. Но на их счастье, у крыльца ожидала уже лошадь Агрономского, запряженная в санки под своз квартирантов школы. Этими санками они первые и воспользовались. Обе были убеждены, что съезд теперь расстроился и больше не возобновится. Да и как, в самом деле, продолжаться ему после такой скандальной истории? Все гости, вероятно, сегодня же в ночь поспешат разъехаться по домам, тем более, что Агрономскому надо лечить свое подглазье, и ему, конечно, уже не до съезда, после такого гостинца. Вскоре явились с гамом и топотом на ночлег все четверо подгулявших учителей, и обе девушки ясно слышали через стену их громкий возбужденный говор и толки о происшествии. Там тоже были уверены, что съезд безвременно покончил свое существование, и обвиняли – одни Передернина, другие Гюнцбурга и завзятых жидочков; ожидали, что в газетах наверное появится теперь какая-нибудь занозистая, обличительная статейка, и заранее уже смаковали всю прелесть того скандального интереса, какой сна возбудит во всем бабьегонском захолустье.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю