412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Илюшин » Тихоокеанское шоссе » Текст книги (страница 7)
Тихоокеанское шоссе
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 00:53

Текст книги "Тихоокеанское шоссе"


Автор книги: Владимир Илюшин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 13 страниц)

На собрании

Вечер. Конец недели. В одном из СМУ на окраине города идет производственное собрание. Собрание как собрание, только помещение для него выбрано не совсем подходящее – вагончик столовой, из которого вынесены столы.

Люди сидят тесно, плечом к плечу, кое-кто дремлет, сомлев от духоты, а в дальнем углу, привалясь к стенке, уже совсем откровенно похрапывает мужчина с обветренным лицом каменщика. Соседи пихают его локтями, и тогда он, вздрогнув, начинает удивленно озираться. Замечает сердитые взгляды из президиума и, устыдившись, некоторое время слушает докладчика с преувеличенным вниманием.

За импровизированной трибуной, разложив на ней исписанные листки, удобно и надолго расположился лысоватый полненький плановик. Доклады – его конек. Он может подготовить доклад по-любому поводу и вопросу. Квалифицированно и грамотно. Со ссылками, выписками, цитатами, цифрами. Он упивается терминологической казуистикой и логическими построениями. Плавностью перехода от одного пункта к другому. «В текущем году, – говорит он, – наш коллектив справился с заданием третьего квартала по пунктам «а», «б» и «в», отстав по пункту «г» – производительности труда – на пять процентов в сравнении с аналогичным показателем за второй квартал. Анализ резервов показал, что причина отставания заключается, во-первых, в участившихся нарушениях трудовой дисциплины, во-вторых, – в перебоях с поставками сборного железобетона, на основании чего…». Сыплются цифры. Проценты. Проводятся параллели.

Плановик втайне считает, что в нем погиб великий экономист. Он уходит в такие дали, что теряется из виду и СМУ, и тесный вагончик, и запах извести, и угрюмые, усталые лица рабочих. Слушать его тяжело. Он явно не на месте здесь, в этом вагончике. Все это понимают, кроме самого плановика. Ему кажется, что все придавлены его эрудицией. Он снисходителен и слегка ироничен.

За столом президиума, в центре, широко раздвинув локти, сидит старший прораб Рогачев. Он тоже устал от бесконечного, никому не нужного доклада и слегка злится, потому что время идет, а в повестке еще масса вопросов. Вопросов насущных. О дисциплине, например. Он посматривает на часы и откровенно постукивает по ним пальцем, но оратор ничего не замечает.

Между тем каменщик в углу снова начинает клевать носом, запрокидывается головой, и в отвалившейся нижней челюсти поблескивает железный зуб. В тяжелой, душной немоте вагончика слышится легкий носовой свист.

Рогачев строго стучит карандашом по графину. Каменщик вскидывает голову, озирается.

Слева от Рогачева в президиуме сидит комсомольский вожак – Ирочка Сероглазова. Стол высок, а юбочка на Ирочке коротковата. Штукатур Васька Гурьев, сидящий в первом ряду, смотрит под стол, разинув рот. Ирочка из всех сил натягивает юбку и сжимает колени.

«…В этой связи хотелось бы подчеркнуть роль самодеятельного почина трудящихся, – продолжает оратор, отхлебнув воду из стакана. – Инициатива предприятия в целом складывается из личной инициативы каждого, из ответственности…»

Третьим в президиуме сидит широкоплечий коренастый мужчина в клетчатой рубашке. У него гладко зачесанные назад волосы и немигающие, навыкате, карие глаза. Узкий, как бы зашитый рот. Впечатление это усугубляется его немногословностью. Это Лопарев – бригадир монтажников, передовик, знаменитость. Это феномен. Монтажники в его бригаде, как на подбор, в бригадира, – молчуны. У Лопарева нет прогульщиков, у Лопарева нет пьяниц. При вечном некомплекте в других бригадах, к нему рвутся. Но попасть в эту бригаду непросто. Три года подряд они изо дня в день делают вдвое больше, чем любая другая бригада СМУ. В свое время около трех десятков человек прошли сквозь бригаду, как сквозь сито. Осталось десять. Из них трое приезжают на работу на личных «Жигулях». О них часто пишут. Например, так: «На месяц раньше запланированного срока выполнила производственное задание бригада монтажников Лопарева В. Б. из СМУ…» или «Монтаж нового жилого дома закончили монтажники из бригады Лопарева В. Б., перекрыв плановое задание года на 50 %» и так далее. Когда случаются перебои с железобетоном, Рогачев звонит на завод и начинает орать, багровея, про план, про ответственность, про обязательства, а директор ЖБИ, в свою очередь, орет на Рогачева: про подъездные пути, простои и нехватку транспорта.

– Черт с тобой, – отступается наконец Рогачев. – Но Лопареву хотя бы дай.

И директор ЖБИ дает Лопареву железобетон.

Однажды бригаду хотели перебросить на недостроенный дом, который необходимо было срочно сдать. Лопарев отказался. Рогачев, разозлившись, кричал, что он снимает Лопарева, что Лопарев зазнался, избаловался, пусть он катится из СМУ туда, где на его художества будут смотреть сквозь пальцы, а он, Рогачев, не будет! Слыханное ли дело, чтобы бригадир сам подбирал себе кадры и устанавливал свои порядки на стройке?!

Лопарев положил на стол заявление об уходе, а вслед за ним положили заявления все его монтажники. Они будут работать только с Виктором Борисовичем и ни с кем другим. Они поедут за ним в Магадан, в Африку, на Северный полюс – куда угодно. Нет, недаром прошло сквозь Лопарева больше трех десятков человек. Он никого не уговаривал. Оставался только тот, кто хотел остаться, потому что Лопарев – это не просто так себе, крепкий мужик, Лопарев – это целая философия. Молчаливая и неброская, но надежная. Работай хорошо. Если не умеешь – учись. Делай то, что говорит бригадир, не пей, помогай товарищу, не лезь не в свое дело. И тогда у тебя будет все. Машина, как у Виктора Борисовича, квартира, как у Виктора Борисовича, деньги, почет, – все, как у Виктора Борисовича. Лопарев никогда не говорил этого, он просто был молчаливым примером для того, кто, устав от мотаний по разным стройкам, несбывшихся надежд и житейской разноголосицы, нуждался именно в такой вот прочной основе, если угодно, – в вере.

Самого Лопарева эта суета вокруг бригады и него самого иногда пугала. Он боялся слов, предпочитал молчать. Пусть говорят другие, пусть думают что хотят. Он был твердо убежден в одном: чем больше человеку платят, тем лучше он работает. В наряды он включал все малейшие движения, требующие усилия. Если в бухгалтерии начинали «химичить» и выходило меньше пятнадцати рублей в день на человека, он шел в трест и выбивал.

Крепкий такой, молчаливый мужик, Лопарев…

«…Примером того, как энтузиазм, бескорыстная преданность идеалам соревнования могут стать могучим стимулом дальнейшего повышения производительности труда, служит опыт бригады монтажников Лопарева Виктора Борисовича», – говорит с трибуны оратор.

Лопарев внутренне напрягается. Каким-то подспудным чутьем он чувствует, что его, по всей вероятности, принимают за кого-то другого, и выход из этой ситуации один – молчать. Он напряженно вслушивается в слова докладчика, пытаясь отыскать в них намек или подтверждение своим тайным мыслям, но нет, все хорошо…

Рогачев поглядывает на него с неуловимой усмешкой.

Наконец доклад окончен, в вагончике наступает некоторое оживление, и Рогачев стучит карандашом по графину. Начинаются прения. Точнее, никаких прений, все устали, все вскидывают руки, голосуя за формулировки Рогачева. Все идет как по маслу, Рогачев доволен. Но тут просит слова худой работяга в телогрейке с болезненно блестящими глазами на обтянутом кожей скуластом лице. Рогачев недовольно хмурится. Этот худой каменщик выступает на всех собраниях к месту и не к месту, говорит то, чего говорить не следует. Это Сушилин. В вагончике оживление. Сушилина знают как фантазера. Над ним посмеиваются, но и жалеют его.

– Я хочу сказать вот что! – Сушилин ребром ладони рубит воздух. – Тут говорят, что мы, дескать, перевыполнили план и чего-то там добились, но это ведь натуральная же липа, товарищи!

Он с комсомольским энтузиазмом встряхивает головой, обводя вагончик голубыми, неподкупными глазами. Рогачев громко откашливается, с уныньем чувствуя, что собрание теперь затянется. Сушилина не уймешь. В вагончике довольный гогот:

– Давай, Сушилин, вставь им пистон!

– Ну загнул, парень!

– Все он правильно говорит…

Сушилин поворачивается к президиуму:

– Вот давайте спросим у товарища Рогачева, стал бы он жить в доме, который мы только что сдали?

– Ты, Сушилин, давай по существу! – Прораб строго унимает шум, стуча по графину. – Что ты имеешь в виду?

– А то, что дома, товарищ Рогачев, строятся не для плана, не для процентов сверхплановых и нашей славы, они строятся для того, чтобы в них люди жили! А как жить в доме, где с потолка обваливается штукатурка, не проведена электропроводка, двери не закрываются и вода не течет? Мы получаем премии, мы кричим ура, а если разобраться – это же надувательство, обман! Как же так, а?

В светлых глазах Сушилина недоумение. Плановик усмехается над этой наивностью. Рогачев хмурится.

– Ведь мы не просто дома строим, мы ведь строим новое общество! – горячится Сушилин.

– Довольно демагогии! – решительно прерывает его Рогачев. – Тебе, Сушилин, я вообще выступать запрещаю. Устроил тут цирк, понимаешь… Если с чем не согласен – пиши. А тут нечего со своими прожектами соваться!

Сушилин под общий смех садится. Рогачев попал в самое больное место. Весь трест знает о странном каменщике, который пишет во все инстанции, предлагая проекты всеобщей, коренной перестройки. Всего. Он предлагает вообще отказаться от денег, не платить зарплату, а выдавать продукты натурой. Продукты и вещи. Сколько наработал, столько получай. Не будет спекулянтов, говорит он, никто не станет заводить кубышку, потому что денег не будет. Его вызывали в трест, с ним беседовали, ему внушали. «Хорошо, – говорил он, улыбаясь. – Вот вы считаете меня идиотом, а я предлагаю: давайте сами подадим пример – откажемся от денег. Вы говорите, что никто этого не поймет, что еще рано, – хорошо, посмотрим, но давайте попробуем, что вам мешает?» Трудно говорить с каменщиком, который на ночь читает Руссо.

Вагончик хохочет. Сушилин сидит, опустив глаза и чувствуя горячие толчки крови в висках. Он не понимает, почему люди не хотят. Почему они смеются и не верят. Почему проекты новых зданий, над которыми он корпит ночами, один за другим возвращаются к нему из разных инстанций. Не понимает, как некий пришелец, живущий в другом измерении.

…В вагончике гул спорящих голосов. Вскидываются руки, и багровому от стыда Ваське Гурьеву единогласно вкатывают строгий выговор. Собрание окончено.

У выхода они сталкиваются. Лопарев и Сушилин. Сталкиваются на мгновенье, чтобы тут же разойтись.

Лопарев садится в машину и долго выбирается на трассу, петляя меж деревянными домами окраины. Выбравшись, дает полный газ. Он моментально забывает о собрании и вообще о работе. Работа работой, она существует, чтобы обеспечивать все, что помимо нее. Мимоходом подвозит замерзшую девчонку, не глядя, сует рублевку в бардачок. Он собран, немногословен и вежлив.

Сушилин идет по пустырю сквозь летящий свет к автобусной остановке. Ветер мечется меж штабелей железобетонных плит и груд кирпича. На кране со скрипом мотаются незакрепленные стропы, леденящий ветер толкает в спину, лезет за шиворот, но Сушилин не замечает ничего. В его разгоряченном мозгу возникают картины одна другой фантастичнее. Он видит светлые города под легкими прозрачными куполами, смеющихся загорелых людей, странные летательные аппараты, похожие на прозрачных стрекоз… Потом виденье сменяется другим: он на высокой трибуне, а вокруг – море голов, бесконечно уходящее к горизонту. Он говорит, и толпа в едином порыве вскидывает вверх руки, голосуя. Пурга свищет, сечет лицо, Сушилин запинается, вязнет в снегу, но с губ его не сходит улыбка. Он видит силуэты светлых городов, не замечая ни ветра, ни тонкой ледяной струйки, скатившейся за воротник. Он счастлив, да, счастлив.

Тихоокеанское шоссе

Надо было наконец решаться, но все как-то не выходило и, мельком глянув на ее улыбающееся лицо, бездумно болтающий накрашенный рот, тем временем как она, поминутно поправляя волосы, откидывая их светлую шелковистую волну за плечо, разглядывала зал, отыскивая знакомых, он опять закурил и, отвернувшись, стал смотреть сквозь высокую, от пола до потолка, стеклянную стену кафе на сумеречную вечернюю улицу в бесконечном людском потоке по тротуарам, в пестром автомобильном мельканье. Проехал кузнечик-троллейбус и в изумленно изогнутом лобовом стекле, где рдел осколок заката, пронес мелькающее переменчивое отражение домов с лепниной и фигурными балконами, толпы и деревьев. Стекло заволакивало тенью, и в нем уже видны были тусклые отражения стеклянных шаров под потолком, ряды столиков сплошь в сиянии фужерного стекла, снующие официантки с подносами, мужские и женские головы, оркестр на возвышении в полумраке перепутанных проводов, никелированном и медном блеске. Все это плавало в сизом сигаретном дыму, пчелином гуле десятков голосов, который вдруг взрывался чьим-то хохотом или звяком уроненного на тарелку ножа…

Тень поднимается с севера, где небо темнеет и становится огромным, нависает над головами, и вот глаза начинают реже моргать, стекленеют, забытая сигарета дымится на блюдце – и мгновенное оцепенение, предчувствие ночи и беспощадного расчета, который почему-то так никогда и не настает, отступая в блеклую серость утра. Но вот теперь, когда воздух становится гуще, плотней и начинается тихое движение теней на пустующих улицах, когда небо пустеет и веет льдом, кажется, что все возможно…

Он встряхнулся, отгоняя оцепенение и, взяв бокал, отпил глоток.

– Может, поедем домой? – Он глянул на нее исподлобья, покручивая в пальцах бокал и как бы пробуя неиспользованную возможность. Их нужно было перепробовать все, чтобы совесть была чиста.

– Ну что ты, милый. Тут так хорошо! – Она опять отбросила волосы, окинув утонувший в чаду зал сияющими глазами. – А потом, если хочешь, не будем брать такси, а пойдем пешком. Представляешь, – ночь, фонари и мы с тобой вдвоем…

Она положила ладонь на его руку, погладила, царапнула ногтем пожелтевший от табака палец и заглянула в глаза. Потом коснулась пальцем щеки и опустила веки, улыбнувшись.

– Слишком театрально. – Это прозвучало резко, но сдержаться он уже не мог. – Слишком красиво, понимаешь, слишком. Мне не этого хочется… А знаешь, чего?

– Чего же? – В ее глаза вплыла легкая отчужденная настороженность.

…А ты попробуй ей расскажи про свой страх. Расскажи, как в третьем часу ночи ты просыпаешься и лежишь с потным холодным лбом и бьющимся сердцем. Один. И на тебя рушатся дома. Это кошмар, который можно отнести к чему угодно. И еще ощущение тысяч, миллионов глаз. Исступленных и яростных. Всепрощающих и не умеющих прощать. И ощущение вины, которой никак не искупить, хотя непонятно даже, в чем она. Конечно, это нервы. Нервы можно лечить, и от всего этого можно вылечиться. И как-то было – она, вот эта, – лежала на простыне, чуть подогнув колени. Он подошел к окну, отдернул штору, оглянулся и перестал дышать. Клубок воздуха застрял в горле. Но, может быть, это было потому, что она молчала? И потом – поиск. Надежда, что если есть что-то, шелуха постепенно спадет. И вот зарылся в шелухе…

– Ах, ты про это! – Он даже вздрогнул, услышав ее слова: казалось, что она прочитала то, что он думал, но тут же он понял, что улыбается, и улыбка, наверно, известного рода. – Ты придаешь этому слишком большое значение. – Ее лицо стало маской, а может быть, вернулось к исконному, подлинному состоянию, всегда трудно было это понять: что подлинное, а что макияж. И, как вспышка, мелькнуло – игра-перевертыш, кошка играет с мышкой, но и сама мышка играет, потому что чувствует – у кошки нет зубов. Испуг. Хотя это просто мнительность, можно отбросить… А на мгновенье мелькнуло – вот эта тоненькая девочка с раскованным язычком и вольными пристрастиями лет через двадцать – сухая, строгая женщина, председатель родительского комитета или еще какого-нибудь общества; строгая речь, противозачаточные средства, двое детей, полная чаша и муж под каблуком. Но нет, нравственность, безнравственность, понятие о ценностях – не в этом дело.

…Да, вот в чем дело, разве он и впрямь весенний кобель или он входит в некую систему современной молодой женщины, где мужчине отведено то же место, что и таблеткам от головной боли, и вольным, в меру, разговорам, и нарядам, то есть тому, что придает жизни полноту и разнообразие? Попробуй-ка это пойми. И почему вдруг сейчас лед колется и дробится… и вообще хаос мысли, не организованной произнесенным словом, может увести, завести, запугать. Надо слушать и говорить, тогда проще…

…– Ах ты про это! Ты придаешь этому слишком большое значение, поверь мне, так нельзя.

Ударник щеткой прошелся по медным тарелочкам, сиплый голос заговорил в микрофон: «Раз, раз, раз…» Потом кто-то из музыкантов взял гитару, и тяжелое металлическое дребезжание, многократно усиленное, прошло над залом; вдруг появилось ощущение, что эти сиплые парни сейчас начнут бить посуду и разгружать металлолом.

– Милый, нельзя все сводить… – ее лицо чуть покраснело на скулах, – нельзя же все сводить к постели.

– Ну да, для этого ты слишком начитанна…

– Перестань.

– Интеллектуальна…

– Если ты будешь говорить со мной таким тоном…

– Я хочу сказать, слишком хорошо воспитанна. Почему бы тебе не почитать что-нибудь низкопробное?

– Я сама знаю, что мне читать.

– Может быть, тогда мы наконец-то смогли бы обойтись без всего этого.

– Что ты имеешь в виду?

…Я имею в виду разговоры о книгах, которых я не Читал, и о фильмах, которые мне не нравятся, потому что рассказывают о человеке, как о бесполом железном существе, которого ударь – кровь не потечет, и еще о картинах, скульптурах; конечно, тряпок у нас теперь Достаточно и можно их «презирать», при этом не забывая, чтобы наше презрение не дай бог не было обуто в дешевые полуботинки. И еще – выверенный стандарт дозированных эмоций, которые не мешают нам делать свои дела, зато улучшают сон. И еще наше презрение к ценностям и правилам приличия, за которые, однако, пока никого не распяли и не сожгли…

– Треп.

– Я сейчас встану и уйду!

…и без вечной игры, которая все подменяет. Без этой самой активности. Это ведь страх божий – активно поглощать мир, пожирать его, и пропускать через пищевод, и суетиться, и бегать, спорить, доказывая, что небо выкрашено в голубой цвет вовсе не потому, что цвет этот приятен глазу. И без перекачивания воды из реки в болото, потому что нельзя вместо сердца ставить мотор. И без света и тьмы, потому что ум мой, который может объяснить мне многие цвета и устройства, не может объяснить, зачем он мне дан, то ли для того, чтобы я считал зарплату и умел интриговать, завоевывая льготную путевку в Крым, то ли для того, чтобы я смог постичь то, для чего у меня нет ни времени, ни сил, то ли для того, чтобы я терпел это. И даже без…

Глаза ее стали круглыми, а вокруг зрачков появился светлый ободок ярости. Она взяла со спинки стула висевшую сумочку и дернулась встать, но он удержал ее, вдруг почувствовав непонятное облегчение, будто бы, как грозовая туча, вдруг разрядился, высеял дождь и град и вот теперь уходит на восток, облегченно погромыхивая и разносясь в сером высоком небе легчайшими клочьями, сквозь которые начинает сиять умытый месяц.

Не отпуская ее руки, он встал и пересел на стул рядом с ней, обняв и поцеловав в ухо, тронувшее щекотным прикосновением светлой, пахнущей шампунем прядки волос.

Свет потух, загрохотала музыка, в дыму и вспышках света закачались фигуры на пятачке перед эстрадой, стеклянная стена вся была в каплях дождя и черна, на асфальте блестели лужи и цветные пятна светофоров, над изломанным контуром зданий нависали облака, и в холмистой полосе меж облаками и крышами домов было светлей. Он погладил ее спину, и шелк едва слышно прожужжал под ладонью, как шмель, свет мигал, дождь на стекле то возникал, то пропадал, за грохотом ударника и криком певца ничего не было слышно.

«Не бойся дождя, если у тебя есть крыша над головой, не бойся одиночества, если у тебя есть друг».

– У тебя неприятности сегодня, да? – закричала она, прижавшись к его уху губами. В грохоте и реве музыки выходило похоже на шепот.

– Почему?

– А почему ты такой заведенный?

Глаза у нее опять сияли, алкоголь стоял в них кристалликами, холодноватыми, как искусственный лед. Подкрашенные губы мягко плыли в улыбке, он поцеловал их, потом тронул кончиком языка, ощутив вкус помады. Было темно, тесно и тепло, как в пещере, дым плыл под потолком, разгоняемый лопастями вентилятора. Она положила ему голову на плечо, что-то напевая и пристукивая туфлей по полу. Тепло стройного женского тела тлело рядом, тревожа и грея. Казалось, это кафе сейчас лопнет под напором железной громкой музыки, нагнетаемой в его пространство, как воздух в топку.

– Ты поедешь ко мне?

– Не знаю, милый, смотри – какой дождь, я и зонтик не взяла!

– Давай тогда поцелуемся.

– Давай.

Он еще раз поцеловал теплые расползающиеся губы и близко увидел тонкое, потерявшее все маски лицо, чуть опухшее от внутренней слабости, которая, от вина или от чего другого, вдруг сделала ее покорной, мягкой и простой. Но ничего этого уже не было нужно, нужно было только сделать человека спокойным и веселым. Он погладил ее плечо и закричал в ухо:

– А пойдем пешком, как ты хотела?

Он опять любил ее как никого и никогда, и сейчас любовь эта была осторожной и нежной, хотя и не умела найти ни слова, ни движений, они были грубы и пошловаты, но это, в общем, подходило к моменту, он бы не знал, что делать, если бы с губ сошла эта полуироническая улыбка, которая как будто еще оставляла какую-то дверь, в которую всегда можно было выйти, хлопнув самолюбием. Оставлять себя было страшно, он не знал и боялся того, как она может обойтись этим, голым, потому что и в ее улыбке всегда искал отражения своей, и хотя сейчас чувствовал, что, может быть, она живет совсем по другим, а не по тем, что он для нее выдумал, правилам, страх не оставлял его. Это было нечто вроде проволочного каркаса, дублирующего ребра, и ничего нельзя было с этим поделать, ничего. Легче было думать и строить человека по своему усмотрению, толкуя его поступки по собственной прихоти, как бы даже радуясь, что мир складывается в понимание и зрение, чем принять его самостоятельность. Это ужаснуло его, но лишь на мгновенье, потому что и в самом деле ничего нельзя было сделать. Нельзя переиначить себя, добиваться своих понятий кровью, потом, стыдом ошибок и вдруг понять, что они не имеют смысла. Понятия ложны и ошибочны, а мир многообразен, но как же так это понять и как тогда жить? Чем?

– Милый, что с тобой опять? Хочешь, чтобы мы пошли пешком?

«…Если хочешь, можем, правда, пойти. Как ты хочешь. Ночь, фонари, мы вдвоем, и пусть это будет похоже на театр. Это шоссе называется Тихоокеанским, понимаешь? Когда идешь по нему ночью, возникает вдруг удивительное ощущение, будто ты в пути уже давно, давным-давно, с самого детства, все идешь к океану, это шоссе идет к океану, как Транссибирская магистраль, понимаешь? И то, что ты где-то живешь и работаешь в какой-то скучной конторе, это ничего не значит. Может быть, в другие дни, когда ты постигал свою науку и думал, что она вся будет состоять из чистого студенческого воздуха, это выглядело иначе, но потом привык, а еще немного позже начинает казаться (но, может быть, тут влияние?) начинает казаться, что деловая скука и житейское рвачество, без которого никак не обойтись, потому что если на всех делить, то выходят крохи и кому-то постоянно не хватает одеяла, – что все это временное явление, показатель своей хватки, зубов, но это не главное. И мало ли что выдумываешь и ищешь. И это постепенно стирается, стирается с тонкой бумаги, как знаки, начертанные тонким карандашом. И остается странное. Ну как бы тебе это объяснить… Вдруг кажется, что ты все это терпишь лишь потому, что твое положение – это лишь остановка в пути. Временная: ты работаешь в своей конторе, делаешь что-то такое, в чем для непосвященного человека нет ни смысла, ни значения, – переписываешь бумаги, отсылаешь их, регистрируешь, подшиваешь. Тут важно понять, что смысл именно в этом, – чтобы переписывать, подшивать и отсылать. Если поймешь – ты свои, тебя принимают. Ты куришь в коридоре, болтаешь, рассказываешь анекдоты и смеешься над карикатурами в стенгазете. Потом стоишь в очереди за колбасой, едешь домой в давке и склоках «пика», жаришь яичницу, листаешь журналы, слушаешь, как в квартире под тобой орет телевизор, а в квартире напротив пьяный муж бьет жену и она кричит нечеловеческим голосом. Потом спишь и, если страх и сознание собственного ничтожества не разбудят тебя ночью, встаешь по будильнику и едешь на работу в переполненном утреннем автобусе, чтобы опять подшивать, рассылать, курить, слушать сплетни и так далее. Тут можно много чего наговорить. Но суть не в этом, понимаешь?

Сам себе кажешься командированным на этом месте. Идешь ночью по шоссе, если вдруг приспичит прогуляться, и никого, ни души! Фонари горят, в болоте квакают лягушки, а ты знаешь, что шоссе – до самого океана. И ведь тебе еще предстоит тронуться дальше, ты этого ждешь подспудно и представляешь все города и деревни, поля и березовые рощи, которые тебе предстоит пройти. Мне кажется – мы все такие. Временно командированные. А может, я ошибаюсь.

Как-то, гуляя ночью и думая все о том же, об этой своей идее-фикс, я чуть не попал под колеса «Москвича», который среди ночи несся по самой обочине, как будто охотился за единственным в столь поздний час пешеходом, за мной, то есть. Я успел отпрыгнуть в канаву, а он пронесся, расшвыривая гальку из-под колес и на повороте, где сходились две дороги, вдруг затормозил, развернулся и опять полетел на меня с потушенными фарами и темным салоном, в котором угадывалась темная человеческая фигура. Физически я не очень смелый человек, в детстве во время наводнения прыгал с набережной из одной только лихости, рискуя напороться головой на проволоку или топляк, стрелял из самодельного «жигана», и раз мне разворотило руку, но потом стал как-то осторожней и даже в драки вступаю только при крайней необходимости, когда возможность физического унижения на потеху толпе становится настолько реальной, что ничем другим, как только кулаками, ее не обойти. …А тут, сам не знаю, что со мной случилось, схватил какой-то кирпич и пошел на этот «Москвич» как на танк, что было крайне глупо, так как человек, если бы он хотел меня убить, убил бы меня раньше, ему нужно было бы только слегка повернуть руль, потому что я, слыша за спиной тихий гул набирающей скорость машины, шел беспечно, не оглядываясь, и отпрыгнул только тогда, когда на уровне бедра толкнуло воздухом и потом пролилась струя лакированного железа, заряженного скоростью и непонятным неистовством. …Пошел с кирпичом и в результате познакомился с милейшим кандидатом наук, который, бледнея, мучась, страдая, исходя запоздалой интеллигентностью, просил простить его за невнимательность. И объяснил мне, что когда ему бывает плохо, он гоняет по этому шоссе со страшной скоростью, но не смерти ищет, а какого-то поворота в мозгу, провоцирует свои бедные замученные мозги.

Мы выкурили по сигарете, поговорили о том, какие странные вещи случаются иногда ночью, и вдруг, поймав его печальный, тоскующий взгляд, я понял, что он из той же породы. Шоссе лежало перед нами желтой, прорубленной в дебрях ночи просекой, и мы тихонько разошлись, пряча глаза, мучимые одной и той же мыслью…»

Она кричала ему в ухо, едва слышно за грохотом музыки:

– Пойдем? Уже расходятся.

Он вздрогнул, очнувшись, и увидел, что половина столиков пуста, официантки убирают посуду. Их лица под включенным светом казались сердитыми и помятыми, будто спросонья. Вечер прошел какими-то скачками, он не успел его заметить, казалось, из времени вынули несколько отрезков, в которые он собирался подумать о чем-то важном, но так и не подумал, и вот надо уходить. Он посмотрел на нее, вдруг подумав, что же она делала в этом времени, которое для него вдруг исчезло? Лицо ее было разгоряченным, и он глупо спросил:

– Ты что, танцевала?

– А ты забыл? – Она рассмеялась и опять его затормошила: – Ну пойдем, ты второй час таращишься в это окно как приклеенный.

– Я еще немного посижу.

– Один? Что за капризы!

– Еще немного посижу один, ты иди.

– Ну как знаешь. Ты вообще странный сегодня!

Она надула губы и встала, захватив сумочку. Он проводил глазами ее спину. В дверях она, не выдержав этой наигранной неприступности, оглянулась, он помахал ей и улыбнулся. Музыка кончилась, и сразу стало слышнее шарканье ног, разговоры, звяк посуды. За стеклом стояла черная ночь и в нем, как в зеркале, отражался весь зал. Он поднял бокал, и отражение приветствовало его. С ее уходом все стало легче и проще, многие вещи вдруг отпали сами собой и потеряли всякое значение. Он сморщил губы, сдерживая улыбку, он не понимал, что с ним происходит и почему ему так просто, понятно и легко. Вдруг он перестал слышать звуки, все они слились в монотонный гул, в котором нельзя было различить слова; казалось, его несла река, и вдруг он нащупал под ногами дно, и вот мир побежал мимо него в хаотическом шуме своих беспорядочных движений. И все это сразу перестало волновать, потому что шло, двигалось другое, не ощущаемое ни слухом, ни зрением. Что же это было? Он не знал, но, стараясь постичь, весь ушел в это, шестое ли, седьмое чувство, совсем перестав ощущать себя, не чувствуя даже боли в прижженном горящей сигаретой пальце.

На что же это походило?.. Он будто бы это слышал и теперь искал отдаленную ассоциацию, которая могла бы дополнить ощущение, заострить и дать дополнительный толчок.

…Да, может быть, именно-таки тогда, когда надо было подниматься по длинной мраморной лестнице, покрытой красным, чуть вытертым ковром, мимо статуй, гипсовых горшков с цветами и зеленью, сусального золота бра и медных завитушек на вычурных перилах. И вот кто-то, отдав поклон, с церемонной важностью распахивает тяжелую дверь со сделанной в виде дракона медной ручкой, – и сразу пыльная духота, полумрак, бархатная обивка кресел. Одна за другой гаснут в люстре электрические свечи, и полутьма начинает переливаться и мерцать отражением горящих на рампе лампочек в сотнях блесток, похожих на маленькие зеркальца. Притихает заунывный разнобой скрипок, откашливание, звук передвигаемых стульев, с тяжелого занавеса стекает в зал бархатная величественная тишина, и вот под негромкие аплодисменты выходит дирижер, раскланивается, поворачивается к пульту и, предостерегающе постучав палочкой, раскинув руки, какое-то мгновение замирает, и вдруг – взмах, который повторяют фалды фрака и вслед за этим движением, одновременно с ним, резкий, сабельный взмах смычков, и первый аккорд, взвинтив воздух, на какое-то мгновение замирает, зависает, как балерина, исполнившая трудное па…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю