355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Чернавин » Записки «вредителя». Побег из ГУЛАГа. » Текст книги (страница 28)
Записки «вредителя». Побег из ГУЛАГа.
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 05:50

Текст книги "Записки «вредителя». Побег из ГУЛАГа."


Автор книги: Владимир Чернавин


Соавторы: Татьяна Чернавина
сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 48 страниц)

„Позвольте, я схожу“. Он был тогда новичком, мы ему объясняем, что без особой записки не дадут, что и с запиской могут отказать, а он свое – говорит, что ему записки не нужно. Нам все равно, конечно, говорим, идите. Он взял большой чайник, литра на четыре. Мы опять смеемся: не мала ли посуда для литра молока? А он собирается идти, не берет пропуска. Мы ему толкуем, что его заберут без пропуска, а он говорит: „Мне пропуска не надо“. Ну, думаем, чудак, насидится теперь в ИСО. Нет, быстро возвращается и молча ставит чайник на стол. Мы смеемся: „Здорово, верно, отшили? В очереди стоять не пришлось“. Берем чайник – полный молока, четыре литра. Мы к нему: „Каким образом получили? Откуда? Кто вам отпустил?“ Он только плечами пожал. И стал носить чуть ли не каждый день. Нас это так заинтересовало, что мы устроили за ним наблюдение. Оказывается, проделывал он это очень просто. Входил в молочное отделение – там очередь: охранники, жены и прислуга, вольнонаемные, сиделки из больницы. Он без очереди передает за загородку, точно никого нет, чайник и говорит тихим, спокойным голосом: „Молока четыре литра для Люблинского“. Раздающий молоко берет у него чайник особенно почтительно и наливает молоко. Все в очереди на них смотрят, и никто ни слова. Очевидно, в голову никому не приходит, что этот загадочный Люблинский он сам, а не черт знает какой знаменитый заезжий гепеуст.

Конечно, это возможно только потому, что здесь все основано на том, что есть люди, которым закон не писан, благодатнейшая почва для всякого авантюриста и мошенника. Чем больше наглости, тем больше шансов на успех.

Пока мы говорили, на улице опять показался Люблинский. Он шел рядом с помощником начальника отделения „Рыбпрома“. Тот шел насупившись, заложив руки в карманы; Люблинский – небрежно помахивая тросточкой и что-то весело, оживленно рассказывая. Встречавшиеся охранники отдавали честь. Люблинский отвечал легким кивком головы, как будто это относилось и к нему.

– Видите, вся охрана убеждена, что он вольный и первый приятель нашего начальства. Смотрите, как он приятно улыбается, а начальство, наверное, кроет его непристойными словами.

Когда они вошли. Люблинский обратился к начальству с неподражаемым льстивым нахальством.

– С вашего разрешения, я купил товарищам пирожки в столовой для вольнонаемных.

– Почем он с вас за пирожки берет? – спросил тот, не обращая внимания на то, что никакого разрешения он не давал. – По четвертаку? И тут, мерзавец, наживает. Пирожки стоят по двугривенному.

Единственное дело, которое поручалось Люблинскому в „Рыбпроме“, было добиваться соединения по телефону с различными пунктами „Рыбпрома“, расположенными вне Кеми. При отвратительном состоянии телефонов это было дело нелегкое, но он справлялся с ним в совершенстве.

– Барышня! Алло! Вы слышите, кто говорит? – начинал он. – Узнаете мой голос? Да, да, Эдуард Александрович из ОГПУ. Мне нужна немедленно Сорока. Занято? Разъедините абонента. Не имеете права? Вы ответите за задержку, у меня срочное распоряжение ОГПУ. Немедленно разъедините. Спасибо. Алло? Сорока? Дайте „Рыбпром“. Говорит Люблинский из ОГПУ… – и т. д.

Он всегда требовал, чтобы в телефон узнавали его голос, и раз нарвался на такую историю, из которой другой живым бы не вышел. Звонил сам начальник управления лагерей. Люблинский, воображая, что с ним говорит заключенный, на вопрос, кто говорит, гордо ответил:

''Вы сами должны узнавать меня по голосу». За эту дерзость последовал приказ отправить его на общие работы, на лесозаготовки. Простому смертному это была бы гибель. Он, по блату, добился того, что его отправили без конвоя. Уехал он из Кеми в своем костюмчике, воротничке, перчатках, знаменитых очках, с тросточкой и целым ворохом чемоданов. На станции он потребовал казенную лошадь и так явился начальнику пункта. При его виде тот решил, что Люблинский прислан, как тайный ревизор, поместил его со всем возможным комфортом, кормил, чем мог, на работу послать не смел, а тем временем кто-то за него вступился, и его вернули в Кемь.

Осенью 1931 года его опять выгнали из «Рыбпрома», потому что опять выяснилось, что он, подделав подпись начальника отделения, целый месяц получал из столовой ГПУ по три обеда в день. Но и тут дело ограничилось криком и матерной бранью. Его не арестовали, не отправили в изолятор, а начальник отделения только яростно накинулся на него: «Вон убирайся, чтобы духу твоего тут не было, как хочешь устраивайся, но мне на глаза не попадайся!»

И он устроился, как будто дело шло о приискании на воле новой службы. Он «перевелся» в Беломорско-Балтийский лагерь и там, где на ударном строительстве канала гибли тысячами, он процветал и благоденствовал под сенью блата, нигде не покидающего ГПУ и такого рода мошенников.

Стук по-соловецки значит донос, стучать – доносить, стукач – доносчик, шпион. Значение стука в лагере огромное. Три самостоятельных системы шпионажа охватывают все учреждения лагеря. Первая сеть секретных сотрудников – «сексотов» – ИСО. Насколько я мог узнать из разговоров с заключенными, пробывшими в лагере много лет, ИСО вербует своих секретных сотрудников среди заключенных тем же способом, как ГПУ на воле. ИСО выбирает жертву, которая им кажется подходящей для роли шпиона, преимущественно «каэра», то есть человека почтенного, с буржуазным прошлым. Его тайно вызывают в ИСО и предлагают «добровольно» стать тайным сотрудником, причем он должен дать в этом свою подпись. За такое сотрудничество обещают досрочное освобождение из лагеря. В случае отказа грозят репрессиями, возбуждением нового дела, арестом родственников. Такому сексоту поручается «освещение» крупных вопросов: настроение заключенных, наблюдение за работой лагерных предприятий, отыскание в ней элементов «вредительства» и пр. Сексот должен доносить не только на заключенных, но и на вольнонаемных гепеустов, работающих в лагере. Мне случайно, помимо моей воли, пришлось познакомиться с работой одного сексота, донос которого, по его небрежности, попал мне в руки вместе со служебной бумагой. Свое открытие я не дал почувствовать автору доноса, но предупредил тех товарищей, кому могла грозить опасность. «Раскрывать» его до конца не стоило, так как вместо него прислали бы другого, а этот был удобен тем, что стал для нас определенной личностью. Кроме того, этот сексот, как и многие другие, впрочем, не стучал по мелочам. Мелкий донос для них опасен, так как может дать возможность легче его расшифровать, а с таковыми ИСО расправляется жестоко, вплоть до их полной ликвидации под каким-нибудь посторонним предлогом.

Кроме этих определенных регулярных сотрудников среди заключенных есть лица, готовые стукнуть при случае, надеясь за донос получить облегчение своей участи. Некоторые доносят из страха быть привлеченными за «недоносительство». Особенно распространены и опасны доносы о готовящихся побегах; в таких случаях иногда не останавливаются перед провокацией или явной клеветой. Так, осенью 1931 года такой ложный донос создал целое дело, едва не кончившееся гибелью людей, которые даже и не помышляли о побеге. Началось с того, что «Рыбпром» послал на Мурман из Белого моря свои мелкие моторные боты на промысел неожиданно появившейся сельди. Команда вся состояла из заключенных. Капитан был также заключенный. Команда одного из ботов решила подвести капитана под расстрел, представив, что он замышлял побег, и тем заслужить себе досрочное освобождение. Когда бот зашел в становище за пресной водой, команда напала на капитана, связала его, по телефону вызвала из Мурманска сторожевое судно ГПУ и, выдав его, показала, что он якобы подбивал их на побег, убеждая воспользоваться этим морским походом. Положение капитана было отчаянным, хотя, казалось бы, нелепость доноса была очевидна. Капитан сидел в лагере уже восемь лет, много лет плавал капитаном, до конца срока ему оставалось несколько дней, и наконец, если бы он хотел бежать, он мог бы сделать это и не убеждая команды, а просто направить судно в Финляндию или Норвегию, о чем они догадались бы только придя в порт. Тем не менее он был заключен в изолятор, содержался там в самых тяжких условиях, и расстрел его задерживался только тем, что отдельные лица команды слишком явно стали противоречить друг другу, оттого что недостаточно подробно договорились. Полгода он защищался с необыкновенным мужеством и хладнокровием, разоблачая на очных ставках всю грубость провокации. В конце концов он все же был освобожден, что почиталось прямо чудом. Но что особенно характерно для ГПУ – матросы-провокаторы не понесли никакого наказания, хотя вся ложность их доноса была вскрыта.

Вторая организованная сеть стукачей формируется при культурно-воспитательном отделе – КВО. Это так называемая сеть лагерных корреспондентов – лагкоров, иначе говоря «лагерной общественности». Лагкоры пишут всегда анонимно, вся их корреспонденция сводится к доносам на заключенных же – это считается «общественной работой». За это они зачисляются в ударники и получают ряд льгот. К счастью, они обычно недолговечны, потому что обнаружить их довольно легко, особенно если они пишут с маленьких командировок, где все дела и люди известны. В таком случае им приходится несладко, потому что и начальство, и заключенные делают все возможное, чтобы сплавить стукача на другой пункт, находя способ сообщить его «приятную» особенность.

Третья категория стукачей, самая многочисленная и несносная, хотя, может быть, и менее опасная, – это, так сказать, «добровольцы», стремящиеся добиться блата у начальства путем сообщения о всяких мелких нарушениях лагерных правил. Доносится все: кто что сказал непочтительное о начальстве, кто недостаточно усерден в работе, кто достал водку, кто говорил со встречным вольным и т. д. Эта категория мелко, нудно отравляет повседневную жизнь, и без того отвратительную.

Эти три главные основы – мат, блат и стук – органически связаны с системой ГПУ и отражают ее моральный уровень. Площадная брань, подхалимство для достижения мелких льгот, донос на своих товарищей по несчастью – вот внутреннее содержание устоев гепеустского лагеря, основа «трудового воспитания» и «перековки», о которой советские писатели должны сейчас писать эпопеи.

11. Система понуждения заключенных к работе

Хорошо известно, что принудительный труд непроизводителен. «Срок идет!» – одно из любимых изречений заключенных, которым они выражают свое отношение к подневольному труду. Этим они хотят сказать: как ни работай, хоть лоб разбей на работе, хоть ничего не делай, время движется одинаково и вместе с ним проходит и срок назначенного заключения. У заключенных нет и слова «работать», они заменяют его соловецкими словами: «втыкать» или «ишачить», от слова ишак – осел. Труд по-соловецки – «втык». Что это значит и откуда взялось, никто хорошенько не знает, но самая бессмысленность слова выразительна. Это отношение заключенных к принудительному труду не тайна для ГПУ, и для понуждения их к работе оно разработало сложную систему мероприятий.

До 1930 года в лагерях «особого назначения» эти меры были просты: заключенным давали уроки, невыполнивших морили голодом, били, истязали, убивали. Теперь в «трудовых, исправительных» лагерях эти меры более разнообразны. Есть категория мер и прежнего порядка, лагерей «особого назначения», – это меры физического воздействия. На всех работах, где это возможно по их характеру, по-прежнему устанавливаются суточные задания – уроки. Невыполняющим урока сокращают рацион питания. Основа питания – это черный хлеб; на тяжких физических работах выдают по восемьсот граммов в сутки. При невыполнении урока выдачу хлеба снижают, в зависимости от процента невыполнения, до пятисот граммов и даже до трехсот граммов в день. При усиленной физической работе и совершенной непитателъности приварка суточная порция в триста граммов – это настоящий голод. Таким образом, первым способом понуждения является, как и прежде, голод. Если заключенный все же продолжает не выполнять уроки, то кроме уменьшения рациона питания его сажают в карцер, в совершенно невероятные условия тесноты, грязи и холода. В карцере его держат ночь, днем выводят на работу. Следующая мера – возбуждение дела – «неисправимости» с переводом в изолятор. Мне не пришлось сидеть в изоляторе, но я часто видел заключенных, которых водили оттуда под усиленным конвоем на допросы в ИСО. Вид этих людей и нам, заключенным, казался ужасным. Это были не люди, а тени; настоящие живые покойники. Дела о «неисправимости» кончаются, обыкновенно, расстрелом, гораздо реже увеличением срока с переводом на штрафную командировку.

Для специалистов и работающих в канцеляриях первая мера воздействия – перевод в положение чернорабочего, с обязательной отправкой на самые тяжелые работы: дорожные, земляные или лесозаготовки. По официальной лагерной терминологии это называется «снятие на общие работы»… Следующая мера для специалистов – это возбуждение дела о саботаже или вредительстве. При этом заключенный переводится в изолятор, где и содержится, обыкновенно, до расстрела.

Вторая категория мер понуждения – это меры поощрительного характера. Выполняющему уроки выплачивается так называемое «премиальное вознаграждение» особыми деньгами ГПУ. Чернорабочим платится три-четыре рубля в месяц; специалистам высокой квалификации – до двадцати пяти и даже тридцати пяти рублей. Образец этих денег был напечатан в «Последних новостях». На эти деньги заключенные могут получать в ларьках ГПУ, по ежемесячно составляемым именным спискам, «премиальные продукты». Состав этих продуктов непостоянен и с каждым годом ухудшается. В 1931 году давали на месяц около двухсот граммов сахара, сто граммов «печенья» (в Европе такое печенье продается для корма собак), две-три пачки махорки, два-три коробка спичек, иногда – двести граммов топленого сала. В 1932 году сахар, печенье и сало были исключены из премиальной выдачи. Кроме того, по премиальной карточке заключенные могли купить лишние двести граммов хлеба в день. Но эта выдача хлеба – самая существенная для заключенного – производилась крайне нерегулярно. Часто в ларьках не оказывалось хлеба; заявлять на это претензию или жалобу было, конечно, невозможно. Но как ни ничтожна вся эта «премиальная» выдача, для голодных заключенных и она представляла соблазн.

Гораздо сильнее, впрочем, действовали соблазны, ничего не стоящие ГПУ. Первое – это свидание. Если заключенный не менее полугода выполнял свою работу безупречно, ему, по усмотрению начальства, могло быть разрешено свидание с близким родственником, который должен был для этого приехать в лагерь. Свидание могло быть разрешено на «общих основаниях» или «личное». Свидание «на общих основаниях» происходит в комендатуре, в присутствии дежурного, и продолжается не более двух часов в сутки, от одного до трех-четырех дней. Такое свидание немногим отличается от свидания в тюрьме… Узкий грязный коридор, где толкутся чины комендатуры, ужасный прокуренный воздух, у стенки – узкая скамья, на которую садятся заключенный, получивший свидание, и приехавшая к нему жена или мать. Невеселы минуты такого свидания под грубые окрики надзирателя: «Говорить громко! Не шептаться! Ничего не передавать!» И для этого заключенный должен полгода «добровольно» надрываться на работе, а тот, кто едет к нему, – бросить работу, истратить последние гроши на проезд по железной дороге, а в лагере ютиться неизвестно где, часто с большим трудом выпрашивая приют у местных крестьян.

«Личное свидание» – мечта всех заключенных. В это время заключенному разрешается жить не в казарме, а на «вольной квартире», то есть комнате или углу, которые отыщет для этого приехавший родственник. Если в пределах командировки, где находится заключенный, нет никакого поселка и вольных жителей, для «вольного свидания» отводится какой-нибудь закуток в арестантском бараке. На Соловках есть специальная комната для свиданий. На время свидания заключенный не освобождается от работ, так что видеть «своих» он может только ночью и в обеденный перерыв. Несмотря на все это, «личное свидание» считается в лагере самой большой льготой, и ради него человек пойдет на многое, не жалея своих сил и здоровья. Счастье это кратковременно, и продолжается обыкновенно три-четыре дня; свидания на семь суток – редкость; на десять суток – исключение.

На две недели получают разрешение только те, кто имеет большой блат в управлении лагерей.

Формально свидание может быть разрешено два раза в год, с промежутком не менее шести месяцев, но добиться этого очень трудно. Кроме того, в условиях советской жизни приехать к заключенному два раза в год почти невозможно, так как отпуск на службе дается раз в год, а поездка в Карелию стоит больших денег. Вследствие этого заключенному нужно отдавать свои последние силы, чаще всего – в течение года, чтобы увидеться с женой или матерью на несколько дней или даже на несколько часов. При этом свидание разрешается только с одним из членов семьи, и даже не всегда допускается присутствие детей.

Так как среди заключенных, особенно среди крестьян, много таких, у которых семья осталась в полной нищете и приехать на свидание не может, или таких, у которых все близкие сидят по тюрьмам или в ссылке, ГПУ должно было изобрести какой-нибудь иной метод понуждения. Летом 1931 года ГПУ объявило о новой «льготе», доказывающей несомненную изобретательность чекистов. Заключенным безупречного поведения и выполняющим уроки было обещано сокращение срока в виде «зачета рабочих дней». Заключался он в следующем: каждые проработанные три дня могли быть зачтены за четыре дня заключения. Тому же, кто запишется в «ударники», то есть кто будет выполнять больше заданного урока и при этом докажет свою политическую благонадежность, проявив активное участие в «общественной работе», два проработанных дня будут зачитываться за три дня заключения. Таким образом, выполнивший безупречно дневные уроки в течение трех лет и не имевший за это время никаких административных взысканий, считается отбывшим четыре года заключения; если же он был «ударником», то два года ему зачитываются, как три.

Понятно, какую цель преследовал этот декрет и какое давление он мог произвести на заключенных. Не говоря уже о том, что кадры «ударников» можно было демонстрировать как «исправимых» и «перековавшихся».

Объявление этого указа ГПУ было обставлено со всей торжественностью, которая в таких случаях принята в концентрационных лагерях: заключенные должны были чувствовать, что это не простой приказ, а событие. Их сгоняли на митинги и заставляли без конца стоять в строю. Затем приказ зачитывался чином ГПУ и разъяснялся, как особая милость. От имени заключенных выступали «воспитатели», которые изъявляли благодарность, восторг перед благодеяниями ГПУ и клялись приложить все усилия, чтобы «пере коваться», «драться за перевыполнение планов» и пр. Заключенные должны были стоять и слушать. Кто верил, кто не верил, и все пытались прежде всего проникнуть в те намерения ГПУ, которые скрывались за словами приказа.

Вскоре к приказу последовали «технические разъяснения». Лица, лишенные прав до ареста, бывшие торговцы, духовенство и прочий «нетрудовой элемент» имели право на зачет в уменьшенном размере: четыре отработанных дня зачитывались за пять. В ударники им записываться не разрешалось. Кроме того, было указано, что самый зачет этот производится не автоматически равным образом для всех, а через особые комиссии, которые по своему усмотрению могут лишать зачета и самых безупречных работников, если они недостаточно «общественно активны», не усвоили «пролетарской психологии» и т. д. Зачет производится три раза в год, сам приказ входил в силу с первого августа 1931 года. Все эти оговорки резко уменьшали значение приказа по отношению к заключенным, но давали ГПУ новые возможности их расслоения, подчинения и порабощения.

Психологически декрет ГПУ был рассчитан правильно. Основная мысль каждого попавшего в неволю – освободиться. Очень редко у кого стремление к свободе настолько сильно, что, рискуя жизнью, человек решается на бегство. Огромное большинство мучительно ждет освобождения. Все заключенные считают просиженные дни и сколько им осталось сидеть. Даже те, положение которых безнадежно: больные туберкулезом, семидесятилетние старики с десятилетним сроком – все надеются дождаться своего освобождения и хоть умереть на воле.

Первый вопрос в лагере при знакомстве: «Когда срок?» – «30 апреля 1935 года». – «Счастливец, а мне 15 января 1939 года». Нет дня, нет часа, чтобы заключенный не думал о дне своего освобождения, не считал, не пересчитывал того, что пройдено и что еще осталось. Каждый пустой, тоскливый, тяжкий день имеет свое значение: он проходит. Десятилетникам надо отбыть больше трех тысяч таких ней, и все же каждый из них считает эти печальные зерна, с удовлетворением отмечая десятки, сотни… Срок идет… Заключенные готовы верить самому сомнительному слуху, лишь бы он давал надежду на ускорение освобождения. Такие слухи облетают лагерь с поразительной быстротой, и как бы ни был скептически настроен человек, они на него действуют. Без этой веры и мечты о свободе жить в лагере немыслимо.

Декрет ГПУ был рассчитан правильно. Теперь сосланные на пять лет и отбывшие два года делали все возможное, чтобы попасть в ударники и сократить оставшиеся три года до двух лет. Желанный акт освобождения вдруг становился таким ощутимым, близким, что заключенный начинал считать, сколько ему тогда будет лет, и, высчитав, что сорок четыре, а не сорок пять, чувствовал себя помолодевшим на год. Он забывал при этом, что на ударной работе он может потерять не год жизни, а может быть, все, что ему осталось, что он себе могилу роет, а не открывает дорогу к победе. Но противиться этой мечте никто не мог. Десятилетники, считающиеся в лагере почти на безнадежном положении, подсчитав, что срок их может быть сведен к шести годам, загорались надеждой: это уже не так страшно, черт возьми.

Пессимистов было немного. В их числе был я, но, может быть, главным образом потому, что не хотел думать о том, что могу досидеть до конца срока, не хотел ждать, пока ГПУ соблаговолит меня освободить, и твердо решил, что «освобожу себя сам», как говорится среди заключенных, то есть сбегу.

Пессимисты считали, что верить ГПУ никогда нельзя, что ГПУ ни в коем случае не сдержит своих обещаний по отношению к нам, к «каэрам», и что срок нашего заключения так долог, что за это время ГПУ успеет еще несколько раз изменить свою политику. Но даже если и допустить, что декрет этот будет сохранен, так как докажет выгоду этой меры принуждения, то стоит ли об этом думать, когда известно, как поступает ГПУ при окончании срока.

Дело в том, что заключенные, отбывшие наказание в лагерях ГПУ, никогда не выходили в срок на волю. Только осужденные судом (не ГПУ), то есть уголовные – убийцы, насильники, крупные мошенники, профессиональные взломщики и прочие так называемые «социально-близкие» элементы, уже находившиеся на привилегированном положении в лагерях, выпускались на свободу в срок, если по различным амнистиям, обычно касающимся только их, они не выходили раньше. Вся основная масса, т есть девяносто – девяносто пять процентов заключенных, не совершавшая никаких преступлений, могла только мечтать о конце срока, но день этот часто приносил им страшное разочарование. Обычная картина «освобождения», которую мне приходилось наблюдать не раз, такая: заключенный, несколько лет считавший дни неволи, наконец дожидается своего срока. Все кругом сочувствуют, немного дружески подтрунивают над его нетерпением, подшучивают над его несмелыми мечтами о вольной жизни. Стараясь скрыть свое волнение, он отпрашивается с работы, чтобы пойти за справкой в УРЧ (учетно-распределительная часть). С трепетом и замиранием сердца подходит к окошку в грязной канцелярии лагеря, над которым висит волнующая надпись: «Стол освобождений». Долго стоит он перед этим окошком, пока усталый, скучающий над своей работой канцелярист-заключенный не разыщет его бумаги. «Ответ о вас еще не пришел, зайдите через месяц». Так проходит второй месяц, третий, иногда и год. Он попадает в категорию «пересидевших», что нисколько не меняет его положения: он остается таким же каторжником, как и все, его так же гонят на работу, грозят карцером и изолятором. Наконец, приходят его «бумаги», и очень часто из окошечка «стола освобождения» он получает новый приговор. Для окончивших срок заключения «каэров» было только три выхода: 1) новый срок в концлагере; 2) ссылка по этапу в какое-нибудь отдаленное село на крайнем севере (обычно Мезенский или Печорский край); 3) в очень редких случаях – «минус» шесть или «минус» двенадцать. Эти минусы означают, что отбывший срок сам может выбрать себе место ссылки, исключая шесть или двенадцать наиболее крупных городов СССР. Если принять во внимание, что в «минус» включаются не только города, но и все прилежащие к ним районы, а также все пограничные области, как-то: Карелия Мурман, весь Кавказ, весь Крым и т. д., то можно себе представить, что из обширной территории Советского Союза остается не так много мест, особенно для человека с какой-нибудь определенной и узкой специальностью.

Из того, что я видел, мне особенно запомнилась драма рыбпро-мовского курьера Гамида. Он был родом из Закавказья. Был изумительно честен, старателен и очень наивен. По-русски говорил плохо и все происходящее воспринимал по-своему.

Заключение он переносил необычайно покорно, с восточным фатализмом; усиленным еще кротостью его характера. В «Рыбпроме» все его любили, посмеивались над его необыкновенными русскими словами и грамотой, которую он безнадежно старался постичь, но со стороны нас, заключенных, он не мог не чувствовать сердечного к себе отношения. В последние дни перед концом срока он так волновался, что не находил себе мест? В заветный день он достал из своего сундучка, привезенного из дому, шелковую чистую рубашку, кавказский пояс и высокие начищенные сапоги. Все годы заключения он их берег, никогда не надевал и никому не показывал. С утра он отправился в УРЧ. Вернулся оттуда с дрожащими руками и широко открытыми глазами, из которых бежали слезы. Он получил три года ссылки в Архангельскую губернию.

Бедный Гамид, для него, кавказца, здоровье которого уже было подорвано севером, это могло оказаться трагичней его первой ссылки в концлагерь. Он прощался с нами, как будто шел в могилу.

Результаты такой системы освобождения не могли не отозваться на настроении заключенных, подрывая новый декрет о зачете дней. Какой смысл было работать для сокращения срока, когда все равно после окончания давали новый? ГПУ это учло, и, начиная с лета 1931 года, заключенные стали получать освобождение с «пустяковыми» опозданиями, на несколько недель, а иногда даже день в день. Главное же, действительно получали освобождение, а не новую ссылку. Стали освобождать «по чистой», как говорится в лагере. Освобожденный получал на руки документы и мог без всякого ограничения выбирать себе будущее место жительства. Мало того, ему выдавался литер на бесплатный проезд по железной дороге до избранного им города.

Первые такие освобождения произвели в лагере фурор. Самые заядлые пессимисты готовы были, казалось, поверить, что ГПУ меняет свою политику по отношению к заключенным: они буквально не хотели верить своему счастью. Некоторые, вернувшись из УРЧ с освобождением «по чистой», были даже смущены: как рассказать об этом товарищам, когда такая милость раньше давалась только за предательство или другие заслуги перед ГПУ? Однако вскоре такие освобождения стали правилом, и так называемые «каэры», стали уезжать в Москву и в Петербург. Настроение поднялось: надежда на освобождение получила реальную форму, и ради этого люди готовы были работать до полного самозабвения.

Но прошел какой-нибудь месяц, и в лагере поползли слухи, что освобожденные «по чистой» доезжают только до дому, а там их хватают и вновь ссылают без всякого «дела» и следствия или с новым сроком в другой концлагерь, или в северные губернии, в ссылку. Слухи эти стали получать все больше подтверждений. Месяца через два после освобождения Б., моего соседа по нарам на Вечеракше, в Кемь на свидание приехала жена одного из заключенных, хорошо знавшая Б. по Петербургу, и рассказала о его судьбе. Он благополучно вернулся в Петербург, к жене и сыну. Получил беспрепятственно работу. Жил и радовался. Но не прошло и двух месяцев, как к нему на квартиру явился милицейский и принес вызов в милицию. Он ушел, ничего не взяв с собой, уверенный, что дело касается его документов или прописки, но из милиции он больше не вернулся, а жена через несколько дней разыскала его в тюрьме на Нижегородской улице (пересыльная тюрьма ГПУ). Оттуда, без предъявления ему какого бы то ни было обвинения, его через неделю отправили по этапу в ссылку на север Архангельской губернии.

Еще более убедительный для нас поворот судьбы произошел вскоре после этого с одним из наших сослуживцев в «Рыбпроме» Месяца через два после его освобождения «по чистой» мы получили от него записку: «Нахожусь в Вечеракше, в бараке со шпаной, вероятно, сошлют на общие работы, помогите попасть обратно в „Рыбпром“». Через УРЧ мы узнали, что он получил еще три года концлагеря. Никакого нового дела против него не возбуждалось, и в его «личном деле» прибавилась только бумажка следующего содержания: «Выписка из протокола заседания коллегии ОГПУ. Слушали дело Н., отбывшего срок заключения в концентрационном лагере – три года. Постановили: продлить срок заключения на три года».

Бедняга был освобожден до срока с применением декрета о зачете рабочих дней. В награду за образцовую работу и поведение он получил обещанные льготы, но тотчас же был отправлен в лагерь еще на три года. Надо было видеть, как он был счастлив, когда после мытарств этапа и общей казармы с уголовными мог вернуться в «Рыбпром» на свое прежнее место, где все же он мог рассчитывать на более человеческое отношение, чем на общих работах.

Число таких известий множилось день ото дня; не прошло и полугода, как в лагере утвердилась полная уверенность в том, что освобождение «по чистой» было лишь новым фортелем ГПУ, а фактически все осталось по-прежнему. Уныние, охватившее при этом заключенных, было, кажется, много больше их первой радости. Работа опять ложилась тяжким удручающим гнетом; единственный смысл – добиваться сокращения заключения – был отнят, и все скатывались назад, к прежнему – «срок идет», когда хотя бы можно было рассчитывать сберечь остатки сил.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю