Текст книги "Живые, пойте о нас!"
Автор книги: Всеволод Азаров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 13 страниц)
Александрия, так же как и Нижний парк, с самого начала боя стала местом ожесточенных схваток десантников с гитлеровцами. Здесь группа моряков вела бой не только с передовым охранением немцев, но и с подкреплением, брошенным на помощь войскам в Петергофе.
В парке Александрия были размещены гитлеровские зенитные батареи. Чтобы подавить их и воспрепятствовать подходу подкреплений, балтийская авиация налетала сюда несколько раз. Фонтаны черной земли, густой дым, окутывавший кроны деревьев, мешали нашим летчикам разглядеть, где сражается десантный отряд.
Балтийские истребители, летчики 71-го авиаполка КБФ не раз вылетали на поиски моряков десанта.
Временный аэродром размещался тогда рядом с морским кладбищем.
Командующий флотом Трибуц, пригнувшись, вошел на КП командира полка Коронца.
– Ну и пристанище ты себе избрал!
Место для КП было и впрямь странным: каменный склеп семьи какого-то отставного адмирала, с рельефом Нептуна и атрибутами флота – изображениями штурвалов и якорей.
– Зато прочно, Владимир Филиппович, – откликнулся Коронец. – Предки строили на совесть!
Военная обстановка, быстро меняющаяся, напряженная, мало соответствовала этой обители вечного покоя.
Самолетов в полку было немного. Это отсюда по нескончаемой боевой тревоге поднимались на защиту родного Кронштадта Коронец, его заместитель Михайлов, летчики Абрамов, Губанов, Королев, Мачабели, Боровских, Киренчук, будущий Герой Советского Союза Батурин.
Три девятки «чаек» против многих десятков фашистских «юнкерсов» и «мессершмиттов». Трудно тогда приходилось балтийским летчикам. И все же они с успехом вели ожесточенные воздушные бои.
Постоянно смещающиеся море и небо, огонь зениток, карусель своих и вражеских самолетов, отчаянная воздушная дуэль…
– Кого пошлем в разведку на Петергоф? – спросил командующий авиацией Краснознаменного Балтийского флота Самохин.
– Предлагаю себя, – сказал Михайлов. – Я хорошо знаю Петергоф, служил там с тридцать четвертого.
Командующий дал «добро».
И тогда Михайлов в паре со своим ведомым ушел в разведку. Пренебрегая опасностью, «ястребки» летели над парком на бреющем, так низко, что чуть не задевали башенку готической Капеллы. Самолеты шли на предельной скорости. Немцы открыли по ним беспорядочную стрельбу.
Если бы черная стена дыма над Александрией рассеялась, Михайлов, может быть, заметил бы, как несколько моряков отделились от деревьев и бросились к расположенному на холме рыжему кирпичному дому.
Это была группа десантников во главе с Николаем Мудровым. Они выбивали гитлеровцев из укрытия, когда над ними стремительно пронесся самолет.
Александрия пылала. Весь район, как установили летчики, был основательно укреплен фашистами.
Вот промелькнули маленькие фигурки немецких солдат возле батарей. «Чайка» пронеслась так низко, что фашисты не могли поразить ее. Дальше летчик заметил немецкие танки.
Где же моряки?! Как дать им знать о надвигающейся опасности?
Внизу показались хорошо знакомые майору Михайлову дома примыкавшего к Петергофу поселка.
И тут па берегу летчик заметил несколько прижавшихся к земле моряков.
Они были неподвижны. Борис Иванович и сегодня не знает, живых он видел или убитых. Однако помнит твердо: на бушлатах виднелись белые полоски. Летчик знал – такие пришивались на одежду разведчиков десанта.
Огонь с земли усилился. Самолет снова прошел над Александрией, но там уже никого не удалось заметить.
Вернувшись на аэродром, летчики доложили об увиденном.
Такова была одна из воздушных разведок…
Недавно мы получили из Симферополя письмо от одного из славных летчиков-балтийцев Николая Губанова, последним вылетавшего на поиск десанта. Губанов полетел туда же, где был до него Михайлов.
«Лечу на высоте 10–15 метров, с креном, иначе ничего не увидишь. Самолет мой избит. Бреду, не лечу. Возвращаюсь, докладываю: моряков нет.
– Есть! Слетай еще.
Полетел с Абрамовым, прикрывавшим меня. В Александрии увидел тела убитых. Вернулся, доложил.
– А сколько их там?
– Не знаю…
Пошел в третий раз. Подсчитал: их было девяносто восемь. Больше мы туда не летали».
А Мудров с товарищами в это время продвигался вдоль парка вверх. Его глаза запечатлевали все – и широкую луговую поляну, где не укрыться, и ручей, из которого они с жадностью напились.
На подходе к желтому строению на холме (это было одно из дворцовых зданий – Коттедж) стояла огромная, не тронутая огнем липа. Если бы Мудров взобрался на ее вершину, он бы, возможно, обнаружил и то, что так отчетливо видел из кабины своего самолета летчик. Бронемашины и немецкая пехота, брошенные на подкрепление петергофскому гарнизону, уже пересекли шоссе, продвигались в глубь парка.
Короткое затишье. И моряки, притаившиеся в воронке у векового дерева, решили перекусить.
Один из пятерых достал нож, стал открывать консервную банку. Мудров – он находился всех ближе к дереву – глядел на старый ствол с продольной сизой лункой от какого-то обломанного сука. Поверхность лунки была светлая, и Мудрову захотелось оставить на ней какую-то запись, знак… Для чего – и сам не знал. Просто захотелось. Штыком нацарапал он дату… Свист мины, взрыв оглушил их. Моряк, вскрывавший консервную банку, повалился. Осколком ему пробило висок, другой осколок впился Николаю в ногу. Раненный в голову еще жил, глаза его были мутными, он невнятно что-то бормотал.
Взвалив друга на плечи, его товарищ пополз из воронки вверх к Коттеджу.
– Там наши… Может, чем помогут, – коротко бросил он.
Мудров сам извлек из ноги осколок, сделал себе перевязку. Он и его два товарища, о которых только и было известно, что одного зовут Николаем, как Мудрова, а другого Сашей, метнулись от липы в сторону, в кустарник.
В Александрийском парке немного домов, все они добротной, старинной кладки. И каждый в тот день превратился в маленькую крепость. Для Николая Мудрова и других невысокий домик тоже стал такой крепостью.
Чердачное окно… Каждая пуля на счету, бить – так только наверняка.
Потом домик пришлось покинуть. И опять перебежки за деревьями, стрельба.
Моряки, куда бы они ни пошли, всюду натыкались на немцев. С пустой, без единого патрона, винтовкой и пистолетом, подаренным товарищем – балтийским разведчиком – еще в Кронштадте, Мудров пробивался из окружения.
Тезка Мудрова, Николай, тоже был ранен в ногу. Их едва не накрыло разорвавшимся поблизости снарядом. Мудров упал, его ударило головой о землю, перед глазами поплыли красные и лиловые круги. Мгновенно очнувшись, сказал товарищам:
– К нашим, в Нижний парк, уже не пройти. Давайте в обход попытаемся, как было приказано, пробиться к частям Восьмой армии.
На том и порешили. В наступившей темноте, страшной, изредка рассекаемой багровым пламенем, балтийцы стали на ощупь, вслепую выходить из зоны огня. Дороги не выбирали, вернее, выбирали бездорожье.
За плечами, как огромный догорающий костер, за руинами и обглоданными свинцом и сталью стволами деревьев, оставались Александрия и Петергоф.
«Живые, пойте о нас!»
То, о чем мы пишем, давно отгорело. Разрушенные строения и фонтаны заменены новыми. Воронки от бомб и снарядов занесло землей, из их глубины поднялись крепкие молодые деревья.
Но ежегодно петергофский парк вдруг обнажает свои раны.
Это бывает осенью, когда облетает листва и дожди заполняют рытвины. И тогда в памяти встают картины того, что вытерпела эта земля в лихолетье. И деревья. Сколько бы ни прилагали труда заботливые садовники, как бы ни врачевали стволы, им не вернуть срезанных крон, а кора и теперь сохраняет осколочные вмятины и раны.
Волна набегает на песок, ветви печально шумят, парк рассказывает повесть о погибших.
Как бы нам хотелось, чтобы не было того, о чем придется написать, чтобы и Федоров, и Петрухин, и политрук Мишка остались живы, сами смогли бы рассказать сегодня обо всем, что происходило здесь.
Но это невозможно. И все же мы слышим их голоса. По скупым свидетельствам сверяем мы свой рассказ. И не только по этим свидетельствам… Деревья, камни, земля, годами сберегавшие тайну, тоже приходят нам на помощь.
Когда оставшиеся в живых десантники отходили от Большого дворца, когда вражеские танки, пушки, минометы раскаленной подковой охватили парк, комиссар Петрухин поднял своих уцелевших бойцов для смертного боя. Андрей Федорович горевал только об одном – что он не вездесущ, не может быть во всех уголках парка, в каждом окопе, чтобы заменить убитых своих помощников – командиров, политруков, перезарядить ленту смолкшего пулемета. И пулеметных лент у комиссара тоже не было, не было патронов и гранат, чтобы вооружить ими бойцов.
Кровь колотилась в висках, словно отсчитывая время. Лишь теперь, в десанте, узнал комиссар Петрухин его истинную, дорогую цену.
Петрухину нужна была жизнь, ибо он был головой отряда, его сердцем, его цементирующей силой. Людей десанта, каждого из которых он любил требовательно, верно, щедро, оставалось уже так мало… И когда со стороны Монплезира, от деревьев, за которыми в предвечерних сумерках только угадывались море, Кронштадт, когда оттуда, от берега, гитлеровцы со всех сторон поползли к ним, к «Шахматной горе», – комиссар понял: хотят взять живьем.
Враги шли наглые, безнаказанные… И комиссар приподнялся с земли.
Это есть наш последний и решительный бой…
Он пел гимн, который пели наши отцы. То были слова, с которыми балтийские матросы шли на Зимний. И теперь краснофлотцы вместе со своим комиссаром подхватили эти слова. Моряки выкрикивали их как лозунг, как заклятие, они бросали эти слова во врага вместо пуль. А пули – считанные, моряки слали их только наверняка.
И они бежали теперь вперед, молодые балтийцы и их немолодой комиссар. Еще шаг, еще… Чтобы каждый мог найти своего врага и уничтожить его!
…Пуля, которая пробила грудь комиссара, была отлита далеко отсюда. Холодная и отточенная, она вошла в живое человеческое тело огненной каплей. Бойцы подхватили комиссара.
Они залегли среди деревьев и камней.
Что прохрипел комиссар? Может быть, бессмертные слова той песни: «С Интернационалом…» Может быть, приказание, слова прощания…
Он был мертв. А по цепи уже неслось: «Беру команду на себя. Федоров!»
Вадим Федоров, в распахнутом бушлате, с непокрытой головой, отбивался от гитлеровцев. Рядом был комсомольский вожак политрук Мишка.
Все, кто слышал слова нового командира: «Моряки, к бою!» – поднялись.
Разрывы гранат смешивались с лязгом штыков, предсмертными стонами раненых… Но снова и снова слышали бойцы голос Федорова:
– Бей фашистов! Вперед, за Родину!
Наступала ночь. Фашистские атаки продолжались. Кто-то вырывался вперед, в темноте теряя товарищей, бился в одиночку…
Почти у самого Эрмитажа фашистам удалось окружить Алексея Кравцова. В винтовке у него не было ни одного патрона.
– Рус, сдавайся!
Богатырского роста краснофлотец Кравцов отступал, теснимый со всех сторон врагами.
– Рус, сдавайся! Рус, капут! – орали они.
– Это вам, гады, капут! – крикнул Кравцов.
Он метнулся к гитлеровцам и бросил последнюю гранату у своих ног. Раздался взрыв. Рядом с телом Кравцова на землю упали фашисты.
В это же время у Воронихинских колоннад умирал верный друг Алексея Кравцова – Вася Слепов. Он истекал кровью. Обе руки его были перебиты.
Слепов понимал: жизнь его на исходе. Темная ночь помогла ему остаться незамеченным врагами. По мокрой траве, сжимая зубы от нестерпимой боли, он полз к морю. Там, говорили, будут ночью наши катера… Под бушлатом спрятана последняя граната. Казалось, еще одно усилие – и он у берега. Василию уже слышался тихий плеск воды, он дышал запахом моря.
Вконец обессилев, прилег у могучего дуба, прислушался к пальбе справа, слева, подумал: «Наши дерутся». И от того, что друзья все еще сражаются – значит, живы, – на душе у него стало легче. Хотелось крикнуть им: «Братья! Отомстите и за меня, я не в силах помочь вам больше..» Он даже попытался приподняться, но тут же упал, не только от боли – от внезапного, как выстрел, окрика:
– Хальт!
Слепов думал об одном – о гранате, которую надо изловчиться достать, чтобы уничтожить этих троих нависших над ним истуканов. Черные глыбы пришли в движение. Гитлеровцы били его подкованными сапогами, прикладами, исступленно кричали:
– Шнель, шнель!
Он лежал лицом к земле. Из-под бушлата выкатилась граната. Слепов зубами схватил ее за чеку, рванул на себя. В темноте ночи среди деревьев на минуту вспыхнуло огненное пятно взрыва…
Существует морская легенда о том, как бутылка, брошенная моряками с погибшего корабля, приплыла к острову, где стояла на самом берегу хижина. Там жила старая женщина. Ее сын ушел когда-то в море и не вернулся. И вдруг на извлеченном из бутылки листке мать узнала почерк своего сына…
Земля петергофского парка после освобождения напоминала вздыбленные, окаменевшие морские волны.
Жарким летом 1944 года густые дикие травы заполнили весь парк. Они силились закрыть собой раны земли.
И зелень, появившаяся на черных, искалеченных ветвях, казалась чудом. Возле развалин, в зарослях спутанного кустарника, гудели шмели. Именно тогда житель Петергофа, участвовавший в первых работах но расчистке парка, обнаружил в земле, неподалеку от «Шахматной горы», закопанную флягу с плотно завинченной крышкой.
Ее не сразу удалось открыть, а когда открыли, там оказались два листка.
Бумага в линейку из школьной тетради… Имена – Петрухин, Вадим Федоров, Мишка – были человеку, обнаружившему эту флягу, неизвестны. И он никак не связывал ее с историей десанта кронштадтских моряков, о котором почти ничего не знал. Вот почему записки во фляге, выплывшей из каменного моря забвения, пролежали в безвестности еще очень долго. Вот они:
«Люди! Русская земля! Любимый Балтфлот. Умираем, но не сдаемся. Патронов нет. Убит Петрухин. Деремся вторые сутки. Командую я. Патронов! Гранат! Прощайте, братишки!
В. Федоров.
7 окт.».
И вторая – крупными буквами, наискосок: «ЖИВЫЕ, ПОЙТЕ О НАС. МИШКА».
Их писали в октябре 1941 года окруженные врагами моряки. Писали в свои последний час, зная, что им предстоит умереть, и веря, что эта мертвая сейчас земля возродится, придут сюда люди и прочтут их последний привет. И наказ, ибо слова: «Живые, пойте о нас!» – это приказание. Они верили в нашу благодарную память. И не ошиблись.
Вот матросская фляга. Ножом нацарапанный номер Третьей роты.
Владельца фамилию не разобрать.
Долго сына ждала, может быть, умерла его мать,
Молодого комсорга балтийской пехоты.
Почему-то мерещится, видится нам – это он…
Звали Мишкой друзья, он и сам называл себя Мишкой.
Он, живой, нам писал, словно был уже тоже сражен,
И, записку втолкнув, завинтил фляги плотную крышку.
Опустили балтийцы се не в морскую волну —
В петергофскую землю у мертвых фонтанов зарыли.
В рваных ранах, в крови, не пошла эта фляга ко дну,
Нам записки она принесла через времени мили.
Мы отвечаем: «Есть!» —
Их воле, их желанью.
Сложить такую песнь
Берем как приказанье
Товарищей родных,
Их строчек полустертых,
Как вечный долг живых,
Что не забыли мертвых!
1966 г.
Третьи сутки. Переход в ночь
Сырые серые пески
В безмолвье нелюдимом стыли.
Стояли молча тростники,
И вдруг они заговорили.
Их голос нам знаком до слез,
Печальный дальний отзвук боя…
И каждый тонкий стебель рос
Из сердца павшего героя.
1943 г.
Связи с десантом по-прежнему не было. Это мучило в Кронштадте многих – и командующего Краснознаменным Балтийским флотом Трибуца, и капитана второго ранга Святова, чьи катера и «морские охотники» не могли пробиться на помощь морякам, и командира Учебного отряда Лежаву.
Жены десантников по нескольку раз в день приходили к Владимиру Нестеровичу Лежаве, спрашивали: «Как там наши?»
А что мог ответить он, который был другом, товарищем многих ушедших с десантом командиров, знал поименно десятки его бойцов?!
Командир убежденно верил: такие не сплошают, как бы им ни пришлось трудно. В его сердце проникала человеческая большая печаль.
Закрывшись в своем кабинете, Лежава достал из ящика письменного стола любительский снимок: Петрухин, Ворожилов и он в дружеской обстановке.
Петрухин на снимке был весел, сосредоточенно и задумчиво глядел Ворожилов…
Лежава вспомнил: товарищ сфотографировал их после того, как моряки возвратились из поездки на Карельский перешеек. Они присутствовали на открытии обелиска в память моряков Учебного отряда, павших там в недавнюю финскую войну.
В штабе Краснознаменного Балтийского флота, у карты, рассматривая район Петергофа, о чем-то размышлял Всеволод Вишневский. Достав из кармана кителя книжечку в клеенчатом переплете, бисерным почерком написал:
«Беседа в штабе Балтийского флота. Упорные бои в Новом Петергофе, борьба за каждый дом. Трое суток от десанта нет известий. Куда он пробивается?»
Куда? Это тревожило и флотскую разведку.
После того как подорвался на минах «морской охотник», катера с боеприпасами посылались вновь и вновь. Но ни один не смог подойти к берегу. Ожесточенный артиллерийский огонь встречал их еще на подходе. Не приносила достоверных вестей и флотская авиация.
На поиск исчезнувшего десанта с Ораниенбаумского «пятачка» одна за другой пошли одиннадцать групп разведчиков. У некоторых были почтовые голуби. В каждую группу входило по три человека. Вернулись только восемь человек, да прилетел голубь без голубеграммы.
– Три ночи подряд, – вспоминает контр-адмирал (тогда капитан второго ранга) Святов, – высаживались на берег разведывательные группы с катеров для связи с десантом, но они либо исчезали, либо возвращались безрезультатно. Противник блокировал береговую черту. 6 октября была высажена разведка численностью в пять человек. Им не удалось связаться с десантом.
В ночь на 7 октября с маленького кронштадтского островка Кроншлот, где размещались катерники, к Петергофу скрытно ушли дозорные «каэмки». На одной из них находились разведчики. Они взяли с собой надувную резиновую шлюпку. Моряки в капковых бушлатах. Фонарики обернуты в резиновые кисеты. Стекла электрофонарей были заклеены кружками черной плотной бумаги с небольшими дырочками, пропускавшими только тонкие лучи света.
По заливу шарили прожекторы. Словно оттолкнувшись от черных волн, они заливали небо нестерпимо белым светом. На берегу периодически вспыхивали и гасли ракеты.
На спущенной с «каэмки» резиновой шлюпке к камышам у петергофского берега пробирались командир и старшина.
Когда моряки были уже у прибрежных камней, откуда-то сверху ударило орудие, заработали пулеметы. Им ответили огнем с катеров.
Прибывшие из Кроншлота надеялись, что десантники, если они находятся поблизости, поймут, что им идут на выручку, и предпримут попытку прорваться к берегу.
Под деревянным настилом маленькой рыбачьей пристани что-то заворочалось. Старшина направил туда лучик фонарика. В воде, вцепившись в сваю, лежал человек в матросской форме.
Разведчик разжал ему зубы, дал глотнуть спирта.
– Наши там… насмерть… – невнятно пробормотал десантник, уже теряя сознание.
– Знаешь что, – решительно сказал командир старшине, – ты плыви с ним к «каэмке», а я поищу других.
– А как же вы доберетесь?
– Я призовой пловец. Дотяну.
В эту ночь несколько уцелевших десантников пытались пробиться к заливу. Их вел рослый парень с перевязанной бинтом головой по имени Андрей.
Но парк, на каждом шагу перерытый окопами, с ловушками и немецкими засадами, стал для моряков настоящим лабиринтом.
Они действительно увидели огонь с катеров, услышали перестрелку. И предприняли последнюю, отчаянную попытку пробиться к берегу. Но они шли не туда, где ждал их разведчик. Какими-нибудь ста метрами правее или левее от него моряки вышли прямо к пушке, бившей по катерам. 37-миллиметровая, четыре человека прислуга, пятый – командир. Две гранаты и отчаянная ярость в сердцах тех, кто вырвался сюда из мрака.
Сраженный гранатами, артрасчет упал. Но уже бежали на выручку своим гитлеровцы, расстреливая моряков.
Тяжелораненый Андрей стоял, прислонясь к дереву. В руке последнее оружие – ракетница.
Когда автоматчики подбежали к нему совсем близко, он выплеснул в лицо переднему огонь красной ракеты.
Ее вспышку и автоматную очередь видел, слышал разведчик. Но откуда ему было знать, что этот последний, так и не долетевший до Кронштадта сигнал был прощальным сигналом Андрея…
Старшину и спасенного десантника подобрал катер.
Многими часами позднее, совершив рекордный заплыв, добрался до Кроншлота и командир «каэмки».
Прорыв катеров из Кронштадта в Петергоф вновь не удался. Оставшиеся в живых десантники сражались до рассвета.
Уже не слышно было краснофлотских «ура» и «полундра». Не осталось ни одного моряка, не пролившего свою кровь. В Нижнем парке, в Верхнем саду, в Александрии вперемежку с выстрелами еще много раз из рупоров фашистских громкоговорителей неслось:
– Русские матросы, сдавайтесь, вам будет сохранена жизнь!
Но не было десантников, поднявших руки перед врагом. Оставшуюся гранату, последний патрон берегли для себя.
Утро третьего дня началось новым боем.
– Уничтожить всех! Живых не оставлять! – передавал по телефону генерал Клеффель.
Он отдал приказ майору Клаузе бросить в парки Петергофа «свою роту» – свору овчарок. Их было много – выдрессированных, злых, привыкших вонзать клыки в горло человека…
Сперва остервенелый лай послышался из-за Воронихинских колоннад, потом от залива, потом со всех сторон. Яростно рыча, овчарки набрасывались на раненых моряков, загрызали их до смерти. Гитлеровцы науськивали псов на идущих в атаку.
К такому бою десантники не были готовы. Но они приняли и его. Многие псы «роты» Клаузе валились, пронзенные штыком, ударом финского ножа…
Отступавший к заливу вместе с линкоровцем Володей Борис Шитиков помнит, как в ложе Самсоновского канала на него прыгнула здоровенная овчарка. Шитиков от неожиданности упал. Но он успел выхватить нож, изо всей силы ударить овчарку в грудь. Оставив издыхающего зверя в луже крови, моряк пополз по вязкой грязи… Увидел прижавшихся к сырым мшистым стенам двух измученных моряков. Они тоже выбирались из окружения.
– К заливу, ребята. Другого пути у нас нет, – твердо сказал Борис Шитиков. – Мы с другом, – он указал на Володю, – пойдем вплавь, может, кто-нибудь подберет.
Теперь их было четверо.
Они понимали, что плыть в простреливаемой с берега ледяной воде более чем рискованно. Но другого выхода у них не было. С наступлением темноты они попытаются незаметно пройти береговое охранение, уйти заливом.
Время тянулось мучительно медленно. Только теперь к людям вернулись привычные ощущения. От сапог, в которых чавкала вода, холод шел по всему телу. Кружилась от голода голова, хотелось пить. Выскребали из карманов последние крошки махорки, надеялись найти хотя бы кусочек сухаря. Тщетно!..
На коленях у Володи лежала гитара. Казалось, на руках его живое существо, так бережно держал он сломанный гриф, с которого свисали оборванные струны.
Борис смотрел на друга с нежностью. Он видел перед собой не страшного человека в перепачканной глиной, смятой бескозырке, в изорванных от непрерывных переползаний бушлате и брюках. Он видел верного своего товарища, всегда веселого, аккуратного. Моряка, который больше всего на свете любил хорошую песню.
– Не хочется умирать, Боря. Жить хочу. Молодые мы…
Борис взял из рук друга гитару, осторожно положил ее на дно канала…
В голове Бориса одна за другой рождались, наплывали мысли. Он видел залитый солнцем, в зелени Кронштадт, на улицах море синих воротников. Батя – Ворожилов – в красивой, ладно сидящей на нем форме, с орденом на груди.
Виделся Борису его первый лихой ротный старшина. Вот он, ухмыляясь, строит новобранцев, стриженных «под нуль». «Кино интересное покажут», – сулит он, на самом деле зная, что поведет их на камбуз чистить картошку…
Но вот наступила долгожданная темнота, моряки начали продвигаться по каналу к заливу. Они старались шагать бесшумно. Хлюпанье сапог, даже звук одиночно падающих брызг отдавался в их ушах нестерпимым грохотом. Если услышат, кинутся вслед. А у них из оружия остались только ножи.
Море все ближе, ближе. Волны то накатываются на огромные прибрежные валуны, то уходят от них, шипя и пенясь. Минута выжидания – и первым к валунам скатывается Борис Шитиков. Он приник разгоряченным лицом к холодному, мокрому камню, всматривается в берег. И не слышит выстрелов вслед. Взмахнув рукой, словно этот его сигнал могли увидеть в темноте остальные, он тихо зовет их к себе. Быстро снимаются бушлаты и сапоги. Шитиков шепотом командует:
– Пошли!
Осторожно десантники вошли в воду, погрузившись по горло, поплыли. Шитиков оглянулся туда, где остались навсегда его друзья.
– Прощайте, товарищи, – прошептал он, – простите меня за то, что я живой.
В эту минуту над заливом повисли на маленьких парашютах осветительные ракеты.
– Ныряй! – крикнул Шитиков.
Команда была подана вовремя. Пули легли совсем рядом. Они ложились то впереди, то позади плывущих. И снова команда: «Ныряй!»…
Сколько продолжался этот поединок десантников с преследователями, Шитиков позднее не мог вспомнить… Окоченевшим он был подобран в заливе нашим катером..
Еще до того как его доставили в госпиталь, он спросил:
– Где мои товарищи? Володька с «Октябрины» где?
Последовал скупой ответ:
– Никого больше подобрать не удалось…
Борис Шитиков не произнес ни слова. Слезы текли по его лицу…
Николай Вьюнов – он тоже участвовал в последней штыковой атаке, в которую водил уцелевших десантников Петрухин, – очнулся после тяжелого забытья.
Моряк лежал в маленьком, узком окопе. Он старался припомнить, как попал сюда. Что-то огромное, темное надвинулось на него. Потом удар в голову… И вот он здесь.
Глаза резало от яркого света. Но то был не огонь пулеметных вспышек, не трассы светящихся пуль, не разрывы снарядов. Совсем другое, давно забытое им, ласковое, доброе, – солнце! Оно светило так непривычно радостно. Безоблачное небо дышало осенней свежестью. Пахло прелыми листьями. «Кругом тихо, никакого боя нет», – подумал Вьюнов. Он вспоминал: Борис Шитиков погиб – его овчарка загрызла. Промелькнула в сознании ночь в Учебном отряде. Борис с Николаем рядом. Командир тихо беседует с ними… Теперь и Вадима Федорова нет, убит лейтенант Зорин. «Где же я?» С трудом приподнявшись, он выглянул из окопа. Да это Нижний парк. Какая тишина…
Но вот до него донеслись приглушенные расстоянием голоса. Едва успел присесть, как послышался шорох шагов. Николай распластался на дне окопа. «Теперь конец», – подумал он.
Прошла минута, другая. Сверху посыпались комья земли. Гитлеровцы стояли над окопом, о чем-то разговаривая. Один из них выстрелил. Пуля пробила Вьюнову плечо, но, закусив до крови губы, он даже не вскрикнул.
Немного потоптавшись, немцы ушли.
От крови сразу же взмок рукав тельняшки. Припав спиной к стенке своего убежища, Вьюнов снял бушлат, кое-как перевязал плечо. Он не стонал от боли, все в нем словно одеревенело. Сидел с закрытыми глазами, мучительно искал выход. Попытался встать на ноги, взглянуть, что делается вокруг, но резкая боль в плече опрокинула его навзничь. С трудом удалось занять прежнее положение. Он достал пистолет, подержал его на ладони, вытащил обойму. Заглянул в нее, сосчитал патроны. Их было всего три. Два для врага, один себе… Сунул пистолет в карман бушлата. Боль все не оставляла. Пропитанная кровью тельняшка липла к телу, мешала. Солнце поднялось уже высоко. Его тепло было теперь как никогда кстати. Измученный моряк задремал. Проснулся, когда солнце уже скрылось. Под бушлат заползал сырой вечерний туман, леденил тело.
Наступила четвертая по счету ночь.
Вьюнов, шатаясь, выбрался из окопа. Немного полежал на его бруствере, не заметив ничего опасного, пополз по холодной земле. Кружилась голова. В сознании билась только одна мысль: «Уходить. Скорее уходить…»
Где-то у каменной стены, разделяющей два парка, поднялся на ноги. Его окликнули по-немецки. Отступив за дерево, Вьюнов направил пистолет на окрик и ждал, подавшись вперед, готовый броситься на врага. И снова чужой окрик. Потом дробь автомата слева. Вьюнов выстрелил в темноту. Подождал. Тихо. Видно, попал. Теперь в обойме два патрона. «Доползти бы к убитому, взять его оружие, тогда живу…» Держа пистолет наготове, он пополз, превозмогая боль. Вдруг снова грянул выстрел. Вьюнов притаился за деревом. Еще выстрел. Ясно: стрелял тот, кого он считал убитым.
Решение пришло мгновенно. Нажав спуск, он разрядил пистолет в сторону стрелявшего. Теперь нельзя было терять ни минуты. «Если фашист жив, задушу его, но последний патрон сберегу. Видно, я последний живой десантник – вот и буду биться до последнего вздоха за всех…»
С убитого врага он снял автомат. Осмотрелся – вокруг никого. Впереди чернел овраг. Вьюнов бросился туда. «Хальт!» В темноте блеснула вспышка, в ту же секунду выстрелил и Вьюнов. Он услышал короткий тихий вскрик. Вьюнов пробежал несколько шагов. Еще выстрел. Матрос прижался к земле. На этот раз стреляли долго, но мимо. Он опять пробирался в ночи и наткнулся на засаду. Автомат немца сослужил свою службу. Вьюнов уложил двух гитлеровцев, а когда на него надвинулся третий, он сам хрипло крикнул: «Хальт!» – и в упор дал по немцу очередь из автомата. Гитлеровец уткнулся в землю. Моряк, петляя, побежал. Задохнувшись, он на миг прислонился к дереву. Пустой немецкий автомат пришлось бросить. Но оставался пистолет с единственным патроном.
Прошло несколько минут, и вокруг Николая снова возникла стрельба. Он совсем вжался в землю. Голоса рядом. Еще минута – и его схватят. Нет, он не примет смерть от врага здесь, на своей земле. А в плен моряки но сдаются. Вьюнов вытащил из кармана пистолет, направил в сердце его вороненый ствол…
К нему подошли фашисты и долго при свете карманных фонарей рассматривали матроса в грязном, рваном бушлате. Полосатая тельняшка была в крови, на валявшейся рядом бескозырке тускло светилось: «Марат».
Петергоф свидетельствует
До сих пор мы говорили главным образом о том, что происходило на петергофском «пятачке», на ограниченном плацдарме, протянувшемся от берега залива до Большого дворца и от Фабричной канавки до Александрии. А Петергоф, чему был свидетелем он?
Город дворцов и фонтанов к концу лета 1941 года стал прифронтовым – превратился в огромный бивак. Сюда стекались беженцы из Прибалтики, здесь, в вековых аллеях, готовилась к отправке на передовую морская пехота. Моряки разбивали палатки у дворцовых сооружений, звонкое «Яблочко» и протяжная морская песня далеко разносились в воздухе.
В Петергофе разместилось несколько военных госпиталей. И раненые – в повязках, на костылях, – выходившие в залитый осенним солнцем парк, думали лишь об одном: скорей бы набраться сил, чтобы снова уйти на фронт.









