355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Чернавин » Записки «вредителя». Побег из ГУЛАГа. » Текст книги (страница 34)
Записки «вредителя». Побег из ГУЛАГа.
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 05:50

Текст книги "Записки «вредителя». Побег из ГУЛАГа."


Автор книги: Владимир Чернавин


Соавторы: Татьяна Чернавина
сообщить о нарушении

Текущая страница: 34 (всего у книги 48 страниц)

III. Красные – белые – красные

Осень в 1919 году выдалась замечательная. Несмотря на середину октября, дни стояли теплые, как летом. Парк был изумительно, сверхъестественно красив.

Нигде под Петербургом нет такого разнообразия деревьев и осенних красок: клены – от лимонно-желтых до темно-красных, почти фиолетовых, дубы – отливающие коричневым; елки – с ярко-зелеными кисточками молодых побегов, поблекшие лиственницы, липы, березы, осины, бесконечное количество кустарников, самых различных оттенков. Ряска на прудах завяла, сжалась к берегам, и пруды стали гладкими и ярко-синими, как небо.

Немыслимо было не ощущать всей этой красоты, но кругом все теснее стягивалась линия фронта, и весь день ухали залпы.

На Петроград шли белые. Гатчина была взята, они подходили к Царскому и охватывали деревни вокруг Павловска.

В эти дни мы переживали то, что, вероятно, чувствуют все мирные жители в подобных обстоятельствах. В тылу, в безопасности, люди рассуждают о политике, об ошибках командования, говорят о героических подвигах, те же, кто застигнут фронтом, ощущают одно – опасность.

Что было делать?

Бежать в Петроград? Но это значило оставить мальчишку без молока, которое было его единственным питанием. Никаких запасов у нас нет; в городе голод. Кто знает, что могло еще там ждать, когда начнутся бои за Петроград. В Павловске мы были беззащитны, как в открытом поле, надежда была только на то, что та или иная волна должна сравнительно быстро прокатиться через нас. Если мы не будем убиты, то останемся живы – рассуждение, не отличающееся ни глубиной, ни остроумием, но в данном случае единственно правильное.

Такое явление как война непосильно для человека. Какая логика может справиться с тем, что солнце светит, парк стоит нарядный, как на праздник, а кругом ухают пушки, и крохотный, розовый мальчик, сидя верхом на плечах отца, подскакивает при каждом выстреле и показывает ручонкой по направлению звука, громко крича в восторге: «А! А!» – единственное, что он пока умеет произносить ясно и выразительно.

Ночью обстрел стихал, но с утра возобновлялся гораздо ближе. Так прошло два – три дня, не помню. Вдруг к вечеру, как будто где прорвало плотину, по шоссе, ведущему от Петрограда к Москве, хлынул бесконечный поток отступающих красных. Сначала издали слышны были шум, крики, тяжелый стук военных повозок и пушек, потом от этого гула отделились ругательства, бабьи жалобы, блеянье козы, цоканье копыт обгонявшего всадника. Потом все повалило мимо нас. Воинские части, разбитые и разрозненные, отступали вместе с канцеляриями, местными комиссарами, женами, детьми, коровами. На военных повозках был навален всякий скарб, включая граммофон с голубой трубой. Верховые, обгоняя по краю шоссе едва ползущую массу людей, в которой безнадежно застряли пулеметы и пушки, бешено ругались, требовали, грозили, но добиться ничего не могли. Шоссе было запружено во всю ширину и в длину насколько хватал глаз, а сзади напирали все новые толпы. Прошел час, два, три – шествие не прекращалось. Когда настала темнота, часть отступавших отделилась, свернула к нашему дворцу и начала устраиваться на ночлег. Студенты, остававшиеся еще в общежитии, скрылись по своим комнатам, заперев их чем можно, но столовая, зала, лаборатории, коридоры, лестницы – все было заполнено красноармейцами и какими-то людьми в штатском, которые вваливались куда попало, ложились на пол, на столы, на лестницу, и от усталости засыпали на месте.

Вокруг дворца рубили деревья, раскладывали костры. Из нашей угловой комнаты, дверь которой была забаррикадирована корзинкой и, столом, слышно было, как что-то рубили у самой стены. Наутро оказалось, что обрубили крыльцо, довольно высокое и широкое, и сделали это так чисто, что дверь открылась прямо над стеной. В костре же погибло и детское корыто, которое было спрятано под крыльцом.

Всю ночь с дороги доносились все тот же скрип и стук колес, крики, топот лошадей. По нашей комнате прыгали красные отблески костров, попадая то на золоченый карниз, то на полуразрушенный камин.

Какое безумие! Зачем мы не уехали в Петроград?! Только бы дождаться рассвета и с первым поездом – бежать!

Рассвет встал серый и туманный. Костры потухли, всюду дымились догоравшие головни. Перед дворцом вся земля была усыпана множеством бумаг и писем. Дух разрушения толкнул бегущих стащить с чердака заколоченные ящики и разбить их; в них оказались семейные архивы Геринга, бывшего управляющего Павловским дворцом; все было разбросано или сожжено.

Картина бегущей людской массы, одичавшей и потерявшей всякое человеческое обличье, произвела впечатление сильнее выстрелов. Все собирались уезжать, кроме кладовщика, который не хотел покидать вверенного ему продовольствия. Но в это время кто-то уже успел вернуться с вокзала:

– Поезда не ходят. Царское взято или его берут сейчас.

– Что ж, всей компанией останемся, – облегченно вздохнул кладовщик. – Никто не знает, где будет хуже.

Поток отступающих прервался с рассветом. Все стихло, только орудийная пальба стала интенсивней и ближе. До Царского было километра четыре, там, несомненно, шел бой, какая-то батарея гремела позади нас.

– Пошли кофе варить! – распорядился кладовщик, он же оставшийся за старосту. – Кухарки вчера с вечерним сбежали.

– Ребята, айда дрова рубить! Наши вчера все Красная Армия пожгла.

– Хорошо, что дом не сожгли. Не думал я, что уцелеет.

– Да, ночка была! Смыться бы куда?

– Смоешься! Поезда не ходят. Пешком в Петроград попрешь – зацапают; белые ли, красные – все равно в расход спишут. На фронте одно спасение – сиди смирно.

Известие о том, что мы отрезаны, создало странное чувство: будто это не Павловск, а какое-то новое, дикое место.

Дворец, еще более опустошенный, с хлопающими от сквозняка остатками дверей, напоминал судно после кораблекрушения.

И мы, оставшиеся, невольно держались вместе, общей кучей, включая и моего мальчишку, который дружил со всеми. Мы перебрались из угловой комнаты в служебный домик, в комнату, покинутую кухарками. Муж с помощью студентов перенес туда пожитки и несколько мешков с овощами.

– Зачем? – удивилась я.

– Может пригодиться, – ответил он уклончиво.

Так прошло утро, полдень. Съели ранний обед, чтобы отвлечься от тягучего чувства пустоты, все пошли в лабораторию заниматься зоологией. Слышно было, как муж что-то им увлекательно рассказывал, они смеялись, спрашивали. Все как всегда.

Я сидела на ступеньках террасы, рядом в коляске спал сын. На коленях лежала книжка: я взяла ее по привычке, но читать не могла. Кругом не было ни души. Городок, лежавший несколько в стороне, точно вымер.

Прошло больше часа. Послышалось легкое цоканье лошадей по широкой аллее за прудом, лежавшим перед дворцом. Спокойной плотной массой проехал разъезд казаков. В парке куртины устроены, как театральные кулисы: всадники скрылись так же неожиданно, как появились.

Студенты прервали занятия и с любопытством высунулись в окна.

– Красные казаки – последний разъезд, – сказал кто-то со знанием дела. – Теперь, значит, нас бросили.

– Почем ты знаешь, может именно и не последний разъезд, а первый. Если под Царским белым всыпали, значит, теперь красные наступают.

Поспорили, пообсуждали и вернулись опять к занятиям.

Опять стало тихо и пусто.

Вдруг громко и вызывающе раздалась фраза:

– Куда проехала эта красная сволочь?

Ответа не было.

Из дворца вышел офицер с белой повязкой на рукаве. Он быстро сбежал по ступенькам, мимоходом взглянул на меня, приподнял правую руку – как будто отдал честь и исчез среди куртин. Студенты высыпали на террасу, обсуждая, как офицер появился в лаборатории.

– Ты про что думал, когда он вошел?

– Про пауков.

– Про каких пауков?

– К какому классу они принадлежат.

– Не знаю.

Смотрю – и будто кажется это, а не по-настоящему: дверь открывается – и офицер!

– Я думал, что стрелять будут.

– Кого стрелять-то, когда нет никого?

– Он-то, верно, думает – вот дурачье сидит!

– Гляди, гляди, вон еще!

Все притихли, сели на ступеньки и глядели как на волнующее представление: в кустах мелькали фигуры солдат, на лужайку вышел другой офицер, – шла цепь.

– Интересно, сколько их?

– Не разберешь. В таком парке им удобно, если только места знать.

Мой мальчишка проснулся, сел в своей коляске и тоже глазел.

– Что, брат, проспал? Тебя тут белые взяли, а ты спишь, как ни в чем не бывало, – шутил с ним один из студентов.

– А ты что делал? Пауку лапки считал. Тоже гусь! Белые и тебя взяли, – поддразнивал другой своего товарища.

– Так разве берут?

– В том-то и дело, что берут.

В это время совсем близко раздался орудийный выстрел.

– А! А! – вскочил мальчишка в своей коляске.

– У «Белой Березы» батарею поставили, – деловито отозвался студент, который уже успел побывать на фронте. – Сходить, посмотреть?

– Куда ты, заметут как шпиона.

– Зачем? Что я им показываться, что ли, буду? Интересно, куда стреляют.

– А я в город схожу, – собрался другой.

– На вокзал еще пойди, если влопаться хочешь, – ворчал староста.

Возражения были резонные, но любопытство оказалось сильнее. Разошлись бы все, если бы староста не сказал строго:

– Двоих на кухню, и чтобы засветло назад. Ужин ранний – и никаких огней.

Студенты уходили, возвращались, опять уходили, приносили самые разнообразные новости.

– Бой идет у Пулкова, завтра возьмут Петроград.

– В Павловске тихо. Солдаты ходят по улицам, сытые, здоровые, угощают ребятишек салом, сахаром, белыми галетами.

– Несерьезно это – мало их очень. Положат тут зря свои головушки, да и нам насолят – не расхлебаешься.

Ночь прошла сравнительно спокойно. Весь следующий день был такой же. Студенты весь день ходили по городу, по парку, заходили даже на батарею. Но к вечеру настроение стало тревожное: батарея стреляла не замолкая, пулеметы трещали совсем близко, доносились ответные выстрелы. Стали шлепаться пули. Белые провели окопы шагах в двухстах за нашими домами, офицер верхом маячил на поляне.

Все попрятались по комнатам, где было меньше окон. Но пока было светло, все выходили посмотреть, хотя бы на этого офицера, чтобы убедиться, что здесь перемены нет.

Муж устраивал окоп у нас в комнате: в углу, за плитой, он поставил на пол корзинку, где спал мальчик, и окружил ее баррикадой из матрацев и мешков с овощами. Вот зачем они могли понадобиться!

Жутко было.

В наступившей густой осенней мгле ничего не было видно. Запасмурило, крапал дождь, но его не было слышно, потому что пулеметный и ружейный обстрел трещал непрерывно, пули стучали по железной крыше, шлепались о стены, стволы деревьев. И так всю ночь!

Слушать было бесцельно, но все нет-нет да выходили в темный коридор убедиться, что стреляют на прежнем расстоянии, поговорить о чем-то. Несколько раз разговор прерывался резким звоном разбитых стекол – пули попадали в окна.

Тогда все прятались по своим углам, но через некоторое время опять выходили в коридор, из которого был выход в сторону окопов, и все было слышно резче, и шептались в темноте.

Страшно было пропустить какой-то признак перемены.

На рассвете ближний обстрел как будто стал стихать, но вскоре возобновился в другом направлении – переменили позицию.

Один из студентов пошел на разведку и вернулся встревоженный.

– Вам надо сейчас же уходить куда-нибудь, – говорил он мужу. – Батарею у «Белой Березы» сняли. Окопы роют за нашим дворцом и поперек дороги. Красные подходят со стороны Москвы, по шоссе, если его будут защищать, мы попадем в самое пекло.

– Спасибо, сейчас идем, – ответил муж.

– Спешите, пока шоссе не под обстрелом.

Я в это время затолкала в коляску немного детского белья, крупы и сахару – неприкосновенный запас. Все остальное мы бросили в комнате. Мальчишка проснулся от разговоров, веселился, как от всякого возбуждения, прыгал в своем окопчике, а когда отец взял его на руки, хотел, как всегда, забраться к отцу на плечи. Но отец нес его на руках, закрывая своим телом.

– Во дворец? – спросил меня муж на ходу.

– В дом служащих сначала.

Он быстро шел, пока мы были под прикрытием нашего дворца, и побежал пригнувшись, чтобы закрыть мальчишку, когда надо было пересечь шоссе и открытое место шагов в сотню, до первого большого куста.

Я сзади катила коляску; она подпрыгивала и мешала мне бежать. В тот момент, когда я была на шоссе, я увидела, что солдаты, которые позади меня перекапывали шоссе, бросились в стороны, офицер, верхом дежуривший на дороге впереди меня, рухнул вместе с лошадью, которая, видимо, была убита наповал. Ее труп долго еще потом валялся на дороге. Мне не было страшно, потому что было неловко за себя и даже смешно. Очевидно, как раз в этот момент начался обстрел шоссе. Высоко белыми комочками рвалась шрапнель, пули впивались повсюду – я только слышала их своеобразное хлюпанье по земле, по листве, по пруду.

Минуты через две мы уже бежали под деревьями, казалось, что главная опасность миновала. Тут мы увидели, как из-за ствола выступил солдат, вскинул винтовку, выстрелил, скрылся опять; второй, ближе к опушке, так же вышел, но не успел выстрелить, упал. Он долго лежал там не погребенный, потому что жители теперь боялись в какой бы-то мере соприкасаться с белыми, красным же было некогда.

Я воспринимала все это с такой ясностью, что каждая фигура, движение, звук – все врезывалось в память, но мысль была одна: как хорошо, что мальчишка так мал, что не поймет и не запомнит увиденного.

Минут через семь мы были во дворе дома, где жили научные сотрудники дворца. Никто не спал, несмотря на очень ранний час, смотрели в окна и бросились открывать нам дверь.

– Я иду во дворец, – поднялся хранитель дворца. – Надо посмотреть, что там делается.

Двое из нас, сотрудников, с чувством не только готовности, но облегчения и радости, что можно быть чем-то полезными, тоже встали. О риске никто не думал, всех беспокоила другая мысль – что во дворце?

Когда мы вышли, над парком громыхали орудийные выстрелы, но ружейная перестрелка куда-то отошла, потому что белые быстро отступили.

Во дворце нас встретил, перепуганный и обрадованный нашим приходом, дежурный:

– Как это вы прошли?! Стреляют-то как! И чего стреляют? Белых и следу уже нету, а наши-то палят да палят. В городе, говорят, две дачи горят, от снарядов зажглись. Никто и не тушит.

– Вахтер где? – спросил хранитель музея.

– Сейчас позову. Он сейчас проходил. На наружных постах по двое поставил, а меня тут одного – говорит, тебе тут спокойней. А кому спокойно, когда ребятишки в подвале сидят, плачут, бабы тоже собрались, ревут, на посты не пускают. Чтой-то будет?! И чего только стреляют?

В это время вошел вахтер. Скромный, точный, исполнительный человек. Спокойно докладывал он, как расположил посты внешней охраны, чтобы они не были на виду, но чтобы могли следить за всеми подступами ко дворцу.

– А как во дворце?

– Окна постреляли на половине королевы Эллинов и в галерее к Тронной, там хуже всего.

Странно все это звучало: красные, белые, стрельба, дачи горят, ребятишки плачут, а этот человек спокойно докладывает о «половине королевы Эллинов», неукоснительно охраняя вверенное его надзору.

– Пойдемте посмотрим, что можно сделать, – сказал хранитель музея.

В дворцовых залах, высоких и обширных, гулко отдавались раскаты орудийного обстрела, хрустальные подвески люстр качались и звенели тонким, серебристым звоном. Было жутко. Не за себя. А оттого, что мы бессильны, что нам придется, возможно, стать свидетелями ужасного разрушения.

Когда мы обходили залу, внимательно осматривая ее, шрапнельная пулька влетела в окно, и старое, полиловевшее от времени стекло треснуло длинными, тонкими лучами и посыпалось со звоном на пол. В тот же момент что-то стукнуло мне в башмак. В выступавшем рантике подошвы образовалась неглубокая, круглая лунка. Рядом лежала пулька.

– Излетная, – заметил успокоительно вахтер. Все как-то взволновались, возбужденно заговорили, стали что-то обсуждать, вспоминать.

– Придется ваш башмак принять в число музейных реликвий, – шутил хранитель.

– Вы мне выдадите новый? Или разрешите выбрать из атласных туфель императрицы Марии Федоровны? – отвечала я смеясь.

– К окошкам-то не становитесь, – заметил серьезно и наставительно вахтер, которому не по себе было от наших шуток.

– Верно, верно. Идемте в галерею к Тронной, – поддержали его, – надо посмотреть, что там.

В галерее со сквозными окнами, против которых стояли, чередуясь, фарфоровые вазы и хрустальные жирандоли, положение было гораздо серьезней. Каждую минуту такая же, хотя бы и излетная пуля могла разбить вдребезги превосходные вещи XVIII века.

– Все вазы, жирандоли – на пол, к стенам.

Я не знаю, кто сказал это, или никто не говорил, а мы все поняли, что это необходимо сделать сейчас же, потому что четыре окна были уже разбиты, но, к счастью, в верхней части, при нас вылетело пятое.

Молча, по двое, снимали мы с тумб тяжелые вазы и жирандоли, оживавшие и звеневшие в наших руках. Под ними на консолях всюду стоял фарфор, вазочки из редких пород цветных камней. Все надо было спустить на пол и поставить под защиту простенка. Когда закончили работу в галерее, там было выбито с десяток стекол, но вещи были спасены. Сначала мы с любопытством подбирали пульки, потом перестали на них обращать внимание. Надо было торопиться, по всему дворцу, везде проделать то же. Потом искали листы картона и фанеры, чтобы заделать окна, в которые врывался ветер и моросил мелкий холодный дождь. Нашу работу прервал залп батареи, ахнувший совсем рядом с дворцом.

– Что это такое? Кто это?

Мы бросились к окнам, посмотреть, что случилось. Это красные выкатили под самый дворец батарею и обстреливали отступавших белых. Если бы белые стали отвечать, дворец должен был превратиться в мишень.

Но и без ответной стрельбы все во дворце буквально ходило ходуном. Несколько стекол лопнуло, мелкие вещицы на каминах, на столиках и этажерках-сервантес подпрыгивали, грозя скатиться.

Мы бросились к командиру батареи, просить, чтобы он поберег музей. Он только посмеивался:

– Местечко самое удобное. Батарея скрыта, как вы там говорите, «павильоном Трех Граций», очень приятно находиться под таким прекрасным покровительством. Пускай теперь ответят, пускай-ка постреляют в свой миленький дворец.

– Но ведь дворец-то наш, это достояние республики.

– Нужны они нам очень, ваши «достояния». К вечеру весь городок потрясся криком, руганью, гиканьем, беспорядочной пальбой в воздух, в дачи, куда попало. Это нас «брало» рабочее ополчение, которое натерпелось столько страха, что ему везде мерещились враги. В городке шли обыски, расстрелы, допросы: зачем мы оставались здесь, когда приходили белые? Посыпались бесконечные приказы о том, чтобы доносить, и объявлять, и не скрывать, вечером не выходить на улицу, не зажигать огня, не завесив окна, и т. д.

Когда «враги» ушли, мы оказались на положении города, захваченного неприятелем.

IV. Арабская сказка на советский лад

Зима голодная, холодная и темная была ужасно. Пришлось остаться в Павловске, в одной комнате, потому что здесь все же легче было доставать дрова. Существование людей свелось к такой нужде, какую, может быть, не знал пещерный человек, ибо он был приспособлен к тому, чтобы не умереть с голоду и не замерзнуть, мы же, интеллигенты, принужденные по-прежнему работать в требовательных интеллектуальных областях, были бессильны и беспомощны.

Человек в драном пальто, для тепла подвязанный веревкой, в обутках, сшитых из старого ковра, с потрескавшимися от холода и топки железной печурки пальцами, с нервным, бегающим, голодным взглядом, был совсем не нищий, а чаще всего профессор или даже академик. Жены были не лучше. Ребятишки – истощены до последней степени. Я знала малыша, двух-трех лет, он понял, как трудно терпеть голод, и научился не доедать сразу и прятать корки под шкап, в игрушки, под ковер. Он не всегда их находил, плакал, но никому не открывал своего секрета, пока в бессильной обиде не пожаловался матери. Оказалось, его братишка, лет четырех, выслеживал, как тот прятал корки, и подъедал его запасы…

Мой мальчишка был сыт, главным образом благодаря молоку, которое продолжал зарабатывать отец своими лекциями, но мы изголодались так, что буквально едва держались на ногах: у меня быстро развивался порок сердца, у мужа – туберкулез.

Весной, это было в апреле, когда все, что можно было продать – продано, испробована работа и в Госиздате, и во Всемирной Литературе, я бросилась к человеку, имевшему большие связи, чтобы достать заказ в издательстве Гржебина, которое одно платило без задержек, в то время как оба предыдущих расплачивались с таким опозданием, что раз, за перевод большой повести Бальзака, я получила столько «денежных знаков», что смогла купить на них ровно два фунта белого хлеба.

– Я могу вам поручить работу, интересную, но сложную и спешную, – сказал мне тот человек. – Семь печатных листов, то есть 280 тысяч знаков, надо написать за месяц, потому что Гржебин уезжает в Берлин, где будет печататься вся эта серия.

– Вы думаете, я справлюсь с темой?

– Уверен. На всякий случай, привезите мне первую главу на пробу.

На этом мы расстались. Я не решилась сказать, что у Гржебина все берут аванс, мне же очень трудно будет работать в таком изголодавшемся состоянии.

В наказание я назначила себе: в пять дней окончить пробную главу, то есть не меньше 60 тысяч букв, и если работа будет принята, просить аванс. К счастью, вечера уже стояли длинные и рассветало рано. Зимой мы сидели с керосиновой коптилкой меньше лампадки, потому что красные, отступая, испортили электрическую станцию и не могли ее восстановить весь год. Я работала с таким упорством, что и во сне продолжала обдумывать и составлять фразы. Через пять дней я повезла пробную главу.

Редактор сказал мне несколько приятных, лестных слов, но извинился, что не успел оформить договор, и я опять осталась без аванса.

Еще три недели я писала, два раза ездила сдавать работу, чтобы не задерживать редактирования, но не сумела сказать самой простой вещи – что у меня нет ни договора, ни аванса и что я буквально выбиваюсь из последних сил. Но я не помню, чтобы когда-нибудь работала с таким подъемом: я писала сразу набело, без помарок, с такой легкостью, как никогда у меня не бывало.

Меньше чем в месяц работа была окончена, и можно было сдать последние главы.

– Завтра я должна получить деньги во что бы то ни стало, – говорила я себе двести раз. – Без денег не возвращаться!

Дома ничего нет. Осталась одна чайная ложка крупы.

На всякий случай, я репетировала про себя все, что скажу, чтобы непременно добиться денег. Это глупый пережиток, не знаю как сложившийся в русской интеллигенции, но редко кто среди нее умеет просто и спокойно вести свои денежные дела.

Начала я день аккуратно, все как назначила. Встала в шесть утра, чтобы выехать с первым поездом и не пропустить редактора, который после восьми уже был занят тысячью дел.

На столе лежал крохотный ломтик хлеба. Муж взял с меня честное слово, что я его съем перед отъездом. Слово я дала, но хлеба не тронула, помня о том, что муж остается на весь день без всякой пищи, а дома еще больше хочется есть.

В парке было упоительно хорошо: листья развертывались, лужайки были сплошь покрыты белыми звездочками анемон, птицы пели так, как будто на земле не было ничего, кроме счастья. Настроение у меня было легкое и приподнятое, как будто и в моей жизни была весна. Приятно было ехать в почти пустом поезде, приятно идти по пустынным улицам Петрограда. Трамваи не ходили, магазины стояли заколоченные, но среди омертвелых будничных домов старые здания казались особенно величественными и прекрасными.

– Все-таки такой удачной работы я никогда не писала, – думалось мне. – Неужели не будет второй? Или закажут что-нибудь противное, а без заказа теперь ничего не напишешь… Но пока помнить главное – сегодня получить деньги. Без денег не возвращаться, обещано? – Обещано.

Я застала редактора, но он сказал мне:

– Извините, я не успел оформить вашей работы. Завтра у нас заседание, я переговорю с Гржебиным.

Но на этот раз я сказала то, что двадцать раз обдумала и обещала себе сказать:

– Может быть, я сама могла бы переговорить с Гржебиным сегодня?

– Я боюсь, что выйдет недоразумение, и он заплатит вам меньше, чем следует.

– Я все-таки попробую с ним переговорить, если вы напишете ему отзыв о моей работе.

– Вы знаете Гржебина?

– Никогда не видела.

– Право, лучше, чтобы я это сделал сам.

Я молчала, но согласия не выражала.

– Как хотите, я могу написать.

– Пожалуйста.

Я чувствовала, что настойчивость моя бестактна, но сказать, что завтра нам совсем нечего будет есть, – это тоже было бы бестактно. Человек этот был очень добрый, знал меня чуть ли не с детства, он стал бы беспокоиться, и вышло бы еще хуже.

Он дал мне записку и предупредил, что раньше часа дня Гржебин в редакцию не приходит.

Была половина девятого. Куда деваться? Пойти к кому-нибудь? Но у каждого есть только минимальный кусочек, оставленный на утро, чтобы продержаться на этом весь день. Мое появление, наверное, вызовет неловкость. Нельзя сказать – не угощайте меня ничем, дайте только посидеть на диване… То есть сказать можно, но этого никто не исполнит, потому что знает, что я голодная.

Я медленно пошла по набережной Невы к Летнему саду. Река текла широкая, полноводная, гранитный парапет и Петропавловская крепость с острым, сияющим шпицем были неизменно, по петербургскому торжественны и незыблемы. Зелень в Летнем саду была нежная, легкая, и из-за легкой весенней вуали сквозили мраморные белые тела «ногайских» богинь – улыбчивых, лукавых. Я села на скамейку и решила не двигаться до половины первого: на солнце можно сидеть иногда с таким же чувством спокойствия, как лежать в постели. Немного томила слабость, но было хорошо. Мелькали образы только что написанной книжки, неспешно текли ясные, легкие мысли, вызванные работой.

Время, в конце концов, шло быстро, хотя мне надо было просидеть на скамейке четыре часа. В назначенное время я медленно, сберегая силы, двинулась в редакцию. Из-за невроза сердца я задыхалась, и при разговоре с незнакомыми людьми это было неприятно, так что надо было принять меры, чтобы явиться в порядке.

Дом, в котором помещалась редакция, имел вид самый беспорядочный и запущенный, хотя стоял на Невском, против Аничкова дворца. Лестницу не мыли с незапамятных времен, двери в квартиры, превращенные в коммунальные, стояли открытыми, в редакции также стояли открытыми, не было ни души и никаких надписей. Я открыла дверь в одну комнату – пусто; в другую – только стол, окруженный стульями; в третью – и очутилась перед странным, смешным человечком. Он был коротенький и очень толстый. Сидел он за маленьким дамским столиком, и чувствовалось, что он за ним никак не помещается.

Поставить бы ему столик-бобик, с выемкой для животика, мелькнуло у меня в уме, а руки свои мог бы класть на закругленные концы бобика.

Он смотрел на меня весело и вопросительно.

Глаза у него были круглые, блестящие; волосы черные, курчавые, лоснящиеся, руки до того пухлые, что пальцы он держал врастопырку, особенно мизинец, на котором играл золотой перстень с рубином.

Я передала записку.

– Ничего не понимаю, – сказал он, вертя записку, написанную таким арабским почерком, в котором, казалось, все буквы стояли вверх ногами.

– Разрешите, я прочту вам, – сказала я, наблюдая этого толстого человечка, который невольно веселил меня, но от которого очень много зависело в моей ближайшей судьбе.

– Пожалуйста!!!

Я прочла и в двух словах сказала, в чем, вообще, было дело.

– Вы подписали договор? – спросил он.

– Нет еще.

Он взглянул на меня еще веселее.

– И работу сдали?

– Сдала.

Он, несомненно, веселился, потому что в Петрограде не было тогда человека, который мог бы писать, не заключив договора, но до исполнения мало кто доходил. Гржебину же было все равно: под выданные авансы он получал субсидии от правительства, которое ему покровительствовало через Горького, и, говорят, он осуществлял на них какие-то свои аферы.

– Вам все же придется побеседовать с нашим юрисконсультом и зайти к нам еще раз, хотя бы завтра.

– Мне трудно это сделать завтра, я живу за городом, – пыталась я спасти ситуацию.

– Сегодня юрисконсульт будет только в четыре. Вас это устраивает?

– Вполне. До свиданья.

– Всего хорошего.

Он даже сделал попытку встать, но так ее и не закончил.

Мне очень не хотелось уходить опять на улицу, но пришлось вернуться в Летний сад и ждать там еще больше двух часов. Казалось, что стало свежее, или я устала. Хотелось спать, но стыдно было уснуть на улице, хотя тогда почти все дремали в вагонах, в садах, на скамейках у ворот, когда от слабости не было сил идти дальше.

Но я не дала себе уснуть. Мой день был не кончен, и я хотела вернуться с победой. Интересно, что я могу получить? У Гржебина я не спросила, чтобы окончательно не обнаруживать своей наивности в таких делах.

– Госиздат платит 2000 руб. за лист. Всемирная Литература – 1500 руб., – подсчитывала я про себя. – У меня семь листов. Возьмем худшее – 1500 руб. х 7 = 10500 руб. На это можно купить: 10 ф. крупы по 500–600 руб. фунт; 2 ф. масла по 1500 руб. Нет, крупы надо купить меньше, чтобы осталось на сахар.

– Глупо считать, – обрывала я себя. – Даже если в четыре застану юрисконсульта и подпишу договор, то денег не получить, потому что их, наверное, не дают после четырех, а что завтра будем есть?

Юрисконсульта я благополучно застала. Это был тоже маленький, кругленький человечек, но лысенький, чистенький, розовенький и быстренький.

– Пожалуйста, посмотрите договор.

Он достал мне лист прекрасной, голубой бумаги, на которой на прекрасной машинке, четко и безупречно были напечатаны все слова, которые считает необходимыми каждое уважающее себя издательство. Мне это было абсолютно все равно – мне нужна была только конечная цифра.

– Мы платим 8000 рублей за лист, вы не возражаете?

– Нет, – ответила я спокойно и с достоинством. И то, и другое вызывалось моей крайней усталостью. В уме у меня в это время мелькало 7 х 8000 = 56000 руб. Не дочитав, я подписала договор. «Неужели и деньги сегодня?» – думала я с волнением. Барышня за соседним американским бюро была как раз такая, какой полагается быть приятным кассиршам: не очень молодая, приятная и завитая. Ничего, они тут не голодают. Юрисконсульт передал договор этой девице.

– Пожалуйста, получите гонорар, – сказала она мне с легким поклоном.

Я передвинула свой стул к столу кассирши – стоять совсем было невмоготу. Кажется, ровно сутки я ничего не ела.

– Вам удобней крупными купюрами или мелкими? – любезно спрашивала кассирша.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю