355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Чернавин » Записки «вредителя». Побег из ГУЛАГа. » Текст книги (страница 19)
Записки «вредителя». Побег из ГУЛАГа.
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 05:50

Текст книги "Записки «вредителя». Побег из ГУЛАГа."


Автор книги: Владимир Чернавин


Соавторы: Татьяна Чернавина
сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 48 страниц)

15. Труд в тюрьме

«Нигде в мире не ценится так труд ученых, как в СССР: нигде в мире к труду специалистов не относятся с такой бережностью, как в СССР». Так говорят академики, советские сановники, советская печать.

Чтобы оценить эти слова, я бы очень рекомендовал им заглянуть в тюремную кухню в Москве, Петербурге, Киеве, Харькове и других городах союза. Тесно прижавшись друг к другу, вооруженные сточенными столовыми ножами, сидят там на узких деревянных скамьях профессора, кое-кто из писателей. Перед ними мешки с грязной, гнилой картошкой, которую в «капиталистических» странах не дали бы свиньям; они ее старательно, сосредоточенно и неумело чистят для тюремного супа.

Но и на такую работу многие шли охотно. При мучительном однообразии тюремной жизни и вынужденного бесконечного безделья и эта работа казалась развлечением и отдыхом. Кроме того, на кухне иногда удавалось стащить или выпросить сырую луковку. Потребность в сырой пище у нас всех, болевших цингой, была так велика, что за луковку каждый из нас охотно проработал бы целый день за любой работой. Мы стремились к какому угодно грязному и тяжелому труду, лишь бы бежать от тюремной разлагающей тоски. Следователи разрешали нам это, только когда считали дело, в основном, законченным и прекращали нажим. Высококвалифицированные инженеры конкурировали тогда за право исполнять водопроводные работы, чинить замки, электрическое освещение, телефоны и проч. Представители гуманитарных наук претендовали на натирку полов, уборку лестниц. Один священник долго ведал кипятильником, пока его не расстреляли. На работу в библиотеке записывались буквально сотни людей с высшим образованием, знающих иностранные языки, иногда и специальное библиотечное дело. Но ГПУ твердо проводило принцип, что тюремный режим существует прежде всего для давления на заключенного, и только следователь мог разрешать эту великую милость. Величайшая из них – это было право работать в ящичной мастерской. Помещалась она во дворе, под открытым небом, работали там во всякую погоду. Одежды для работы не выдавалось, и те, у кого не было теплого платья и обуви, не могли работать там зимой. Рабочий день продолжался двенадцать часов. Все это было нелегко, но «ящики» давали возможность быть целый день на воздухе и, кроме того, это была единственная платная работа. В день, при большом навыке и крайнем напряжении, можно было добыть около рубля. В тюрьме деньги можно было тратить только на газеты, но перед каждым почти стоял этап и каторга, многие же не могли рассчитывать ни на какую поддержку с воли, поэтому тюремный рубль являлся настоящим сокровищем.

16. Старожилы

Не стремились к работе только закоренелые старожилы тюрьмы. Их было всего несколько человек, но зато один из них сидел уже более двух лет. Мы, собственно говоря, точно и не знали, почему они сидят так долго и в чем они обвиняются. По-видимому, у одного из них дело безнадежно запуталось из-за перевранной фамилии, и, приговорив его к десяти годам концлагерей, его вернули с Попова острова, то есть с распределительного пункта, но «дело» продолжали тянуть. Других не то забыли, не то перестали ими интересоваться, как запоздавшими и ненужными, и у следователей никак не доходили руки, чтобы решить, наконец, их судьбу. Они же, пережив в свое время все волнения и страхи, тупели и переставали воспринимать что бы то ни было, кроме обыденных тюремных мелочей, заменивших им жизнь.

– Фи, еще молодой, фи, еще ничего не знаете, – любил приговаривать один из них, немец, пожилой человек. – Посидите с мое, тогда узнаете. Дфа с половиной гота! Разфе так пол метут! Фот как пол надо мести.

И он брал щетку и внушал новичку выработанные им принципы по подметанию пола. Другие наставительно сообщали правила еды умывания, прогулки. Сами они ревниво соблюдали весь выработанный ими ритуал и проводили день со своеобразным вкусом. Вставали они до официального подъема и тщательно, не торопясь, умывались, бесцеремонно брызгая на новичков, спящих на полу. Затем аккуратно свертывали постель и поднимали койки, точно рассчитывая окончить эту процедуру к моменту общего подъема. В начинавшейся суматохе, давке, очередях они стояли в стороне, со старательно скрученной цигаркой в самодельном мундштучке.

К еде они относились с особым вкусом. Провизия, полученная ими в передаче, строго распределенная по дневным порциям, была особенным образом завернута в бумажки или упакована в мешочки. Заваривали крохотную щепоточку чая в своей кружке, накрывали ее припасенным, аккуратно обрезанным кусочком бумаги и чинно ждали, пока чай настоится. Даже тюремную кашу, отвратительный клейстер, они ели с расстановкой, по особой схеме, сдабривая ее полученным в передаче маслом с таким расчетом, чтобы оно распределилось равномерно на всю порцию. Тюремный суп они скрашивали мелко накрошенными кусочками хлеба или соленого огурца – одного из любимых предметов в передаче.

У них были любимые каши и супы: одни предпочитали «шрапнель», то есть перловку, другие – «пшу», то есть пшенную. Других перемен не было. Они это ели год, два и все еще продолжали обсуждать их достоинства и недостатки. Они знали всех раздатчиков пищи по именам; всегда стремились получить суп погуще и бывали очень довольны, если находили в супе заблудившийся кусочек мяса.

Весь день они проводили в игре в шахматы, шашки или «козла», то есть домино. Этой игре они предавались с таким серьезным увлечением, азартом и страстью, что смотрели на все остальное как на помеху тому, что стало их призванием. С трудом отрывались они от игры для еды или прогулки, с досадой прекращали ее вечером, когда вносили щиты для спанья.

Ложась спать устраивались возможно комфортабельнее, до мелочей предусматривая удобства и спокойствие сна. Если ночью их будили тем, что соседа вызывали на допрос, они сердито озирались на него, словно он был виноват в том, что помешал им спать.

Своеобразный, только в тюрьме возможный эгоизм их доходил до такого невнимания и игнорирования всего ужаса, переживаемого другими заключенными, что они не прекращали игры в «козла» даже когда из камеры людей брали явно на расстрел. За решеткой раздавались суровые окрики стражей: «А ну, давай скорее». Осужденный дрожащими руками собирал свои вещи, задыхаясь, лепетал последнее: «Прощайте, товарищи!», а они постукивали своими самодельными костяшками домино.

И это когда-то были люди!

Я себе ясно представлял, как с достойным и серьезным видом они сидели за столом в каком-нибудь комиссариате, принимали посетителей, писали исходящие бумаги. Дома они со вкусом обедали или ворчали на жену, что суп пересолен. А может быть, в них было и что-то иное, а ГПУ, которому они понадобились, здесь превратило их в убогую карикатуру на человека.

Насколько же вообще в тюрьме становятся бесчувственными к окружающему, можно судить по следующему случаю.

В нашей камере сидел некто О., иностранный подданный, уличенный в действительном шпионаже. Дело о нем давно было кончено. Он был приговорен к расстрелу, но его могли обменять на шпиона СССР, пойманного в его стране. Когда я попал в камеру, он уже более полугода жил в ожидании расстрела или возвращения домой. К своему положению привык и беспечно играл весь день в «козла». Однажды вечером, вернувшись с работы, я спросил одного бывшего военного, занимавшего когда-то крупный пост (он был человек культурный, умный, но при большевиках просидел шесть лет в тюрьмах):

– Что нового сегодня?

– Да ничего, – отвечал он равнодушно. – О. взяли на расстрел, N. – на допрос на Гороховую. Больше, кажется, ничего. – Тон его был скучающий и равнодушный.

Мне говорили также, что один из таких старожилов был выпущен домой. Вернувшись, он не обрадовался, не стал расспрашивать или рассказывать, а отыскал шахматы и засадил кого-то с собой играть. Проиграв до вечера, он лег спать. Родные думали, что он сошел с ума, и вызвали врача. Но он был совершенно здоров. Это была тюремная привычка, которая выела в нем все.

17. Духовенство в тюрьме

В СССР бывали определенные периоды гонений на бывших чиновников, военных, на интеллигенцию, крестьянство, специалистов, занятых на производстве. Гонения то обострялись, то затихали, вспыхивали снова в зависимости от различных поворотов политики, и достигли своего апогея после объявления пятилетки. Преследования священнослужителей, начавшиеся с первых дней советской власти, никогда не прекращались, но считалось, что правительство СССР в принципе якобы твердо держится свободы вероисповеданий и при случае демонстрирует «знатным иностранцам», как, например, Бернарду Шоу, какую-нибудь из уцелевших церквей. Граждане СССР прекрасно знают, что аресты среди «церковных» не прекращаются и что не всегда бывает легко найти священника, чтобы отслужить панихиду или похоронить человека верующего. За мое пребывание в тюрьме на Шпалерной в каждой общей камере всегда не менее десяти – пятнадцати человек, привлекавшихся по религиозным делам. Бывали они и в одиночках, так что общее их число было, вероятно, не менее десяти процентов.

Формально им предъявлялось обвинение по статье 58, пункт 10 и пункт 11: контрреволюционная агитация и участие в контрреволюционной организации, что давало от трех лет заключения в концлагерь до расстрела с конфискацией имущества.

18. Следователь пробует «взять на бас»

В тот вечер мы долго не спали: свет погасили, но наш татарин продолжал вполголоса свои рассказы, и мы, в какой-то мере забыв про тюрьму, следили за тем, как занятно могла раньше развертываться людская жизнь. И вдруг шаги, бряканье ключей, свет, окрик:

– Фамилия? – страж тычет пальцем в каждого из нас по очереди. Доходит до меня. Отвечаю.

– Инициалы?

– В. В.

– Полностью инициалы! – рычит он грозно. Здесь они грубее, чем на Шпалерке.

– Имя и отчество, что ли?

– Ясно! Имя, отчество? – Отвечаю.

– Давай живо!

Начинаю одеваться. Все смотрят сочувственно, беспокоясь за меня.

– В пальто? – спрашиваю я, чтобы знать, повезут ли на Гороховую или будут допрашивать здесь.

– Ничего не сказано, значит, без пальто. Выхожу. Спускаюсь по крутым железным лестницам, в жуткой ночной тишине гигантской тюрьмы.

– Обожди.

Конвойный останавливает меня в нижнем коридоре на пронизывающем сквозняке. После тесной камеры и постели охватывает дрожь. Стою долго. Совершенно замерзаю.

– Давай!

Вхожу в кабинет. Передо мной новый следователь. Фигура резкая, отталкивающая. Сухой брюнет, еще молодой, с напряженными движениями. Лоб низкий, глаза маленькие, злые. Военная форма, ромб на петличках – советский генеральский чин. Прежний следователь был в чине полковника. Значит, это начальство.

– Садитесь, – говорит он мрачно. Сажусь.

– О чем вас допрашивали на последнем допросе?

– О возможной утилизации рыбных отходов на Мурмане, – отвечаю я первое, что приходит в голову.

– Рассказывайте, – говорит он зловещим тоном. Начинаю медленно говорить, чтобы справиться с мыслями. В кабинете страшно холодно. Следователь сидит в теплом пальто, я—в пиджаке, надетом на рубашку: воротничка нет, ворот расстегнут. Я не могу удержаться от дрожи, и это отвлекает все мои мысли – глупо, если этот негодяй подумает, что я его боюсь.

Он в упор злобно смотрит мне в глаза и молчит. Взгляд этот приводит меня в бешенство.

Вдруг он резко прерывает меня.

– Довольно! Будет нам голову забивать вашей техникой. Не забывайте, здесь вам не суд! Товарищ, который вел ваше дело, пришел к убеждению, что вас надо расстрелять. Я – того же мнения. Расстрелять вас надо!

Он не говорит, а кричит злобно и вызывающе.

– В чем же дело, стреляйте, – отвечаю я, едва удерживая злобу.

– У вас бывали в доме ** и **? – называет имена и фамилии двух знакомых дам.

– Да, бывали.

– Это проститутки! – кричит он во все горло.

– Нет, одна из них жена профессора, другая – инженера. Вам это известно.

Он вскочил и стал ходить быстро, большими шагами, зачем-то крича во весь голос.

– Следствие идет огромными шагами вперед!..

Я расхохотался. Так как все во мне дрожало от злобы, смех вырвался громкий и дерзкий.

– Чего вы хохочете? – оборвал он меня.

– Смешно, оттого и смеюсь, – ответил я вызывающе. Трудно передать дальнейшее содержание допроса. Он кричал на меня я—на него. Дверь кабинета закрывалась плохо, он поминутно подбегал и захлопывал ее, она опять открывалась, и наши голоса гулко раздавались по всему тюремному зданию. Несомненно, вся тюрьма с тревогой слушала наш крик, понять который не было возможности. Он грозил расстрелом, выкрикивал какие-то фантастические гадости о моей жизни, стараясь перекричать меня, твердил, что я получал из-за границы деньги за вредительство. Я едва сознавал, что отвечаю, до такой степени мной овладело бешенство. Его наглый тон, наружность, голос, все приводило меня в ярость. Только бы не запалить ему в рожу. Это одно еще мелькало у меня в голове.

Мы оба стояли друг против друга, сжимая кулаки.

– Кто из нас следователь, я или вы? – кричал он.

– Конечно вы! Неужели я бы стал заниматься таким делом? – кричал я ему в ответ.

– Расстреляем! От этого рыбы меньше не станет, – орал он. – Толстого – расстреляли, Щербакова – расстреляли, в море рыбы меньше не стало. И вас расстреляем.

– Верно! Стреляйте всех, рыбы в море больше будет, потому что скоро и ловить ее будет некому.

– Вредитель! Толстой показал, что вы вредитель.

– Клевета!

– Это ГПУ клевещет? – орал он угрожающе.

– Клевета! Клевета! – кричал я ничего не соображая.

– Вон отсюда! Убирайтесь к…!

Я выскочил из кабинета и наткнулся на стража с винтовкой, который, слыша крики, очевидно встал у самой двери, чтобы в нужную минуту подать помощь начальству. Следователь выскочил за мной.

– Куда? – кричал он.

– К…, – отвечал я ему в лицо тем же трехэтажным ругательством, которое он только что бросил мне.

– Вас только могила исправит! – злобно прошипел он и, обращаясь к оторопевшему стражу, раздраженно сказал: – Веди его в камеру.

Я побежал наверх, на четвертый этаж, перескакивая через ступеньки, гремя по железным лестницам, не обращая внимания на конвойного, который едва поспевал за мной. Я находился еще в таком состоянии обалдения после криков и ругани, в которых прошел допрос, что конвойный не решался остановить меня. Не помня себя, я вбежал не по той лестнице, мы долго не могли найти моей камеры, это меня охладило, я пришел в себя и предоставил стражу искать мой номер.

В нашей камере никто не спал. Едва дежурный захлопнул за мной дверь, как все с волнением и участием бросились расспрашивать меня, что было, почему стоял такой крик.

Злоба моя прошла, я видел всю нелепость сцены и стал смеясь рассказывать об этом «допросе».

– Разве можно так? – качал головой профессор Е. – Надо держать себя в руках. Так с ними нельзя. Вы же только восстановите их против себя.

– Милый мой, ну что мне делать, если у меня такой дурацкий характер? Слава Богу, что еще в морду ему не въехал. Но на «бас» он меня все-таки не взял.

Но Е. был встревожен и огорчен. Сам он был чудом хладнокровия спокойствия. Его обращение со стражей и тюремным начальством было неподражаемо. Его большая тяжелая фигура, серьезное доброе лицо, уверенность в себе, долголетняя привычка к авторитету – все это было так цельно и достойно, что тюремщики часто пасовали перед ним. Я очень завидовал его выдержке и умению держать себя, но для меня это было недостижимо. Замечательно передавал он свой первый допрос на «Шпалерке». Следователь, заполняя анкету, спросил его, сколько ему лет. Он ответил и тотчас спросил: «А вам сколько?» Следователь смутился и спросил:

– Какое это имеет отношение к делу?

– Никакого. Я из любопытства. Если вы находите почему-нибудь мой вопрос неуместным, пожалуйста, не отвечайте.

– Двадцать пять, – скромно сказал следователь.

– Двадцать пять, – сочувственно вздохнул профессор. – Какой вы еще молодой. Вы не родились еще, когда я в этой самой тюрьме сидел, борясь против царского режима. Видите, как времена то меняются!

– Образование? – перебил его следователь сухо. Тот ответил и сейчас же спросил:

– А у вас какое образование?

– Учился в педагогическом институте. Не кончил.

– Вот видите, – вздохнул Е., – я там курс читал. Поучились бы подольше, меня бы слушали, были бы преподавателем. Это хорошее, полезное дело. Вот не кончили, теперь здесь работаете. Жаль, жаль!

Бедный Е. Не помогла ему ни выдержка, ни ум, ни годы. Следователи не добились от него ничего, но коллегия ГПУ сослала его в концлагерь на десять лет.

19. Итоги «Шпалерки»

В январе 1931 года в тюрьме на Шпалерной чувствовалось явное волнение администрации, точно готовился смотр. Камеры разгружались. Арестантов часто вызывали днем «с вещами» по двадцать – тридцать человек сразу со всего коридора. Видимо, их переводили в другие тюрьмы. В общих камерах стало свободнее: на двадцать два места оставалось человек шестьдесят – семьдесят, вместо бывших ста десяти – ста двадцати. Камеру № 19 освободили совсем и объявили «камерой для распределения»: в нее помещали вновь прибывших и до перевода в общие камеры водили их в баню. Заключенным, не получающим передачи, выдали казенное белье. Отвратительные, набитые соломенной трухой тюфяки заменили новыми, со свежей соломой. Все это волновало заключенных, и шли толки, что какая-то иностранная делегация будет осматривать нашу тюрьму. Эта догадка перешла в убеждение, когда появился маляр, из заключенных же, и замазал штукатуркой все щели в стенах, замуровав там тысячи клопов. 24 января, когда, казалось, все было закончено, тюрьму обошел уполномоченный ГПУ, «сам» Медведь, с целой свитой приближенных. В тюрьме, несмотря на изоляцию, слухи распространяются чрезвычайно быстро, и в тот же день уже говорили, что Медведь остался недоволен, нашел камеры слишком переполненными, тюрьму для показа неподготовленной и приказал завтра же тюрьму «очистить», то есть перевести нас в другую. Тревога была общей, Как ни плохо было на Шпалерке, попадать в другую тюрьму не хотелось, так как другие были несравненно хуже.

В то, что это может означать общее изменение режима, никто не верил. Нечто подобное, но в гораздо более слабой степени, нам пришлось уже пережить в ноябре 1930 года, когда появилась угроза сыпного тифа. В условиях нашей тесноты, грязи и вшивости отдельные заболевания должны были неминуемо принять характер эпидемии, которая легко могла перекинуться в город. В первый раз нам дали как следует вымыться в бане, за вычетом прихода и раздевания на пятнадцать минут, загоняли туда партии в тридцать – тридцать пять человек, когда она была рассчитана на двадцать человек. В бане иногда не было горячей воды, мыла не давали; кое-как вымыться успевало только наиболее сильное меньшинство, но и их это не избавляло от вшей, так как они никогда полностью не уничтожались. Одним из рассадников их была «дезинфекция», заключавшаяся в том, что все белье и платье мывшихся запихивалось вместе в два огромных мешка, которые затем слегка подогревали паром. Через десять минут мешки приносили обратно, и содержимое вываливали на грязный пол раздевалки. Может быть, часть белья у стенок мешка сколько-нибудь обогревалась, но внутри все оставалось холодным, и встревоженные вши деятельно передвигались по всему белью.

Мы не сомневались, что вшивый режим был одним из методов воздействия и хорошо знали любимые угрозы следователей: «Сгною во вшивой камере! Год будешь вшей кормить – сознаешься». Грязный немытый, вшивый, в зловонном белье, человек перестает себя уважать и оказывает меньшее сопротивление нажиму следователя.

Единственным способом борьбы со вшами в тюрьме была охота за ними, которую мы производили ежедневно в самое светлое время дня около окон. Москвичи, попадавшие к нам из Бутырок, рассказывали, что там заключенные ввели в распорядок дня «час борьбы со вшами». Но всегда находились люди опустившиеся, махнувшие на все рукой, которых нельзя было заставить регулярно этим заниматься.

В ноябре, при самом небольшом содействии администрации, мы справились со вшами, но как только непосредственная угроза сыпняка прошла, нас вернули к прежнему режиму.

По существу говоря, у ГПУ был еще тюремный союзник, посильнее вшей – цинга. Специальный подбор тюремной пищи, запрещение овощей и фруктов в передаче, отсутствие свежего воздуха вело почти к поголовным заболеваниям. Молодые сравнительно люди теряли зубы, почти у всех кровоточили десны или болели суставы, особенно ноги. Известно, что типичным для цинготных является вялость, апатичность, подавленность. Всем этим широко пользовались следователи, и в январе, изгнав на время клопов и вшей, они продолжали поддерживать цингу, фурункулез, малокровие, чахотку.

Я уже не говорю о самом широком распространении нервных заболеваний. После полугодичного заключения в одиночке галлюцинируют почти все; многие сходят с ума, страдая большей частью буйным помешательством.

Случаи внезапного сумасшествия часто совпадают с моментом перевода заключенного, долго сидевшего в одиночке, в общую камеру Человек не выдерживает перехода к тесноте, давке, шуму. Ночью мы часто слышали душераздирающие крики. Вся тюрьма притихала, слушала: пытают, на расстрел тащат или с ума сошел? Некоторые не выдерживали, вызывали дежурного стража. Если попадался хороший человек, он честно успокаивал:

– Да нет, это же не следователи. Слышите, наверху кричит. Просто ума лишился. Скоро увезут.

Это были итоги «Шпалерки», и все же жутко было менять ее на «Кресты».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю