412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Илюшин » Тихоокеанское шоссе » Текст книги (страница 3)
Тихоокеанское шоссе
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 00:53

Текст книги "Тихоокеанское шоссе"


Автор книги: Владимир Илюшин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 13 страниц)

Я выдернул у него из-под ног рюкзак и отбежал, а он постоял, растопыря руки, и быстро пошел прочь. Я заулюлюкал ему в спину, запрыгал, выдумывая самые обидные прозвища и обзывая его всеми грязными словами, какие только может выдумать ум человеческий, швырял ему вслед сухие комья земли, но он даже не оглянулся, все так же быстро шел и скрылся из переулка, а я сел и заплакал, и когда вся истеричная дурь из меня вышла всхлипами и воем, почувствовал, что не могу встать – я истратил все силы. Я посидел, отдыхая и часто, как запаленная собака, дыша. Потом встал и опять стал бродить, без всякой определенной цели, но и не бесцельно: меня вел уже какой-то инстинкт, направленный на поиски пищи.

Я сам себе выбрал этот бродяжий путь, никто меня не заставлял, я сам себе хотел доказать и показать характер другим, я не умел просить, не хотел этому учиться и часто злился на себя за это неумение. И все-таки я уже знал, что если есть у человека цель, то его ничто не остановит, если он сам не остановится. Он с закрытыми глазами, полумертвый, доползет, только не надо лезть к людям со своими бедами, человека сразу не угадаешь, а тот, кто не может не подойти, все равно подойдет, – это я тоже знал.

Уже совсем стемнело, когда я опять вышел к вокзалу. Перед вокзалом была площадь, залитая светом, а на противоположной стороне ее стояли в ряд трехэтажные запыленные дома под тополями. Я пошел вдоль этих домов, обогнул площадь, чтобы не показываться под светом, и пошел вдоль вокзального здания. Я хотел найти буфет, чтобы потом, в самом здании, не искать, не оглядываться, привлекая лишнее внимание. В одном из окон, за кисеей, которую почему-то очень любят на маленьких станциях, стояли столики и вокруг них толпились люди. Был виден и буфетный вход, и я прикинул, что от входа надо сразу налево, но не пошел сразу, а подождал, пока из подъехавшего автобуса стали выходить пассажиры, и вместе с негустой толпой протиснулся в двери, а потом сразу свернул к буфету.

Я знал один прием, который на глазах у всех позволяет делать совершенно, казалось бы, невозможные вещи – надо только не смотреть никому в глаза и делать свое дело спокойно, без спешки, будто так и надо. Тогда проходит. Я для страховки еще притворялся немым, и если были какие вопросы, – мычал и закатывал глаза. На чувствительных людей это оказывало шоковое воздействие, может быть, сказывалась наша исконная жалость к несчастным. Вот так в Керчи я первый раз вошел в столовую, и меня тогда вправду трясло, а глаза сами закатывались со страху. И ничего! Никто и слова не сказал, когда я сгреб в рюкзак кусков десять черняшки. А может, просто подумали, что так и надо, что я беру то, что вообще нельзя продавать за деньги, что должно принадлежать человеку бесплатно, как воздух, солнце, вода.

Я вошел в буфет, глядя сквозь прилавок, и на ближайшем же столике увидел надкушенную булочку. Я деловито подошел, взял ее и запустил зубы в белую мякоть, давясь и почти не жуя. На меня никто не обращал внимания. Но если уж начался день с невезухи, то она тебя будет весь день преследовать. За соседним столиком стояла женщина, по виду деревенская, в телогрейке, кирзовых сапогах и теплом платке. Она замерла, открыв рот, и перестала укладывать в свою торбочку купленные, видимо, в дорогу, продукты. Наверно, ее испугали мои подведенные тепловозной гарью глаза, которые смотрели сквозь нее мертво, как пуговицы.

Я глотал, глотал, а она стояла, все так же держа в одной руке торбочку, а в другой бутылку кефира. Я спохватился, что вовсе не обязательно есть тут, можно и выйти, сгреб булку, еще какой-то огрызок, сунул в карман и пошел к выходу.

– Эй, паренек!

Я вжался затылком в плечи и пошел быстрее. Но бежать в таких случаях нельзя.

– Хлопец!

Я выскочил в двери и вильнул вправо, к углу.

– Да погоди ты, трясця твоей матери!

Я оглянулся и остановился. Тетка в телогрейке вперевалку спешила за мной, нагнувшись и руками прижимая к груди какую-то снедь. Она подбежала и стала совать мне то, что держала: две булки и плавленый сырок.

– На-ка вот, возьми, поешь. Возьми же, кому говорю!

Она говорила это сердито и отрывисто, глядя куда-то в сторону и хмурясь. Говорила и совала мне булки в карман. Я что-то промямлил, она сердито махнула рукой и, так же переваливаясь на коротких ногах, убежала назад, видимо, опасаясь за торбочку.

Я быстро пошел от вокзала и прямо на ходу съел одну булку с половиной сырка, потом вторую, со второй половинкой. За площадью в темноте отыскался сквер, и я сел на скамейку отдохнуть. Я подумал, что сегодня все шло в полоску и каждая сволочь чередовалась с человеком, который принял во мне участие. Сначала этот хилый придурок Адам, – потом сержант Сидоренко, этот дядя из столовой, которого я хотел убить, – и вот женщина… Я думал только о сегодняшнем дне, не вспоминая даже о вчерашнем: во-первых, потому, что там тоже была милиция и тоже был дядя из столовой, а, во-вторых, потому, что все люди оттуда были уже как бы в далеком прошлом и ничего мне не обещали и ничем не грозили оттуда. Да и какой смысл в одном хорошем человеке, если он нужен на каждый день, на всю жизнь? А когда такой человек тебе долго не встречается, начинаешь злиться и ничего уже не можешь ценить. Я никому не мог отдать дань, потому что два сырка и булочка – это мало, это было очень мало в сравнении с тем, что мне предстояло. Я не имел права раскисать по таким пустякам. Я воспринимал все более или менее спокойно, зная, что жизнь идет так, как ей надо, а мне надо по ней пройти до самого дома, пройти и ни за что не зацепиться, а уже там видно будет… Что будет видно, я не знал, но того, что во мне было, – одного лишь тупого упорства – мне сейчас хватало. Я не мог восхищаться добром и ужасаться злу, потому что мне постоянно приходилось приспосабливаться к обстоятельствам, во мне шел какой-то незаметный размен, подчиненный не слабеньким моим представлениям о жизни, а чему-то более могучему, мощному, – быть может, чувству самосохранения. Это было очень опасно, я начинал терять грань между тем, что есть добро вообще и добро для меня, что можно, а чего нельзя. Если бы я умел воровать, я бы, наверное, воровал, хотя бы для того, чтобы облегчить себе дорогу. Но что-то меня удерживало от этого, может, все то же мальчишеское самолюбие или боязнь – не знаю.

Я сидел на скамейке под тополями, обняв рюкзак, блаженно чувствуя, как от съеденных булочек расходится по телу тепло, во мне словно бы что-то тлело, я сам себе казался остывшей печкой, которую вдруг растопили. Потом спохватился, что надо же ехать, и пошел за станцию, к запасным путям. Часа два протолкался там без толку. К полуночи воздух опять остекленел, небо спустилось на землю, и я ходил по нему в кедах, мерз и жалел, что природа не построила над нами крыши, где могли бы скапливаться дневные испарения. Честное слово, по ночам иногда становится страшно от того, что над тобой. Вот светит Медведица, она бесконечно далеко, а между тобой и ею ничего нет, и хочется вцепиться в бурьян, в скамейку, потому что кажется – вот-вот она тебя отбросит и потом попробуй доплыви. Может быть, птицы улетают туда ночевать, это вовсе не кажется невозможным.

Прошли два товарняка, прошли не тормозя, оба на Волгоград, потом подошел пассажирский и вытянул с вокзала людей. Он прогрохотал, светя окнами, и я подумал, что сегодня ждать больше нечего.

Я ушел к домам на другом конце площади и стал искать дверь в какой-нибудь подвал. Все они были заперты, но в одном месте оконце было выбито, и я ужом проскользнул туда. Темнота была черная, пыльная, но ориентироваться, когда привыкли глаза, было все-таки можно. Я закашлялся, и тут в углу что-то зашуршало, забилось, я оледенел от страха, – казалось, там, в углу, бьется крыльями какая-то большая хищная птица. Я стоял, боясь двинуться, а в углу все шуршало, и я тихонько полез назад, в окно, но то ли от страха, то ли от слабости сорвался, упал, мне даже показалось, что меня сдернули, я заорал и залягал ногами, отгоняя эту густую шелестящую темноту, которая тыкалась в меня носом, как большая черная собака, а в углу птица забилась еще громче. Вспыхнула спичка, и я увидел низкорослого старичка в осеннем потертом пальто, кирзовых сапогах и кепке. Он испуганно смотрел на меня голубенькими глазами и свободной правой рукой делал какие-то мелкие движения, то ли отпихивая кого-то, то ли крестясь. Спичка потухла, он торопливо зажег новую, и морщины на его лбу облегченно опустились и натянутый нос как бы размяк. За ним я увидел старый, выброшенный диван и большой кусок оберточной бумаги, она-то, видимо, и шуршала. Я сразу понял, что это за дед, в темноте подошел к нему и молча сел на диван, как бы сразу закрепляя за собой право молодого и сильного. Мне хотелось спать, и я готов был скандалить, если дед начнет ерепениться. Но он ничего не сказал, только шмыгнул носом.

– Напугался, – пробормотал он, продолжая глядеть на меня все еще испуганными, но уже повеселевшими глазами, – подумал: нечистая сила…

– Чего пугаться-то? – спросил я, давая понять, что я человек мирный и в одном с ним положении.

– Ну, мало ли, – уклончиво сказал он и сел рядом со мной.

Я вдруг вспомнил, что где-то уже видел его, в Ростове, что ли…

– С вокзала согнали? – спросил старик, понимающе на меня поглядывая при свете спички, от которой прикуривал окурок.

– Сам не иду.

– Чего так?

– Утром только вышел.

– Ну да, – сказал он неопределенно. – А куда едешь?

– Далеко. На Дальний Восток. А ты?

– Я за пензией еду, на Урал, – охотно ответил дед.

Я хотел спросить, как же он попал сюда, совсем в другую сторону, если едет на Урал, но промолчал. Мало ли как и куда люди попадают, я-то ведь тоже промахнулся.

– Я тебя в Ростове видел, – сказал я, – ты в ларьке бутылки сдавал.

Он радостно закопошился и, опять осветив меня спичкой, сморщил личико в улыбке:

– То-то я думаю, знакомый! Ты как в окно полез, я сразу признал.

– А чего ж копошился?

– Думал, поймет, что место занято, да и уйдет. Ну да хорошо, а то одному все ж таки жутко.

– Как ехать думаешь? На товарном?

– Не-е, – почему-то испугался он, – я в общем вагоне хочу уехать, с Таганрога так еду.

– И пускают?

– Где как. Когда и пускают… Ну что? – сказал он, помолчав, – будем спать, что ли?

Я подвинулся, освобождая ему место. Он залез на диван и блаженно закряхтел, завозился, укрываясь бумагой, и красная точка папироски у него во рту запыхтела, соря искрами.

– Хошь покурить? – спросил он. – На вот.

Я взял бычок и затянулся. Дня три я уже не курил, не тянуло, и сейчас же темнота закружилась вокруг меня каруселью, голова стала тяжелой, летучей, и я локтями нащупал колени, – для устойчивости.

Дед возился, бормоча что-то вроде: «Утро вечера…» Темнота обнимала меня, и, как всегда ночью, особенно остро стало чувствоваться одиночество. И я… и дед… и все мы… Что же такое с нами происходит? Мне стало жалко старичка и захотелось сказать ему, что глаза у него, как у моего деда, – такие же наивные, выцветшие, беззлобные. Такими глаза становятся к старости у тех людей, кто в жизни не знал никому отказа и со всем мирился. Они ходят и смотрят на нас своими наивными глазами, едут на Урал за пенсией и сдают в киосках пустые бутылки. Но что тут можно сделать, если тебя за ухо выволакивает из столовой громогласная, насквозь правильная сволочь, которой ничего не докажешь? Мне хотелось заплакать и сказать деду, что мы все равно победим, мы, а не они, но он уже похрапывал, пуская носом свист. Я бросил окурок и тоже лег, укрывшись бумагой, которая пахла пылью и кошачьим дерьмом. Мне нельзя было раскисать, и я стал прикидывать свой дальнейший маршрут, а когда голова перестала кружиться, уснул.

К утру я замерз и вертелся на диване под бумагой, а дед все храпел себе. В конце концов я встал и разбудил его – в окно уже лился серенький рассвет. Он вскочил и сел, ошалело моргая и складками собрав кожу на лбу, отчего все лицо его казалось оттянутым кверху, изумленным.

Мы долго отряхивались от пыли, потом я выглянул в окошко, огляделся, вылез и помог деду выбраться.

– Сейчас на базар пойдем, – сказал он уверенно. – Как раз съезжаться начинают все, поможем мешки сгружать, гляди – заплатят.

Он уверенно повел меня улочками, сворачивая то в одну, то в другую, и я даже зауважал его за эту уверенность, как вообще уважал всех людей, знающих и умеющих больше, чем я сам.

– Тут такие приезжают, ого-го! – оживленно сказал он, когда мы увидели беленую арку с надписью «Рынок». – Я тут уже третий день кормлюсь.

Мы вошли под арку, и дед завертел головой во все стороны. Он был взъерошенный, маленький и шустрый, как воробей.

Базар был еще пуст, только в дальнем конце стояла машина, доверху закиданная мешками с картошкой, и у входа возил метлой дворник. Увидев машину с горбом мешков, на которой кто-то сидел, дед глянул на меня, как мне показалось, со страхом, потом сказал:

– Ну ничего, все ж таки нас двое…

А я подумал, что, как ни крути, стоимость работы зависит от ее объема и что это только поначалу страшно, а потом – ничего. Мы пошли туда, и я сразу увидел сидевших на пустом прилавке трех мужиков. Вид у них был утренний, небритый и мрачный. Их, видимо, мучила неутолимая жажда. Они сидели и курили, о чем-то сумрачно переговариваясь. Мне они сразу почему-то не понравились, может, потому, что пришлось бы работать у них на глазах, а это всегда неприятно. Дед тоже на них глянул, и в его глазах опять поплыла та растерянная наивная голубизна, из-за которой хотелось его пожалеть. И это мне тоже не понравилось.

На мешках – теперь-то уж я точно рассмотрел, что это картошка, – лежал толстый дядя, одетый подорожному плотно и немарко. Под распахнутой телогрейкой у него была солдатская гимнастерка. Время от времени он задирал ее и, блаженно кряхтя, почесывал розовый хирургический шрам на круглом волосатом животе. Дядя с хрустом жрал здоровенный ломоть арбуза, жрал вместе с семенами, как лошадь, еще и корку, наверно, прихватывал, и хруст стоял такой, что я даже зажмурился и у меня заныл запломбированный зуб.

Неподалеку возилась с весами старушка. Она взяла ведро и подошла к машине, что-то прошелестев толстому. Тот скривился:

– Ой, мама, та сидить вы! Или вы хотите, чтоб у вас руки отсохли?

Старушка опять что-то прошелестела.

– Що? – сказал он, поглядев в сторону мужиков, сидящих на прилавке, и смачно сплюнул. – Они вам наробят! – И опять захрустел арбузом.

Тут дед встал перед ним, сняв кепку, и его глаза голубовато засквозили.

– Що? – сказал толстый и приподнялся на мешках. – Разгружать?

Он окинул взглядом меня, потом деда, прищурив глаза в удивленной насмешке, потом почесал шрам, вздохнул и равнодушно сказал:

– Тры рубля. – В его голосе было: «От, добри люды! И що воны уси метушаться?»

Дед испуганно на меня оглянулся, и я кивнул ему. Я тоже думал, что он даст хотя бы пятерку, но тут выбирать не приходилось, и мужики меня сильно беспокоили: они все время поглядывали на нас.

– Я наверх полезу, а ты будешь таскать, – зашептал мне дед. – По очереди будем таскать!

– Що? Согласны? – крикнул дядя и отшвырнул обглоданную корку. – А то тут много всяких разных ходит!

Он опять поглядел на мужиков. Мужики угрюмо наблюдали за нами, и под их взглядами было неуютно. Дед уже залез в машину и навалил на борт первый мешок.

– Ну ты что? Давай!.. – почему-то опять шепотом сказал он мне.

Мешки из кузова выпирали горбом, и у меня противно заныло в животе. Я подставил плечо, и когда первый мешок лег на него, мне захотелось поставить его на землю, сесть рядом, обнять и смотреть в синее небо, пока там не покажется луна.

Я прошел с мешком между рядами и свалил его у ног бабки. Она что-то шелестела, но что мне было до нее. Без мешка стало очень легко, и я был как бы невесом и покачивался. Второй мешок выжал из меня остатки воздуха, и я побежал с ним, боясь задохнуться. Я свалил его рядом с первым и сел на прилавок. Меня занимала мысль – чего это бабка вздумала торговать посреди ряда, когда с краю место свободно. Дед не дал мне додумать, он опять зашептал, закричал шепотом:

– Ну что ты? А? Давай!..

Дядя стоял на мешках, поддергивая штаны, и с усмешкой глядел на меня, морща густые брови.

Когда я приволок третий мешок, старушка смотрела на меня такими глазами, что мне захотелось спросить, почему она меня боится. Я пошел к машине и встал, ожидая, когда мешок упадет на меня сверху, чтобы уже не вставать, а лежать и размышлять об этом странном обстоятельстве. И точно, мешок упал, за ним я. Я лежал и смотрел в осеннее небо, в котором плыли белые облака, и думал что-то вроде – да на кой нам эти три рубля, когда есть это синее небо? Потом встал и попытался взвалить мешок на плечо. Мешок не поддавался, и я сел на него, шаря по карманам папиросы, будто решил устроить перекур; я забыл, что никаких папирос там нет. Дед слез с машины и, стоя рядом со мной, виновато посматривал на дядю.

– Що? – спросил тот, перевесившись через борт. – Руку ушиб?

– Не, – сказал я, – перекур.

Дед что-то виновато говорил ему, но я не слышал, я плавал в блаженстве свободного от тяжести воздуха. Дед наклонился и опять зашептал:

– Вдвоем будем таскать, а он подавать будет! Ты вставай, не расхолаживайся, а то потом тяжелей будет.

– Ой чтоб ему провалиться! – неожиданно запел дядя, рывком вскидывая на борт первый мешок. – Чтоб на том свете тебе ту картошку в горло запхали!

Непонятно было, к кому это он обращается. Он ругался и богохульствовал, вскидывая мешки, а мы с дедом таскали их.

Мы разгрузили уже примерно треть кузова, когда к нам подошел один из той троицы.

– За сколько подрядились? – спросил он, сощурившись и отводя глаза в сторону, и по его лицу бродила какая-то неустойчивая усмешка.

– Три рубля, – сказал я.

Он хмыкнул и отошел. Я сразу почувствовал опасность и бросил мешок.

– Таскай, таскай! – зашептал дед, глядя на меня расширенными голубыми глазами и пригибая голову. Он как бы прятался за мешок, как прячется в снег пугливая птица, почуяв опасность.

Мужики встали с прилавка и неторопливо подошли к машине. Двое встали у борта, не дав нам принять мешок, а третий полез в кузов. Они даже не глядели на нас. Стояли себе и покуривали. Тот, наверху, что-то сказал дяде, и тот застонал:

– Ой, боже ж мой, да я б сам зубами их тягал, если б мне кто столько заплатил!

– Тогда до обеда будешь стоять, – жестко сказал мужик в кузове, и дядя, смирившись, полез в карман.

Мужик спрыгнул с кузова и что-то сказал напарникам. Те заулыбались, потом один показал на нас, и мужик, который торговался в кузове, глянув на нас светлыми сощуренными глазами, подошел и стал смотреть деду в глаза, не моргая. Дед закряхтел и зачем-то снял фуражку.

– На, – сказал светлоглазый и что-то сунул деду в ладонь. – И давайте топайте отсюда!

Дед что-то забормотал, но светлоглазый, не слушая, отошел и прыгнул в кузов. Он подавал мешки, а двое других таскали.

– Ну, – спросил я шепотом, – сколько дали?

Дед повернулся ко мне, разжал ладонь и показал рублевую бумажку.

Я сжал зубы и пошел прочь с базара, меня подпирало какое-то безнадежно-тоскливое ощущение безвыходности. Ты тычешься то туда, то сюда, мельтешишь, бегаешь, взмахиваешь руками, а кто-то усмешливо смотрит тебе в спину, как бы говоря: «Ну, ну!» И вот ты крутишься, бежишь, высунув язык, садишься передохнуть, и оказывается, что ты не сдвинулся с места. Я шагал к вокзалу, не оглядываясь, проникаясь запоздалой решимостью. Хватит суетиться! Моя главная задача – ехать. Я должен уехать, иначе пропаду. Нельзя больше двух суток мелькать на одной станции, тем более маленькой. Вот сейчас пойду прямо на вокзал и буду ждать поезда. Что мне милиция и проверка документов, чего я боюсь? Паспорт при мне, а то, что я грязный и без копейки в кармане, так это не преступление. Правда, если опять поведут в отделение, то скоро уже не отпустят, запросы начнут делать, выяснять, сказал же лейтенант, чтоб в двадцать четыре часа… Он, наверно, не столько пожалел меня, сколько не захотел возиться, бумаги из-за пустяка двигать.

Дед семенил за мной следом, не приближаясь. Он шмыгал носом, кряхтел, – наверно, чувствовал себя виноватым. Все-таки пожилой, повидавший человек – и так накололся с этой картошкой! И мужики тоже гады хорошие, не сразу подошли, а когда мы уже пойти половину выкинули!

Я прошел в зал ожидания и сел. Дед устроился рядом. Он часто моргал, кряхтел и вскользь поглядывал на меня, тоже переживая. Потом засуетился, зашарил по карманам и показал мне какой-то узелок.

– Видал? – сказал он таинственно.

– Чего там у тебя?

Он закряхтел и стал развязывать. В узелке оказалась стопка картонных железнодорожных билетов. Он показывал их, явно любуясь своей коллекцией, как мальчишка марками или наклейками от спичечных коробков. Он, наверно, на всех станциях их собирал.

– Ты что, с таким билетом хочешь в плацкартный вагон сесть или прямо в купейный?

Он вильнул глазами и, придвинувшись ко мне, горячо зашептал:

– Ты не смотри, что использованные, с ними на любой поезд можно сесть, в общий вагон если. Я так ездил! Думаешь, они проверяют? Они не смотрят, какой он, лишь бы билет в руках был! – Он оглядел меня и вздохнул: – Вот только был бы ты почище одет, а то на цыгана смахиваешь. Может, тебе помыться, а?

Я покачал головой. Разве эту тепловозную гарь отмоешь?.. Он что-то промычал и опять уставился на билеты, поглаживая их пальцами.

Через два часа подошел волгоградский поезд. У общего вагона столпился народ, все лезли в узкие двери с сумками, мешками и галдели. Мы стояли за киоском «Союзпечати», дед нервно курил и все кряхтел.

– Давай ты один сначала, – сказал я. – Если пропустят, я за тобой следом.

Он дал мне картонный прямоугольник и рысцой побежал к вагону.

Я чувствовал, что ничего у нас не выйдет. Проводница, несмотря на дедовы заверения, проверяла билеты. Дед затесался в толпу, потом его кепка мелькнула у самых дверей, проводница взяла у него билет и тут же вернула. Дед ошалело оглянулся на меня из тамбура и махнул рукой, – мол: «Давай!». Я вышел из-за киоска, и тут понял, что мне уже не сесть. Толчея схлынула, у дверей стояло человек пять, да еще трое курили. Мне показалось, что все они смотрят на меня. Так, наверно, и было, – я был грязен, закопчен, в рваных штанах и волосы у меня были до плеч.

Я остановился на перроне, собираясь с духом и изображая полное безразличие, мол, просто гуляю себе, а поезд мне ваш до фени.

Трое куривших мужиков откровенно разглядывали меня.

– Вшей, видать, целый зоопарк, – сказал один.

– Погорельцы! – хмыкнула проводница. – Сами себя мордуют, чего-то доказать хочут.

– У них и бог вшивый! – сказал кто-то из мужиков, и они дружно расхохотались.

До меня дошло, что это они про Шиву, и я даже удивился – откуда знают? Шел семьдесят шестой год, одичалые стайки хиппи бродили по югу и Черноморскому побережью. Я прогуливался по перрону шаркающей походкой и тосковал, глядя на эти вагоны. В любом можно было бы завалиться на третью полку и спать, спать! Потом в одном из окон я увидел деда. Он делал мне знаки и махал руками, как дирижер. Я развел руками. Он перестал махать и ошалело уставился на меня, собрав на лбу кожу.

Тепловоз гуднул, объявили отправление, проводница загнала мужиков в вагон, поднялась в тамбур и вывесилась оттуда с флажком. Состав медленно тронулся и тихо поплыл мимо меня. Я проводил его и потом ушел за пути, на свалку, где среди бурьяна валялись проржавевшие остовы машин, разбитые бетонные конструкции, железные бочки и разный хлам. В поросшем жесткой осокой бочажке с ржавой водой, встав на колени, я увидел свое черное лицо на самом дне и не стал умываться. Бочажок был похож на черный глаз. Солнце разлилось вокруг, воздух горел и тек, осенняя трава казалась сожженной, к металлу было больно прикоснуться, над искореженными конструкциями стояли ореолы, а там, за свалкой, за кладбищем металла, начиналась степь. Ближе она была еще в выбоинах и канавах, а дальше выравнивалась однообразным строем ковыля и мягкими складками уходила далеко-далеко, к половецким курганам.

Я сидел, привалясь спиной к бетону и опустив ноги в бочажок, лицом к степи, слышал запах тлеющего железа, и мне казалось, что жесткая трава растет сквозь меня, что я уже умер, тело мое умерло, устав поддерживать жизнь, и трава забирает меня к себе в иное состояние, где не надо мучиться всем человеческим.

Голова болела, точно на нее поставили громадный и жаркий груз, потом, в полусне, начался бред. Мерещились черемухи и поезда дальнего следования, а когда открыл глаза, то увидел скифскую конницу с колыхающимися на пиках хвостами, но это была не конница, а просто табун, и острые верхушки бурьяна я принял за пики.

Надо было спасаться от бездействия, оно во много раз хуже голода, и я потащился в поселок.

Я шел мимо водокачки, высоко, как журавль, поднимая ноги, и не знал, почему я это делаю.

Над станцией возникал нудный звук, будто вибрировала двуручная пила, застрявшая в сыром бревне… Возникал и пропадал. И опять: «З-з-з-з-ув!..» Я поднял голову и посмотрел в небо, пытаясь понять, откуда идет это? Пространство вокруг было заполнено приглушенным дневным гулом, в котором все звуки слиты. А пила опять зазвучала: «З-з-з…» Я вдруг понял, в чем дело, испугался и, прикрывая ладонью голову, побежал в кусты, в тень. Со стороны, наверно, это походило на бред – я бежал, виляя и высоко вскидывая колени, заваливаясь на спину. И уже под кустами хлопнулся, и тяжелая тошнота накрыла голову звенящим колпаком. Это был первый в моей жизни солнечный удар.

Я отлежался в тени, свернул пилотку из старой газеты и пошел пыльной улочкой, заглядывая во дворы. Меня еще слегка покачивало, и я бродил чисто автоматически. Ведь надо было что-то делать! Чувствовал я себя скверно и время от времени, не обращая внимания на удивленные взгляды, высовывал язык по-собачьи, чтобы удалить из себя остатки перегрева.

В каком-то из дворов я увидел развешенное белье и старуху, которая с ним возилась. У меня возникла идея, я свернул и встал у штакетника, ожидая, когда она меня заметит. Она замерла с простыней в руках, настороженно на меня глядя.

– Бабка, я тебе дров наколю, – сказал я. – Или еще что-нибудь сделаю…

Она боком ушла к крыльцу, не отрывая от меня глаз, и исчезла в доме. Сейчас чего-нибудь вынесет… У меня загодя запершило в горле от слезливой благодарности и умиления, в своем воображении я уже сидел за столом и хлебал ароматный борщ, а бабка, подперев кулаком голову, слушала про то, какой я несчастный.

Из дверей однако же вышла не бабка, а полуголый парень. Что-то дожевывая на ходу и поддернув сползающие брюки, он сбежал с крыльца. По его решительному хмурому лицу я догадался, что сейчас будет, и быстро пошел прочь. Потом оглянулся. Он не стал меня догонять, просто стоял у калитки, все так же двигая крепкими челюстями, поддергивал брюки и смотрел мне вслед.

Я бродил по станции до самого вечера, спал на ходу, и стоило мне закрыть глаза – видел скифскую конницу. Она текла мимо поселка позвякивающим цветным потоком, я видел смуглые лица воинов с подсохшей на висках солью, медный блеск лат и слышал конский храп, цветные бунчуки колыхались над лошадиными спинами и степная пыль шлейфом тянулась из-под копыт. В этой картине было что-то, важное, что-то необходимое мне. Стоило мне присесть в тени, закрыть глаза и я опять видел лоснящуюся шкуру войска, которая переползала через мягкие складки бесконечной земли, вдруг возникала в серебристых ковылях темным прогалом, оттуда несся терпкий запах лошадиного пота, крови, железа и шкур, и можно было вообразить, что я всего лишь добровольный изгнанник, что стоит мне сделать шаг – и я тоже окажусь в седле, среди них, за мной поплывет земля в серебристом качании и я тоже буду мерять простор от звезд до солнца, кружить во времени и видеть над собой блеск копья.

То ли от этих видений, то ли оттого, что мне надоело ходить среди настороженных человеческих взглядов бродячей собакой, я ушел в степь. Когда начало темнеть, пошел на север, вдоль путей, и на первом километре

[пропущена строка из-за типографского брака]

ции пешком, но потом запал иссяк, я свернул в сторону, прошел еще немного, бросил рюкзак и сел в бурьян.

Он скрывал меня с головой и терпко пах. Сухие стебли шевелились, тихонько постукивали друг о друга, и от этого шел по степи неумолчный шорох, будто она мне что-то шептали, а может, и не мне. Земля была теплая, прогретая, я лег и закрыл глаза. Это была очень старая земля, не та, что в поселке – развороченная, растоптанная в грязь. Это была старая, сухая, теплая, даже на ощупь теплая добрая земля, которая давно пережила сама себя и стала чем-то иным, чем-то похожим на плоть. Она была плотная, но мягкая, как одно большое упругое тело, и дышала. Я чувствовал это спиной, засыпая и согреваясь. Я еще успел подумать, что это земля мне неизвестна, она какой-то другой породы. Ведь что она такое? Ее пашут, рвут плугами, и это кажется нормальным. Но здесь, в степи, мне стало казаться, что земля должна быть именно такой, как эта. Чтоб можно было лечь, прижаться к ней спиной и согреться.

Во сне меня кто-то дернул за ногу, вдруг показалось, что это опять Сидоренко, что он меня и тут отыскал, и я вскочил.

Низко висели звезды, шуршал бурьян. Черная собака, ворча, тянула меня зубами за штанину. Я испугался, крикнул на нее и пнул ногой. Она отбежала, залаяла, потом присела и, задрав морду, завыла. Я кинул в нее стеблем бурьяна, вырвав его из земли с корнем, она отпрыгнула и обежала меня кругом. Я не знал, чего она хочет, и лихорадочно стал выцарапывать из рюкзака нож. Она осторожно подошла поближе, опять залаяла на меня и заскулила, а потом легла, положив морду на лапы. Я успокоился и понял, что ничего плохого она не замышляет, а просто ее кто-то выгнал, она соскучилась по людям здесь, в степи, и хотела меня разбудить.

Потом она опять завыла, я закричал на нее, она постояла и убежала. Бурьян шуршал где-то рядом, шорох обошел меня кругом и стал удаляться. Я лег, но уже не смог уснуть. Звезды тускнели, к утру стало холодно и выпала роса.

…Казалось, какая-то целенаправленная злая сила держала меня на привязи вот уже третьи сутки. Утро-вечер, утро-вечер, солнце по кругу, и все тот же вокзал в облупившейся вылинявшей краске, или, может быть, в самом названии «Филоново» есть намек на некую ленивую тягомотину, на безалаберность, которая даже в безбилетном проезде на товарных поездах дает себя знать?

Опять висело над степью в белесом, вылинявшем к осени небе тусклое, горячее солнце и однообразно, без порывов дул ветер. Было ощущение, что движется разом весь воздух, и это неторопливое движение рождало ровный, на одной ноте, гул.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю