Текст книги "Ранние сумерки. Чехов"
Автор книги: Владимир Рынкевич
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 35 страниц)
XXX
«Правду кто-то сказал: век начался Карамзиным, кончается Максимом Горьким. Горько!..»
Газета «Гражданин», 4 января 1901 г. Ошибался недалёкий журналист. Старый век закончился, начался новый, двадцатый, 31 января, вдень премьеры спектакля «Три сестры» в Московском Художественном театре.
В финале военный оркестр надрывал сердце маршем отчаяния, уходили офицеры, навсегда покидая сестёр, Веру, Надежду и Любовь России. Вместе с радостью, подаренной великим искусством, тяжкая непонятная тоска овладевала душами, и никто ещё не знал, что это предвидение, предчувствие грядущей российской катастрофы.
Если бы знать...
САД
1901-1904
I
ить – до последней секунды, и каждое движение, каждый поступок – для жизни, и каждая мысль только о жизни.
Он ошибся непоправимо, когда в мае 1901-го доктор Шуровский нашёл у него не только притупление в верхушках лёгких, как было прежде, но и распространение спереди ниже ключицы, а сзади – захват верхней половины лопатки.
– Вы сами врач, Антон Павлович, – сказал Шуровский.
Майский ветерок больше не веял надеждами, и пришло самоубийственное решение: теперь для него главное не жизнь, а приближающаяся смерть, и во всех своих действиях надо исходить только из этого. Пришли уныло-молитвенные мысли об исполнении какого-то непонятного, кем-то придуманного человеческого долга, зазвучали казённые, жестяные слова: семья, дети, наследство, завещание...
Даже христианство – высшее достижение человеческого духа – не считает брак обязательным. И сам он мыслил трезво и смело, когда знал, что в жизни главное – это сама жизнь.
Насмехался над обязательным еженощным появлением жены, подобным восходу луны на небосклоне. Писал о мужьях, таскающих тайком наливку из буфета; о милых прозвищах, которыми награждают их жены, – аспид, чучело, идол, антихрист; о детях, ползающих по кабинету и бьющих ложками в медный таз; о бесплодных усилиях воспитания – будут хорошо жевать, чистить зубы, умываться холодной водой, гулять по два часа в день, и всё же выйдут из них несчастные бездарные люди, а родители будут с горечью восклицать: «Было такое поэтическое венчание, а потом – какие дураки, какие дети!»
Андрей и Наташа в его «Трёх сёстрах» – это счастливый вариант романа Андрея Болконского и Наташи Ростовой. Толстовская Наташа «могла выйти большими шагами из детской с радостным лицом и показать пелёнку с жёлтым вместо зелёного пятна», а Наташа из его пьесы мучает мужа и зрителей разговорами о своём ребёнке: «Он такой милашка, сегодня я говорю ему: «Бобик, ты мой! Мой!..» «Жениться не нужно, – с горечью говорит её муж. – Не нужно, потому что скучно». Полковник Вершинин поддерживает его: «Если бы начинать жизнь сначала, то я не женился бы... Нет, нет!» А старый циник доктор Чебутыкин даёт «счастливому» мужу мудрый совет: «Знаешь, надень шапку, возьми в руки палку и уходи... уходи и иди, иди без оглядки. И чем дальше уйдёшь, тем лучше».
А он, предназначенный природой для того, чтобы сочинять великие пьесы, решил, что должен готовиться к смерти и быть таким, как все. Семнадцатого мая Шуровский произвёл роковой осмотр, а двадцать пятого мая состоялось венчание с Ольгой. Третьего августа, после мучительных разговоров с женой и сестрой, написано письмо-завещание:
«Марии Павловне Чеховой.
Милая Маша, завещаю тебе в твоё пожизненное владение дачу мою в Ялте, деньги и доход с драматических произведений, а жене моей Ольге Леонардовне – дачу в Гурзуфе и пять тысяч рублей...»
Оставалось только умереть, а жизнь требует жизни до конца, до последней секунды!
II
ИЗ ДНЕВНИКА В. А. ТЕЛЯКОВСКОГО, ДИРЕКТОРА ИМПЕРАТОРСКИХ ТЕАТРОВ
«13 марта 1902 г. Присутствовал в Михайловском театре на представлении «Три сестры» Чехова. В театре были государь император, госуд. императрица и вёл. кн. Владимир и Сергей Александровичи, вёл. кн. Елизавета Фёдоровна, Ксения Александровна и Мария Георгиевна. Спектакль прошёл очень хорошо. Театр был полон. Прекрасно пьеса разыграна и особенно поставлена – режиссёрская часть очень хороша».
Задолго до начала спектакля, едва открыли двери фойе, как к директору в кабинет явился старый приятель по службе в гвардии Вонлярлярский. Горячо приветствовал, спросил, как себя чувствуют балерины под полковником Теляковским.
– Неужели, Вольдемар, в Академии генштаба ты проходил специальный курс? Знал бы – и я пошёл бы учиться.
– Саша, у меня ни минуты – высочайшее присутствие. Государь, государыня, великие князья...
– Потому и зашёл. Ты же будешь у них в ложе торчать – надо посмотреть за Александром Михайловичем. Идёт интрига против нашего дела.
– Саша, я ничего не знаю. Мне кажется, что его высочество с вами вместе.
– Он – наш, но Ноздря Витте мог его запутать. Он может отказаться от нас. Всё шло хорошо. Китайское восстание помогло – мы прочно утвердились в Маньчжурии, а теперь Ноздря готовит договор с Китаем и хочет вывести наши войска. Продаёт Россию на каждом шагу.
– Саша!
– Подожди. Ещё есть полминуты. Пойми – всё зло от Ноздри, от его польско-жидовской справы, которую он развёл на Маньчжурской дороге. Я тебя прошу: слушай и смотри. А что сегодня за пьеса? Чехов – наш человек?
– Я просматривал старые дела – покойный государь любил его водевили. Артистка Книппер – его жена. Близка к великому князю Сергею Александровичу. И на сем примите мои уверения...
– Зайду после спектакля. Слушай и смотри.
Директор направился к парадному входу, но в коридоре на него налетел возмущённый Немирович-Данченко. Это было настолько не похоже на обычное корректное поведение режиссёра, что Теляковский остановился.
– Я прошу вас, милостивый государь... Я, наконец, требую...
– Владимир Иванович, я иду встречать его императорское величество.
– Я готов пойти с вами! Я готов обратиться к государю!
– Владимир Иванович, это не ваше амплуа. Я понимаю, чем вы так возмущены, однако посудите сами: только что объявлено об отмене по высочайшему повелению избрания Горького в Академию, а в Петербурге на императорской сцене идёт премьера пьесы Горького «Мещане». Но чтобы вы не мешали мне работать, я дам вам совет. Вернее, назову фамилию: Витте. И на сем примите уверения...
Немирович постучал в уборную Книппер, и ему разрешили войти. Ольга Леонардовна была уже почти готова – поправляла укладку причёски.
– В каком настроении сегодня Маша Прозорова?
– Влюблена по уши в одного женатого полковника.
– Вы знаете, что будут их величества?
– Знаю. Я их не боюсь. После прошлогоднего визита к нам за кулисы госпожи Яворской я никого не боюсь. Она тогда и вас чуть не убила букетом.
– До сих пор сплетничают, что вы подрались из-за Чехова.
– Боже! Какая глупость. Она же княгиня.
– Да. Я разговаривал кое с кем по поводу «Мещан».
– Неужели разрешат? Это было бы замечательно. У меня такие туалеты пропадают.
– Мне подсказали пароль: Витте. Надо как-то с ним встретиться.
– Не с ним, а с ней – с его супругой. Она любит покровительствовать. Попробую найти общих знакомых.
– Сделаем генеральную репетицию – на это разрешение не требуется – и пригласим Витте с супругой и вообще высший свет...
После спектакля Вонлярлярский терпеливо ждал, пока Теляковский участвовал в поздравлениях актёров и в церемонии проводов высочайших посетителей. Дождавшись, перехватил утомлённого директора в фойе:
– Что скажешь, Вольдемар?
– Саша, я ничего не понимаю в ваших делах. Великий князь о чём-то говорил, что-то просил, уговаривал, но я не знаю...
– Как государь слушал? Что ответил? Вольдемар, мы с тобой настоящие русские офицеры, а не чеховские болтуны. Наш долг перед государем и Отечеством...
– Знаю, знаю. По-моему, государь не согласился. Сказал: «Я приказал Безобразову ликвидировать это дело, и передай ему, Сандро, чтобы он выполнил мою волю неукоснительно».
– Voyons[76]76
Посмотрим (фр.).
[Закрыть], как говаривал Наполеон.
III
На Каме в июне прохладно, резкий ветер вздымает реку уродливыми буграми и бьёт в лицо холодными брызгами. Савва Морозов ёжился, вертел круглой, коротко подстриженной татарской головой, щурил узкие глаза и, когда ветер слишком донимал, предлагал перейти на другой борт парохода. Он был многословен, суетлив и, по-видимому, относился к тому сорту не очень здоровых людей, которые обязательно должны что-то делать, чтобы вдруг не задуматься спокойно о жизни и не убедиться, что жить не надо.
Говорил о Художественном театре, который он спасает от банкротства, о новом здании в Камергерском переулке, которое он строит и своими руками красит стены лучше любого маляра, и его слова, и беспокойные движения, и ветер, и шлёпанье пароходных колёс – всё это было счастливым спокойствием по сравнению с душной тишиной у постели больной Ольги.
– Шехтель строит бесплатно, – говорил Морозов. – Называл вас старым другом.
– Мы знакомы уже лет двадцать. Он учился вместе с моим покойным братом Николаем. Когда-то мы с Шехтелем жили на Истре и вдвоём ухаживали за одной девицей... М-да...
Была когда-то весёлая, бестолковая жизнь, и Дуня Эфрос... У них это называлось «тараканить».
– А у меня там, знаете, имение. Неподалёку от Новоиерусалимского монастыря. Приезжайте. Милости прошу. Франц Осипович – замечательный архитектор. Новый сезон начнём в новом здании...
За год, прошедший после венчания, он не написал ничего. Лишь закончил работу трёхлетней давности – рассказ «Архиерей», всего на лист, а писатель должен писать не меньше двадцати листов хорошей прозы в год. Жить, а тем более писать, можно только в одиночестве. У неё в марте был выкидыш, и Москвин возмущался: «Осрамилась наша первая актриса, от какого человека – и то не удержала». Вот тебе и человеческий долг, наследник. В апреле в Ялте её сняли с парохода с температурой тридцать девять градусов. В Москве, с мая, он, едва живой, задыхающийся от кашля, должен был неделями сидеть возле неё, сочувствуя её болям в животе, её слезам, её истерическим сожалениям о погибшей актёрской судьбе, о том, что Станиславский берёт вместо неё Комиссаржевскую...
Он не заметил, как Савва перешёл к гибели Художественного театра:
– Ещё один такой сезон, и театр погибнет.
– Вы слишком мрачно оцениваете прошлый сезон, Савва Тимофеевич. Хорошо прошли «Мещане», и новую пьесу Горького готовят.
– Как же-с. Участвовал-с. Нашей уважаемой Ольге Леонардовне сделал для спектакля три платья. Тысячу двести рубликов.
Тогда она была здорова и неприятно растягивала тонкие губы, рассказывая о Лике: «Представляешь? Пришла со своим животом и зелёным поясом экзаменоваться в Школу Художественного театра. Читала Тургенева «Как хороши, как свежи были розы», а Немирович дал ей монолог Елены из третьего акта «Дяди Вани» и сцену Ирины и Годунова. Понимаешь, почему он это сделал? Её, конечно, в Школу не взяли – четвёртый десяток. Определили статисткой...» Сколько ей самой было, когда её за что-то уволили из Школы Малого театра? И даже сейчас, во время болезни, узнав, что Лика вышла замуж за Санина, Ольга пыталась что-то выпытать у него, а он вяло и безразлично, будто не замечая её впивающегося взгляда, объяснял, что Лику знает давно, что девушка она порядочная и умная, что с Саниным ей будет не хорошо, она его не полюбит... И Ольга со странным торжеством рассказала, как после какого-то спектакля к ней пришли артисты, в их числе и статистка Мизинова, которая предложила ей брудершафт, а она вызывающе отказалась. Рассказав, смотрела на него, ожидая ответа, сжав губы так, что их совсем не стало видно – лишь прямой тонкий разрез над подбородком, а он предложил ей чаю: привык, мол, в Ницце пить чай в это время.
– Я надеюсь, Антон Павлович, только на вас, – продолжал Савва рассуждать о гибели театра. – Если не вы, то... хана.
– Послушайте, но я же ни в чём не участвую. У них разлад, актёры уходят. Вы все знаете лучше меня, сами составляли список пайщиков. Мейерхольд и Санин были в первом составе театра, а их вы почему-то исключили.
– Моё дело – стены красить и деньги платить, а с артистами Немирович и Константин Сергеевич разбираются.
– Но ведь список пайщиков вы составляли.
– Опять на нас холодом, как из могилы. Пошли на ту сторону, Антон Павлович. Я бы сам всех оставил. Все ребята талантливые, но у них там свои счёты. У Мейерхольда что-то с Немировичем было из-за пьесы. Вот здесь и солнышко пригревает, и выпить уже пора... Где-то мои немцы? В каюте греются.
Немецкие инженеры, которых он вёз к себе на завод, не интересовались пейзажами, большинство же пассажиров бродило, подобно ему и Савве, по палубе, выискивая местечко без ветра. На нижней палубе пели что-то тягучее с неразборчивыми словами.
– Такие песни Горький любит, – сказал Чехов.
– Горький – талант. Наш. Российский. Широкий человек. Берёт извозчика за двугривенный, а на чай полтинник даёт. Пришёл на стройку, а я его за мужика принял – он же в блузе своей. Ты чего, говорю, дядя, без дела стоишь? А ну за работу...
Теперь пошли рассказы о Горьком, об особой царской ухе, которую они варили на Волге, о грандиозном обеде у Тестова... Если бы не было Художественного театра и Горького, этот круглоголовый суетливо-энергичный миллионщик нашёл бы другую забаву – оперу, как Мамонтов, какого-нибудь художника, подобно своему брату Сергею, покровительствовавшему покойному Левитану. Не стал бы Савва Тимофеевич изгонять из театра из-за нерусских фамилий, тем более что Мейерхольд из немецкой лютеранской семьи, и вряд ли Савва знает, что Санин – это Шенберг.
– Давайте считать, Антон Павлович. Прошло четыре сезона. Первый – «Чайка», второй – «Дядя Ваня», третий – «Три сестры», четвёртый – ничего. И четвёртый сезон – провал. Если и нынче не будет Чехова, театр погиб. Убыток пятнадцать тысяч. Мой личный доход – шестьдесят тысяч в год. Иногда больше, даже до ста. Но пятнадцать тысяч и для меня чувствительно.
Театр содержит Савва Морозов, Левитана поддерживал Сергей Морозов, дягилевский журнал будто бы финансирует казна, декадентское издательство «Скорпион» содержит купец Поляков и оплачивает стихи и Бальмонта, и Брюсова, и какого-то Урениуса... Что-то странное есть в таком искусстве. Вот Чехов каждую свою копейку заработал сам. Так называемый покровитель ещё и нажился на нём.
– Я потихоньку пишу, Савва Тимофеевич, но то, что происходит в театре, как-то не вдохновляет. Напишу, а кто играть будет? Мейерхольд чудесно играл Треплева в «Чайке» – теперь дают молодому Качалову. Немировича можно понять – у него с Мейерхольдом конфликт. А почему вам Санин не понравился?
– Антон Павлович! Клянусь – не грешен. Это решение Немировича.
– А Станиславский?
– Что Станиславский? Это – гениальный ребёнок. Немирович сказал, что Санин тоже... А что «тоже»? Если хотите, я потребую их вернуть.
– Что вы, Савва Тимофеевич! Не буду я вмешиваться. Немирович опытный режиссёр. Вы не находите, что люди как-то вдруг изменились. Помнится, я плавал здесь на пароходе лет семь назад, и пассажиры выглядели другими. Шумели, громко говорили, спорили.
– Люди, они любят меняться...
И сейчас разговаривали, но негромко, оглядываясь, осторожно всматриваясь в чужих. Россия переставала верить самой себе. Говорили только со своими и словно шептались: не о театрах и не о бегах, а об убийствах министров, отлучении от Церкви Толстого, закрытии университетов, отмене избрания Горького в академики. Последняя тема особенно неприятна: придётся и самому выходить из Академии.
– Вот и мои немцы. Готовьте свой немецкий язык, Антон Павлович.
Появились двое почти одинаковых, упитанных, краснощёких, в парусиновых костюмах и шляпах. Умные крепкие молодые люди, знающие, что в жизни главное – это хорошо поработать и хорошо поесть.
– Расскажите им, Антон Павлович, кто вы, зачем едете со мной.
– Ich bin Schriftsteller Чехов. Wir fahren nach Всеволодо-Вильва. Dort... Die Schule namens Чехов...[77]77
Я писатель... Мы едем в... Школа имени... (нем.)
[Закрыть]
С трудом находил слова, чтобы объяснить об открытии школы имени Чехова. И язык плохо знал, и никак не мог избавиться от чёткой, как хорошая фотография, картины, возникшей в памяти: Немирович-Данченко, безукоризненно одетый, пахнущий одеколоном, прямо смотрит в глаза и говорит: «Санин и Мейерхольд не включены в состав сосьетеров по требованию Морозова. Да они и сами с удовольствием уходят». Последнее – неубедительной скороговоркой, счищая с рукава несуществующее пятнышко.
IV
В Москве было пасмурно и пустынно – по-видимому, революцию отложили до осени. Ольга пребывала в состоянии непроходящей радости – ей разрешили репетировать, а ненавистная Комиссаржевская остаётся в своём Петербурге. Однако она ещё еле ходила, поэтому, отъезжая в Любимовку, на дачу Станиславского, заставили извозчика ехать до вокзала шагом. Тот запросил вдвое и всю дорогу ворчал, что продешевил:
– Это ить я раза четыре уже сгонял бы...
– Если б я была здорова, я б тебе втрое заплатила, чтобы рысью нас промчал. – И, повернувшись к мужу, добавила: – Скоро я, дусик, буду бегать. Станиславский приедет – начнём репетиции. Лучше бы, конечно, твою пьесу, а не это «Дно». Я говорила Станиславскому, что опасно сразу после «Мещан» ставить «На дне». И ещё «Власть тьмы» они хотят. Люди бегут из нашего театра – никому не интересно всё время смотреть на серый люд. Скажут: воняет со сцены. Как ты думаешь, дусик?
– Я думаю, что никакого писателя Горького нет, а есть замечательный человек, необходимый для русской жизни. Придёт время, и писателя Горького перестанут читать, а Алексея Максимовича будут помнить и через тысячу лет. М-да... «Мещане» – это вообще не пьеса. Такие гимназисты пишут. И я когда-то в гимназии написал пьесу. А вот Мейерхольд...
– Да. Его жаль. Мы так уговаривали его остаться.
– А Санин?
– Обоих уговаривали.
– М-да... Мейерхольд хочет сделать настоящий театр в Херсоне – в городе совсем не театральном. Там ещё не выросли из пошлых опереток. Боюсь, что он провалится.
– Знаешь, дусик, его жаль, конечно, но вольно же ему было интриговать против Владимира Ивановича.
– А Санин?
– Ну, я не знаю. Этот... – И она неприятно замялась. – Против него был Морозов.
– М-да... Морозов.
Вишневский ждал их на перроне. Красивый, модно подстриженный, в элегантном костюме и плаще, он сиял, как человек, убеждённый в своём абсолютном превосходстве над окружающими, но достаточно добрый, чтобы быть снисходительным к этим окружающим. Ольга ещё издали заметила его улыбку и сказала:
– Сверкает всеми своими ста тридцатью двумя зубами.
– На вас точу, прекраснейшая Ольга Леонардовна. Жду, когда поправитесь, потолстеете, чтобы проглотить. Давайте все ваши вещи.
– Послушайте, Александр Леонидович, – сказал Чехов, – у нас всё это не тяжёлое: узелочки, пакетики. А, знаете, я опытным глазом заметил там, в буфете, немецкое пиво... Поезд ещё не подали.
Вишневский принёс две бутылки пива, подали поезд, сели в вагон для некурящих. Когда тронулись, вдруг в окна слева ударили неприятно контрастные под пасмурным небом лучи закатного солнца, и вагон рассекли поперёк полосы клубящейся золотистой пыли.
– Дусик, вот и солнышко нас провожает.
– Хорошая примета, когда уезжаешь в дождь, – угрюмо сказал Чехов.
– Александр Леонидович, выучили роль?
– У-у, – вдруг взвыл артист. – Злой баба – русский баба! Татарка нет! Татарка – закон знает!
На его щеках вздулись шарики скул, глаза сощурились в блестящие щёлочки.
Ольга хохотала.
– Точно Савва Морозов, – заметил Чехов.
– Похож? – спросил Вишневский. – Наверное, Горький о нём думал, когда «На дне» писал.
– Я в поездке много говорил с ним о театре.
– Смотри, дусик, вот и полянки пошли, и дачки...
– Не люблю уезжать из Москвы вечером. Грустно становится.
– Тебя сегодня, Антон, трудно развеселить. Покажите ему ещё что-нибудь, Александр Леонидович.
– Зачем карта прятать хочешь? Я вижу... э, ты! Сдавай ещё раз! Кувшин ходил за водой, разбивал себя... и я тоже!..
В Перловке в вагон вошёл знакомый – доктор Таубе. Увидев Чехова, обрадовался, подсел – и сразу о болезнях:
– Я ещё тогда советовал вам, Ольга Леонардовна, тёплые ванны и... другие процедуры...
– Юлий Романович, ради Бога, – взмолилась Ольга, – дайте отдохнуть от болезней. Вы до какой станции?
– До Тарасовки.
– Значит, вместе выходим.
– Читал вашего «Архиерея», Антон Павлович. – Теперь доктор обратился к нему. – Даже не читал, а изучал и перечитывал. Прекрасная вещь, заставляющая думать...
– Юлий Романович, ради Бога, – взмолился Чехов.
В Тарасовке поезд стоял недолго, и пришлось суетиться и спешить, чтобы успеть вынести вещи. На станции ждал экипаж из Любимовки. Попрощались с доктором и покатили.
В доме их ждали: светились окна и первого этажа, и три окна мезонина – второго этажа; на крыльце стоял тот самый лакей Егор, о котором предупреждал Станиславский: «Любит декламировать». Он и начал с декламации:
– Горячо выражаю радость по поводу приезда дорогих гостей, о которых был предварительно предупреждён. Жаль, что нынешняя погода не может способствовать в самый раз. Однако ужин готов. Как я был предварительно предупреждён, госпожа Ольга Леонардовна занимает покои на первом этаже, и там её горячо ожидает горничная Дуняша, вполне в соответствии, хотя и слегка ещё молода...
На ужин подали ветчину, и севрюжку, и молочное, и большое блюдо невероятно крупной клубники. Чехов попросил принести своё любимое немецкое пиво, но Егор его не нашёл. Пошли ему на помощь с Вишневским, но двух бутылок как не бывало – забыли в поезде.
– Это всё из-за доктора, – сказала Ольга.
Вишневский весело хохотал.
– Я знал, что так будет, – уныло произнёс Чехов. – Кажется, никогда так не хотелось пива, как сейчас.
– Дусик, но есть же вино, и минеральную воду я привезла. Съешь клубнички.
– Ничего не хочу.
За окнами темнело, на его душе темнело ещё быстрее.
– Я хотел тебе, Оля, ещё в поезде рассказать о разговоре с Саввой Морозовым. Он мне поклялся, что не имеет никакого отношения к уходу из театра Мейерхольда и Санина. Он уверял меня, что всё это сделано под диктовку Немировича. Сказал, что совершенно не понимает, чем Немировичу не угодил Санин. Это и я не могу понять.
– Почему это тебя так волнует, Антон? – Он различил в голосе Ольги холодную жесть неприязни, скрывающей страх, знакомую по её Аркадиной в «Чайке». – Что такое Санин? Без него театр не может существовать? И без его бездарной толстухи?
– М-да... Теперь я начинаю понимать, в чём провинился Санин.
– Что ты начинаешь понимать? Боже! У меня опять боли.
Она бросила серебряную ложечку, которой брала ягоды клубники, залитые сливками, и ложка, стукнувшись об угол стола, соскользнула на пол, испачкав Ольге платье. Егор, стоявший за её стулом, ловким движением положил рядом с её тарелкой другую ложечку.
– Злой баба – русский баба! – воскликнул Вишневский, и Ольга хмуро улыбнулась.