355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Чернавин » Записки «вредителя». Побег из ГУЛАГа. » Текст книги (страница 22)
Записки «вредителя». Побег из ГУЛАГа.
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 05:50

Текст книги "Записки «вредителя». Побег из ГУЛАГа."


Автор книги: Владимир Чернавин


Соавторы: Татьяна Чернавина
сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 48 страниц)

24. Свидание

Я стоял посреди нашего загона, стараясь ничего не слышать и увидеть сына. Наконец я увидел его. Он стоял у самой решетки, крепко вцепившись в нее; он кричал мне, делал мне знаки, звал. Я бросился к нему, прорвался сквозь толпу заключенных, но не мог добраться до решетки:

– Пустите, пустите, ради Бога, – кричал я тем, кто плотно облепил решетку, но никто не слышал меня и не обращал внимания.

Каждый видел перед собой только дорогое ему лицо, каждый напрягал все силы, чтобы услышать последние слова. Я пытался силой оттолкнуть одного из них. Он на секунду обернулся ко мне: лицо его было мокро от слез, глаза ничего не видели, не понимали, и он опять судорожно вцепился в решетку. В полном отчаянии, видя, что время уходит, я силой двинулся вперед, налег плечом, ухватился одной рукой за решетку. Послышался глухой треск, все хитроумное сооружение резко наклонилось, к нам бросилась стража, решетку поддержали, чем-то подперли, но мне удалось в это время притиснуться к ней вплотную, и я мог видеть сына и улавливать его слова, которые он кричал изо всей силы.

– Мама в тюрьме, – доносилось до меня сквозь гул и стоны человеческих воплей. – Я ношу ей передачу. Свидания мне не дают. Она раз мне прислала письмо, – надрывался мой бедный мальчик.

– Как живет N.? – спрашивал я про одного близкого человека, которого я думал просить взять к себе нашего сына, если жену также сошлют.

– Она в тюрьме.

– A N.N.?

– Она тоже в тюрьме. Миша тоже один. Он тоже носит ей передачу.

– A N.N.N.?.

– Умерла.

Я боялся спрашивать дальше. Все, на помощь которых я мог надеяться, сами оставили хуже, чем сирот. Сквозь толпу я смутно различал, что за моим сыном стоит совершенно незнакомая мне женщина, которая, видимо, привела моего мальчика.

– Если маму сошлют, постарайся уехать с ней, – кричал я.

– Хорошо, – отвечал он, и детский ротик кривился, и из глаз быстро капали крупные слезы и текли по щекам. Он их не замечал и не вытирал.

– У тебя есть деньги? На что живешь?

– Я твой аппарат продал фотографический.

– Продавай, что можешь. Носи маме передачу. Мне ничего не посылай. Слушай хорошенько, я еду в Кемь. Кемь, понимаешь? На пять лет. Запомни: я не писал признания. Меня сослали без вины. Помни хорошенько: я им не сдался.

Я кричал и, к своему удивлению чувствовал, что голос мой срывается, что слезы бегут по моему обросшему волосами лицу. Никогда я не думал, что смогу плакать в тюрьме, когда на сердце было так жестко, когда воля была так закалена и ненависть против угнетателей так отточена.

Свидание кончали. Нас гнали вон.

– Прощай, милый, прощай! Помни о маме! Береги ее! Прощай! – кричал я наспех, среди общего ужасного стона и воплей. Когда нас строили в коридоре, я услышал знакомый голос, кликнувший меня по имени. Среди арестантов стоял один из моих знакомых по воле.

– Кротова… – и он показал рукой вверх.

Это значило, что Клавдия Ивановича Кротова, моего близкого сослуживца, которого я несколько дней тому назад видел на прогулке в тюремном дворе, расстреляли.

– Подлецы! Сволочи! – кричал я не помня себя.

– Тише! Молчите! – ответил он мне.

– Вам сколько? – Мне десять. – С. получил десять. – Сколько дали М.? – Десять. – Р. тоже. – Мне пять. – Завтра едем. – Знаю наверное. – Где О.? – Тоже едет, – перекликались мы по строю.

Перед нами было одно: этап и каторга.

25. Этап

27 апреля по суете в коридорах тюрьмы мы поняли, что нас отправляют на этап.

Что ждало нас в Соловках, никто не знал. Мне приходилось и на воле, и в тюрьме встречаться с людьми, побывавшими там, но никто из них никогда не говорил о лагере. Только раз, оставшись один на один, я спросил такого: «Очень тяжко в концлагере?» Тот утвердительно кивнул головой и заговорил о другом. Видимо, рассказывать об этом было бы слишком рискованно. Слухи же, доходившие до граждан и до нас в тюрьме, были очень страшны. По этим слухам, смертность в лагерях была громадна, беспричинные расстрелы – обычное явление; работу давали непосильную, били, держали в холодных казармах, кормили отвратительно, паразитов была масса и эпидемия сыпного тифа не прекращалась. Все это было так безнадежно, что большинство старалось не думать о том, что там ждет. Все равно ничего не поделаешь, а все же мы покинем ненавистную тюрьму, нас поведут по городу, из окна вагона увидим лес, море, вольных людей.

С самого утра началась суетня. Нас погнали вниз, выстроили в коридоре. Все были с вещами, строй получался неровный, строили нас и перестраивали, проверяли по спискам, которые у ГПУ всегда в беспорядке. Тюремная администрация сдавала нас конвою, который должен был сопровождать нас до концлагеря и там сдать лагерному начальству. Самая сдача происходила у стола, куда нас вызывали по одному, спрашивали имя, по какой статье и на сколько лет сослан. Проверенный «в натуре» передавался конвою вместе с конвертом, в котором находилось «личное дело».

При проверке происходило немало недоразумений: то была неверно записана фамилия, то имя, то срок… Мы уже хорошо знали по тюремной практике, что в Соловки нередко отправляют одних вместо других по схожести фамилий. В случае расхождения человека со списком, сведения в списке тут же исправлялись, и человек ехал, хотя бы у него были все основания подозревать, что в списке значился не он. Против моей фамилии стоял срок три года; на вопрос о сроке я ответил пять лет, как это мне было объявлено, и цифра три была немедленно исправлена на пять. В конце концов, не все ли равно?

Проверенных отводили в другой коридор, где они поступали в распоряжение конвоя, еще раз производившего тщательный обыск. Новостью было то, что отбирали табак и махорку. Объясняли это тем, что якобы табаком можно засыпать конвойным глаза и бежать. Особенно придирчиво обыскивали «урков», то есть уголовных, которые часто пытаются бежать с этапа. Их раздевали донага, лезли им пальцем в рот и прочие места.

Наконец, спустя несколько часов собрали всех, опять пересчитали, выстроили по два в ряд и повели к выходу. Перед самым выходом каждому дали на руки по одному кило хлеба и по две сельди. Это было продовольствие на дорогу. У всех в руках были вещи, останавливаться, чтобы запихнуть куда-то продукты, не разрешалось, и многим поэтому приходилось отказываться от этого пайка. Никому в голову не приходило, что до Кеми, центра Управления Соловецких лагерей (около 800 километров пути), нас будут везти шесть суток и в дороге не дадут ни есть, ни пить.

Во дворе тюрьмы стояли две подводы, предназначенные для вещей, но так как нас было пятьсот человек, мало кому удалось положить на них хотя бы самые тяжелые вещи.

Перед тем как вывести нас на улицу, начальник караула произнес нам следующую краткую речь:

– Идите строем. Слушаться команды. Шаг из строя вправо или влево рассматривается как попытка к побегу. Конвойные будут стрелять без предупреждений.

Затем, обращаясь к конвойным, добавил:

– Зарядить винтовки боевыми!

Защелкали затворы.

– Смотреть в оба! Стрелять без предупреждения!

Слова – шаг влево, шаг вправо, стрелять без предупреждения – вскоре стали для нас привычными, но теперь это казалось отвратительным издевательством.

Распахнули ворота и нас, окруженных конвойными с винтовками в руках, вывели на набережную Невы. Был теплый весенний день. Широко текла Нева. Многие из нас видели ее в последний раз. На тротуарах, около ворот тюрьмы и напротив, жались кучки людей, почти все женщины и дети. Конвойные, грубо ругаясь, крича и замахиваясь прикладами, гнали их прочь. Это были наши близкие, которые пришли в последний раз взглянуть на своих. Измученные, бледные, худые, плохо одетые, они немногим отличались от нас, заключенных. Среди них были и совсем ветхие старухи, и молодые женщины, и дети. Всех их мы оставляли на беспросветное горе и нужду. Трудно было сдержать рыдание, а стража ругалась и грозила всех переловить и пересажать в тюрьму. Но женщины хитрили, забегали вперед, возвращались по другой стороне, чтобы в последний раз обменяться едва заметной улыбкой, поклоном, взглядом. Я уходил один, жена еще сидела в тюрьме.

Нас гнали, поминутно слышались грубые окрики: «Не отставать!», но идти в пальто, с вещами, после того как полгода мы сидели без движения и воздуха, было очень трудно. Голова кружилась, лицо горело от боли, сердце страшно билось. Старикам было совсем плохо: они задыхались, спотыкались; их ругали, гнали. Время от времени конвойный бросался к тротуару, чтобы отогнать кого-нибудь из женщин. Прохожие на улицах с ленивым любопытством оглядывали нашу огромную, серую толпу. Людям на воле очень трудно представить себе, что значит быть заключенным и шагать в этапной партии.

Нас гнали по глухим улицам к запасным путям Финляндской железной дороги, хотя поезда Кемь-Мурманской железной дороги, отходят от бывшего Николаевского вокзала. Раньше заключенных гнали по Литейному и Невскому, но при обилии этапов в 1930 году это было признано слишком демонстративным. Кроме того, на этом пути могли увидеть иностранцы. Этапы стали грузить на запасных путях Финляндской ж. д., ближайшей к «Крестам», и передавать на Мурманский путь по круговой ветке.

Грузили нас в так называемые «столыпинские» вагоны, то есть пассажирский третий класс, разделенные посередине решеткой, с решетками на окнах и в дверях. В вагон на двадцать восемь мест грузили шестьдесят человек. Лежать могли только те, кто захватывал верхние и багажные полки; остальным приходилось сидеть всю дорогу, скрючившись от тесноты. Ходить в вагоне не разрешалось. У двери, снаружи и внутри, поставили часовых… Так погрузили восемь вагонов, один из них отвели для женщин. Уголовные и каэры, контрреволюционеры – 58-я статья, ехали вместе, и при отсутствии дисциплины, которую удавалось поддерживать в камерах, это были тяжкие соседи.

До темноты нас продержали на запасных путях, ночью передали на Мурманскую ж. д., и только утром отправили в путь. На станциях мы не стояли, но нас подолгу держали на разъездах и семафорах, видно и здесь боялись нас зря показывать; рисковать нарваться на иностранного свидетеля. Вследствие этого воды достать было негде, и мы мучительно страдали от жажды. Маленький бак с водой, находившийся в вагоне, был выпит в первый же день. Один раз нам принесли два ведра кипятка на шестьдесят человек. У кого не было с собой кружки, не получил воды вовсе. Так как паек, выданный на дорогу, состоял только из черного хлеба и селедок, жажда от такой еды делалась невероятная. Кроме того, окна были закрыты двойными рамами, погода стояла теплая, и в вагоне было нестерпимо жарко и душно. Мы просили, молили только одного – воды. Нам объясняли, что в дороге кипяток полагается раз в сутки, если поезд останавливается на станциях, где есть кипяток. А если его нет – откуда же его взять. И мы оставались без воды вторые сутки, третьи, до самой Кеми.

Когда мы поняли, что воды не получим, вся энергия направилась на то, чтобы открыть окна. Они были завинчены намертво, отвертки не было, был только нож, который один из уголовных умудрился спасти при обыске. Нож сломался, но не открыл окна. Я сел и полдня точил из медной монеты подобие отвертки. Урки отнеслись к моей работе с усмешкой – интеллигент во взломщики заделался, но когда моя отвертка открыла окно, они решили завязать со мной знакомство и показать мне свое искусство. «Длинный» – здоровенный детина лет двадцати, одним ударом кулака по собственному пальцу, положенному на большой кусок сахара, разбил сахар на мелкие куски, но из пальца выступила кровь. «Шустрый» – мальчишка-воришка, артистически вынул у меня из кармана кошелек с тремя рублями, с которыми я вступал на каторгу, и также искусно вернул мне в карман кошелек и деньги. «Сашка-жиденыш», прозванный так за свою курчавую голову, – мальчишка, которому нельзя было дать его пятнадцати лет, так он был худ и мал, спел мне весь свой репертуар беспризорника. Пел он неподражаемо – выразительно и музыкально. Все это была отпетая компания, но в них меня поражала необычайная выносливость, они могли спать почти голые в любом положении, не ощущая ни холода, ни тесноты. Так же легко переносили голод, но главное – упорно стремились к воле и с первого момента этапа крепко следили за возможностью сбежать, драпануть.

Кажется, на четвертые сутки нашего пути в соседнем вагоне уголовные выпилили в полу отверстие, в которое мог бы пролезть человек. Сделано это было почти на глазах у конвойных, скрип пилки ловко маскировался шумом и криком, конвойные обнаружили их работу, когда почти все было готово. Расчет у них был правильный: Петрозаводск мы проехали, поезд наш шел между Выгозером и Сегозером, приближаясь к берегу Белого моря. Нас окружал хвойный лес. Дни были теплые, но болота стояли еще замерзшие. Снег почти везде сошел, и легко было найти прошлогоднюю ягоду – клюкву, бруснику.

Наших урков весть об этом неудачном побеге очень взволновала, и они только и говорили, что о нем.

– Куда ж они бежать хотели? – спросил я их.

– Ясно, в Питер, больше куда же? До Петрозаводска надо идти лесами, подальше от железной дороги, а потом хоть в поезд садись, если деньги есть.

– Почему до Петрозаводска идти надо?

– Здесь нельзя садиться, тут до Петрозаводска услоновская (Соловецкого концлагеря) охрана поезда обыскивает, проверяют документы. С Петрозаводска уже не смотрят.

– Но в Питере опять поймают?

– Пусть ловят. Наша судьба такая. Опять драпанем. Да и не так просто нас, сорокадевятников (сорок девятая статья уголовного кодекса) в городе словить.

– Трудно сейчас в лесу, – не унимался я, стараясь узнать возможно больше о побегах. – Есть нечего. Ночью холодно.

– В лагере тепло да сытно будет! К холоду и голоду мы привычные.

– Почему за границу не бежите?

– Там своей шпаны хватает. Нас там сейчас за манишку, да и назад. Это «каэрам» за границу бежать надо. Им тут не скрыться. Зато им, как попал, так готов. Вышка значит (расстрел). А нам за побег, если неудача, год-два накинут и все.

На «каэров» эта попытка к бегству тоже произвела впечатление.

– Не сладко там, братцы, видно, – философствовал один из рабочих, – если на такой риск в этапе пошли. Что мы знаем, что там будет? Шпана, та знает. Из них, кто сам не был, от приятелей знают. Думать надо, кабы там жить можно, не стали бы они пол пилить, чтобы на ходу под колеса прыгать.

С нами ехал один уголовный, который уже был на Соловках в 1929 году и в 1930 году бежал, был пойман и возвращался с увеличенным сроком. Ему было лет тридцать пять, возраст, до которого шпана редко доживает, но казался он стариком. Держался по-дурацки, кривился, изображал шута.

– Эй, рыжий, – обратился к нему рабочий, – как на Соловках жить-то будем?

– Сам увидишь, весело там! – отвечал тот, кривляясь. Он засмеялся и обнажил бледные десны, совершенно лишенные зубов. – Видишь, зубы-то мои какие красивые. – Он опять по-дурацки рассмеялся. – Это меня два года на Соловках кашей кормили, на лесозаготовках да в изоляторе, вот такие красивые и выросли.

– Цинга, что ли? – спросил рабочий, с жутью смотря на него.

– Во-во, это она, цинга. Что от дрына во рту уцелеет, от цинги пропадет.

– Дрын – это что?

– Дрын – палка это. Подрынят тебя палкой, съездят по морде, зубам твоим крышка.

От этого разговора все пришли в еще большее уныние. На пятые сутки еды ни у кого не осталось. Все были голодны: томились и изнывали от жажды. До Кеми оставалось километров шестьдесят, но мы больше стояли на разъездах, чем ехали. Многие не находили себе места от усталости.

– Скоро ли приедем? Скорей бы.

Нетерпеливые притихли, раздумывая, может быть, правда, здесь не так плохо. Тепло, клопов не много. Лежать негде, ноги болят, но что-то там будет?

К концу шестых суток, 1 мая, нас привезли в Кемь и поставили на запасный путь. В этот день, должно быть, по случаю 1 Мая, праздника трудящихся всего мира, нам дали по кружке кипятку. Есть не дали ничего. Ночь и весь следующий день мы простояли на запасных путях, также без еды и питья. Я думаю, что и скот в таких условиях передох бы, мы были живы, но истомлены до крайности.

Единственным развлечением в этот день был встречный поезд, который остановился на запасном пути прямо против нас, так что мы могли говорить через окна. Поезд пришел из Хибиногорска и вез строителей этого нового социалистического города. Везли их тоже под конвоем, но окна вагонов были без решеток, и их выпускали на станцию за кипятком в сопровождении конвойного.

– Откуда будете? – спросил я славного загорелого молодого парня, стоявшего у окна как раз против меня.

– Да мы, почитай, все астраханцы.

– Земляки, – сказал я, по своей привычке начинать так разговор с крестьянами. Я знал, что тюрьма и дорога стерли с меня все обличье интеллигента.

– Ты-то откуда?

– Селитрянский, – отвечал я наудачу первое вспомнившееся мне село близ Астрахани.

– А мы Сергиевские. Чай, знаете?

– Сергиевские? Как не знать. Первое село, богатеющее, и ловцы первейшие.

– Вас в Соловки гонют, что ль? – спросил меня его товарищ.

– В Соловки.

– Брата мово коль встретишь, Ковалев Александр Кузьмич, сказывай, брат, мол, Ковалев Иван, низко кланяется. На Хибиногорском работали, теперь нас на юг погнали. Куды – сами не знаем. На Свирь, что ль?

– Да вы заключенные или вольные?

– Сами не знаем. Забрали нас вроде как в мобилизацию и сюды угнали. Скоро год как здесь. Долго ли держать будут, не знаем. Возят, вишь, с конвоем, чтоб не убегли. Много тут и поумирало: кубанцев, украинцев, да и нашего брата, астраханских.

Их поезд двинули, а мы стояли еще до вечера 2 мая, когда нас передали по ветке на Попов остров, главный распределительный пункт Соловецкой каторги.

Часть III. Концлагерь
1. «Добро пожаловать»

Попов остров, куда нас наконец привезли, не совсем остров. Отделен он от материка только «обсушкой» – низким местом, затопляемым морем два раза в сутки во время прилива. В отлив он соединяется с сушей труднопроходимым болотом. Когда-то он был покрыт лесом, теперь там торчат только отдельные кривые деревья, стелется полярная березка, и моховые болота чередуются с выходами огромных, выглаженных льдами гранитов.

На Поповом острове – огромный лесопильный завод, морская пристань, куда приходят иностранные пароходы за советским лесом, а в двух-трех километрах от нее два распределительных пункта Соловецкого концлагеря – «Мореплав» и «Кок».

Нас выгрузили и погнали в «Мореплав». Шли мы по грязной, тяжелой дороге, по болоту, по талому снегу. Мы еще хуже держались на ногах, чем нас гнали из «Крестов», вещи валились из рук, но нас также окружили конвойными, также, нет, хуже – понукали грубыми окриками и бранью. Протащившись километра два, мы увидели деревянные вышки, часовых, заграждение из колючей проволоки и огромные ворота. У ворот «за проволокой» был дощатый барак, где находится канцелярия коменданта и караульное помещение. За этими воротами начиналась каторга.

– Посмотрите вверх, – дернул меня за рукав мой сосед. Над воротами была арка, убранная еловыми ветками. Над ней два плаката: «Да здравствует 1 Мая, праздник трудящихся всего мира!» и «Добро пожаловать!»

Я не мог удержаться от смеха. Смеялись все, кто поднимал голову и видел плакаты. Советское ханжество и административный восторг трудно превзойти.

– Как вы думаете, – не унимался мой сосед, – это для насмешки, для иностранцев или для киносъемки?

Нас в это время пропускали через калитку: два часовых, стоявших по бокам, хватали двоих за рукава, проталкивали через узкую дверцу и громко считали – раз, два, три, четыре и т. д. Гепеуст отмечал в книжке, сколько пар протиснуто за проволоку.

«Добро пожаловать!»

Почти всю ночь мы простояли в строю: пересчитывали, перекликали, проверяли по документам. Наконец, сдача была закончена, концлагерь нас принял, нас снова выстроили, а мы все продолжали стоять. Короткая ночь кончилась, было совсем светло.

Воздух стал прозрачный, пахло морем. От усталости, голода и нервного напряжения я не чувствовал своего тела, а только этот знакомый запах морской воды. Море и лес.

«Неужели вы туг сумеете укараулить меня за вашими проволоками. – думал я. – Никогда!» – Сердце у меня сжималось от волнения. Мне было все равно, что тут делается.

– Кто служил ранее в ГПУ или Ч К, выходи вперед, – раздалась команда.

Из нашего строя вышло несколько человек, их отвели в сторону и построили отдельно.

– Будущее наше начальство, надзиратели. – шепнул мне сосед.

– Кто в момент ареста служил в Красной армии – выходи вперед. Вышло еще несколько человек.

– Будущая военная охрана – ВОХР, – разъяснил сосед.

– 49-я и 35-я – вперед!

Это статьи уголовного кодекса, предусматривающие наказание за воровство, хулиганство и прочее.

– Кем же эти будут? – недоумевал мой провинциальный сосед.

Мы не подозревали, что эти-то и составят главный контингент наших охранников, надзирателей и особенно воспитателей. Теперь остались только крестьяне, интеллигенты и рабочие – это настоящие заключенные, этим придется работать.

После разделения на «классы» приказали сдать все имеющиеся при нас деньги: их обменивали на специальные деньги ГПУ. У кого денег было, по лагерным понятиям, много, отбирали совсем.

После этого нас снова долго обыскивали.

Только часов в пять утра нас наконец отвели в казарму, в третью роту.

Третья рота составляется из вновь прибывающих и помещается в особом бараке, считающемся карантинным, и потому обнесенным вторым колючим заграждением, охватывающим барак и несколько сажен гранитной скалы около барака. На этой же скале находится зловоннейшая уборная и часть болота, служащего помойной ямой. Самый барак – низкое дощатое здание с маленькими окнами, стекла которых большею частью выбиты и заткнуты грязным тряпьем. Внутри он разделен на четыре отдельных помещения, взвода, отгороженных дощатыми переборками со щелями, через которые можно просунуть руку. В передней части барака были отделены «красный уголок», канцелярия, где помещалось ротное начальство, и сенцы, ведущие в два эти помещения. Во «взводах», площадь которых была примерно четыре на тридцать метров и по обеим сторонам которых в два этажа тянулись сплошные нары, разделенные посередине проходом, помещались заключенные. Для отопления служила печурка из листового железа. Полы, настланные из тонких реек, гнулись под ногами и были все в щелях. Все было черно от копоти и грязи. Когда я взобрался на верхние нары, думал, что там будет спокойнее, и расположился у внешней стены, я увидел, что сквозь щели можно смотреть наружу. Никаких подстилок на нары не полагалось, да с ними и трудно было бы поместиться, так как на нарах на каждого приходилось сорок пять – пятьдесят сантиметров; всего же во «взводе» помещалось двести пятьдесят человек, во всем бараке – тысяча. Я растянулся на голых досках с удовольствием, потому что пять ночей в вагоне не спал, а только дремал, сидя и скорчившись, а последнюю ночь нас продержали на ногах, и вытянуться было уже облегчением, хотя кругом было еще больше народа, чем в этапном вагоне или общей камере. Двести пятьдесят человек затискивались на нары, не помещались, боролись за места, толкались и глухо ругались. Но только я лег, бросившись как попало, только бы уснуть, как со всех сторон поползли клопы. Пришлось начинать войну. Не прошло двух часов, за время которых мало кому удалось уснуть, как раздалась команда:

– Давай на поверку! Живо!

Нас выстроили по десять человек в ряд, было около ста рядов. Строили долго. Когда, наконец, построили, заставили «рассчитываться» по порядку номеров, как на военной службе.

Ехавшие с нами в этапе провинившиеся гепеусты и красноармейцы были уже в форме, вроде военной; на их фуражках красовалась надпись «охрана»; им были выданы винтовки. Они нас выстраивали, командовали, ругались, еще несмело, но стараясь подражать начальству. Взводные и ротный были из уголовных. Привыкшие к роли начальников, они ругались громко, отборной, изобретательной бранью.

Ротный, с худым, испитым лицом, на воле профессиональный вор, расхаживал во франтоватой шинели перед фронтом и громко распоряжался. Когда построение было закончено, он громко скомандовал:

«Смирно!» и стал читать «приказ» лагерного начальства. Читал с особым вкусом, делая необыкновенные ударения и неожиданные паузы.

«Приказ от 2 мая 1931 года по командировке Морсплав Соловецко-Кемских трудовых исправительных лагерей ОГПУ». На О он сделал особое ударение.

«За нелегальное сожительство на территории лагеря заключенного пятой роты Иванова Василия, он же Петров Иван, осужденного по статье 49 уголовного кодекса, с заключенной Смирновой Евдокией, осужденной по статье 35 уголовного кодекса, подвергнуть содержанию в отдельном помещении с выходом на работу.

Заключенных Кузьмину Степаниду и Плотникову Ирину… за невнимательную уборку помещения подвергнуть содержанию в отдельном помещении на семь суток» и т. д.

Мы слушали с интересом. Какие совершаются здесь преступления и какие дают наказания. «Подвергнуть содержанию в отдельном помещении» – значило на иезуитском языке ГПУ посадить в карцер. Под статьей 49 скрывались воры и хулиганы, под 35-й – проститутки. Значит, не всем им удавалось попасть в начальство. Крупных преступлений в этот день не было. Позже нам не раз пришлось выслушивать длинные списки расстрелянных, тогда это бывала главным образом 58-я статья, каэры, которых продолжали добивать.

Окончив чтение и самодовольно оглядев нас, ротный обратился к нам с речью. Оказалось, что произносить речи было его слабостью, и произносил он их нам не менее двух раз в сутки, на утренней и вечерней поверках. Эти речи назывались, как я потом узнал, культурно-воспитательной беседой с заключенными, и наш ротный одновременно являлся и нашим воспитателем.

– Где вы находитесь? – начал он эффектным вопросом, произнесенным особо значительным тоном. – В трудовых исправительных лагерях ОГПУ. Понятно? Вас сюда прислали как нетрудовой паразитический элемент для исправления и приобретения трудовых навыков. Понятно? Я вам начальник и воспитатель. Точка. Тут вам теперь не 30 год! Тогда были лагеря особого назначения ОГПУ. Особого назначения – значит, матерщина и дрын. Теперь культурно-трудовое воспитание, грамота, политграмота и прочее. Что такое были лагеря особого назначения ОГПУ? Уничтожение заключенных. Точка. Теперь – трудовые исправительные лагеря. Понятно? Обучение трудовой жизни. Каждый должен здесь обучаться грамоте, а главное – политграмоте и прочему. Понятно? Обучение обязательное в порядке лагерного распорядка. Понятно? Организация у нас полувоенная. К примеру – рота, взвод. Гражданин ротный начальник, гражданин начальник взвода. Культурно-воспитательная работа и дисциплина. Тут вам не бардак! Понятно? Нарушение дисциплины есть нарушение лагерного распорядка. Карцер. Точка. Понятно?

Это вступление тянулось долго, затем началась сама речь.

– Во вверенной мне роте произошла, по докладу мне взводного, драка, в которой я усматриваю нарушение лагерного распорядка и классовую борьбу. Точка. По расследовании мной дела, действительно, заключенный Петров Василий, он же Павлов Иван, и заключенный Белозоров, он же Хомутов Дмитрий, избили заключенного Гартюшвили. Это нужно считать, как национально-классовую рознь и преследование национальных меньшинств, что есть классовая борьба. Понятно. А что советский революционный кодекс предусматривает за организацию классовой борьбы? Высшую меру социальной защиты. Точка. Отсюда, вышеупомянутые виновные в нарушении лагерного распорядка будут подвергнуты… в карцер посажу, сукины дети! Понятно? Это вам трудовой исправительный лагерь, а не бардак! Я вам внушу пролетарскую психологию!..

Другое обстоятельство: во вверенной мне роте сегодня обнаружилась также ночная покража у вновь прибывших заключенных девяти пар сапог и ботинок. Что это такое? Самопроизвольное раскулачивание! Раскулачивания я не допущу в своей роте. Понятно? К тому же безобразие, на поверке стоят босые. Гражданин комендант придут. Что это такое? Это не иное, как нарушение лагерного распорядка. А с такими субчиками я по-своему расправлюсь! У меня в роте лагерный распорядок должен быть во! На большой палец.

Он поднял вверх кулак с оттопыренным большим пальцем. Знак этот в концлагере имеет колоссальное распространение: занесен он был шпаной, но дошел до высших партийных кругов.

– На поверке номеров рассчитываться четко. Гражданину коменданту, когда они здороваются, отвечать дружно и громко, чтобы в Соловках было слышно. Понятно? Отвечать мне, как гражданину коменданту:

– Здорово, паразиты!

– Здра… – крикнули мы довольно нескладно.

– Громче! – свирепо орал наш воспитатель.

– Здорово, шпана, – лихо приветствовал он нас.

– Здра…

– Громче! До вечера держать буду! Громче!

Он порядочно потрудился над нами, пока, наконец, не отпустил нас в барак, совершенно издрогших и едва державшихся на ногах. Шесть дней мы голодали в этапе, ночь не спали, отощали так, что голова кружилась и одолевала слабость, что хоть ложись и помирай. «Неужели и теперь есть не дадут?» – думали мы с отчаянием. Ничто другое в голову не шло.

Явился ротный, нарядил двух заключенных за завтраком и двух за кипятком.

– Гражданин ротный, а как же насчет посуды?

– Нам есть не из чего, – послышались с разных сторон голоса. В тюрьме своя посуда запрещалась, и если кто брал при аресте с собой хотя бы кружку, то она отбиралась. Естественно, что большинство из нас были без всякой посуды, так как мало кто знал обычай лагерей и успел получить из дома при последней передаче.

– Еще вам в рот кашу класть! Если захотите, найдете из чего лопать, – сказал и вышел.

Многие побежали на помойку выбирать брошенные консервные жестянки.

Принесли два бака: в одном жидкая, льющаяся, как вода, пшенная каша, в другом наполовину остывший кипяток. Порция на человека примерно двести кубических сантиметров каждой жидкости. Выдали и хлеб. Полагалось четыреста граммов в сутки на каждого человека, нам выдали гораздо меньше.

– Что же это такое? Ведь это смерть! Разве мыслимо на этом человеку прожить? – послышались возгласы.

В соседнем взводе, где было больше крестьян, протестовали громче. Через несколько минут появился ротный. Ему уже «стукнули», то есть донесли, что заключенные выражают недовольство едой. Он вошел решительно и быстро.

– Встать, смирно! Кто заявляет недовольство пищей? Выходи вперед! – крикнул он громко. – Нет недовольных? Точка. Смотрите, чтобы у меня массовых выступлений не было! Сейчас направлю в ИСЧ (Информационно-следственная часть ЦК лагерей), там разберут по закону. Узнаете, что значит массовые выступления в концлагере. Разговор там недолгий – изолятор и шлепка. Понятно? Каша жидка? Это перво-наперво не каша, а кашица. А кашица другой не бывает. Понятно?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю