412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Рынкевич » Ранние сумерки. Чехов » Текст книги (страница 17)
Ранние сумерки. Чехов
  • Текст добавлен: 19 марта 2017, 23:30

Текст книги "Ранние сумерки. Чехов"


Автор книги: Владимир Рынкевич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 35 страниц)

XIX

Возвращался в Мелихово в собственном экипаже, приобретённом по случаю за семьдесят рублей. Вполне современный экипаж – с откидным верхом. Сейчас верх, конечно, откинут – молодое бабье лето в такой щемящей красоте, что хотелось кому-то сказать, как всё прекрасно на этом свете, всё, кроме того, что мы сами мыслим и делаем, когда забываем о высших целях бытия, о своём человеческом достоинстве. Он, писатель и врач, понимающий и литературу и медицину, не жалеющий сил и времени на борьбу с холерой не только из чувства долга, но и с радостью мастера, умело выполняющего трудную работу, и вдруг такая постыдная мальчишеская обида при упоминании Потапенко.

В «Русской мысли», где пока Чехова не печатают, но зато помещают вторую за год кислую протопоповскую рецензию на его вещи, у Потапенко идёт огромный роман с продолжением под названием «Любовь». У того «Конец века. Любовь», у этого – просто «Любовь». Как если бы вот этот вонючий ручей, куда сливают отходы угрюмовской кожевенной фабрики, назвали Волгой.

   – Надо бы, Антон Павлович, кругом ездить, – сказал Фрол, – покуда этот мостик не завалился. Да и несёт отсюда, не дай Господи.

   – Поехал бы кругом, – согласился он. – А запах... Сапоги кожаные носишь – вот и нюхай.

   – Из ихней кожи сапоги не сошьёшь – уж не знаю, кто у них берёт такой негожий товар.

Он пытался читать роман Потапенко, но споткнулся и упал на фразах, где «она была в радужном настроении», а он – «в волнении, охватившем его с непобедимой силой». Непонятно, почему так пишет образованный человек, по-видимому читавший и Толстого, и Тургенева, и, конечно, прозу Пушкина и Лермонтова. Непонятно, почему это печатают в лучшем русском журнале, почему читают, хвалят и производят автора в знаменитости. Да что Потапенко – Володя Шуф, ялтинский стихотворец, напечатал в либеральнейшем «Вестнике Европы» ту самую поэму, которую не смогли дослушать до конца он и его «апостолы».

Непонятно, почему графиня Орлова-Давыдова встретила его с холодным высокомерием, оглядывала с ног до головы, словно он пришёл к ней наниматься в работники, и не хотела понять, что надо построить барак для своих рабочих и содержать его по всем правилам гигиены. Даже позволила себе выразиться оскорбительно:

   – Если вы нуждаетесь в средствах для своих пунктов или ещё для чего-то, то скажите, какую сумму вы просите. Мы с братом уже выделили пятьсот рублей через своего доктора.

Брезгливая гримаса на лице, в ушах – огромные бриллианты, по-видимому весящие значительно больше, чем её аристократический мозг. Пришлось сделаться таким же напыщенным и холодным и сказать:

   – У меня достаточно собственных средств для моей работы.

А у самого – только надежды на гонорар за повести, которые ещё не опубликованы.

И монастырский архимандрит удивил, отказавшись дать помещение для больных, которые могут появиться в монастыре. Спросил его, что он будет делать с теми, кто заболеет в монастырской гостинице, и в ответ услышал:

   – Они люди состоятельные и сами заплатят.

И здесь не сдержался, вспылил и опять солгал:

   – Мне не нужны ваши деньги – я достаточно богат. Речь идёт о защите вашего монастыря от холеры.

«Много, милсдарь, непонятного в этом мире». Угрюмовская фабрика отравляет округу, а в семье фабриканта – душевнобольная женщина сидит на цепи. Её так держат не потому, что буйная, а чтобы не выходила на улицу – там она срамит семью своими нелепыми россказнями. В другом большом селе – Крюкове – ситценабивная фабрика, а её хозяин – хронический алкоголик. Приезжая в Мелихово, просил помочь: «Пью водку и никакие могу уняться. Скажите, что делать». Сотни рабочих по двенадцать часов в сутки трудятся в невыносимых условиях, делают ситец, плохую кожу, живут впроголодь и лишь в кабаке находят призрачную радость.

Много непонятного на этом свете, но для него, наверное, самое непонятное – отношения с Ликой. Роман так и не состоялся, и пора бы перестать думать о ней как о женщине, предназначенной судьбой для него. Пусть приезжает к сестре, он будет с ней любезен, как со старой знакомой, но... Почему-то каждая встреча с ней похожа на неудачное любовное свидание, и потом он долго не может избавиться от неприятного чувства, возникающего, когда что-то сделаешь совсем не так, как было задумано.

Написала ему: «А как бы я хотела, если бы могла, затянуть аркан покрепче! Да не по Сеньке шапка! В первый раз в жизни мне так не везёт! Для чего это Вы так усиленно желаете напомнить мне о Левитане и о моих якобы «мечтах»? Я ни о ком не думаю, никого не хочу и не надо мне. Я, должно быть, буду типичной старой девой, потому что чувствую в себе задатки этой нетерпимости и злости».

А он в ответ, по обыкновению, шутил: «Напрасно Вы думаете, что будете старой девой. Держу пари, что со временем из Вас выработается злая, крикливая и визгливая баба, которая будет давать деньги под проценты и рвать уши соседским мальчишкам. Несчастный титулярный советник в рыжем халатишке, который будет иметь честь называть Вас своею супругой, то и дело будет красть у Вас настойку и запивать ею горечь семейной жизни. Я часто воображаю, как две почтенные особы – Вы и Сафо – сидите за столиком и дуете настойку, вспоминая прошлое, а в соседней комнате около печки с робким и виноватым видом сидят и играют в шашки Ваш титулярный советник и еврейчик с большой лысиной, фамилии которого я не хочу называть».

Подъезжали к дому. Мелиховская роща дремала в предзакатной тишине, клонилась к земле её тяжёлая спелая зелень, и кое-где уже проглядывали светящиеся золотые кисти.

У неё золотые брови.

XX

В конце сентября пришло письмо от Свободина, в котором он опять выражал беспокойство по поводу дел с «Русской мыслью»:

«Что ж Вы мне ничего не написали о сношениях с «Русской мыслью»? Дописали Вы нигилиста или нет? Я ещё раз прошу Вас, если это не нарушит Ваших видов и дипломатических соображений, напишите Лаврову три слова: пишу, мол, скоро надеюсь прислать или привезу сам. Если Вам нежелательно почему-нибудь написать Лаврову, то напишите подобную же записочку Гольцеву».

Вскоре выпал первый снег, и земля в саду стала пятнистой, как шкура белой пантеры, на пожухлой листве поздних яблонь густо налипли ярко-белые комья, от итальянских окон пополз железистый холодок. В сумерках, когда он зажигал свечи, в тишине дома возникли звуки открываемых дверей, топот ног, отряхиваемых от снега, тревожно-торопливые шаги. Почувствовав, что всё это движется к нему, он сам вышел навстречу. Горничная подала телеграмму:

«Свободин умер сейчас во время представления пьесы Шутники приезжай голубчик Суворин».

На похороны, конечно, ехать не стоило, тем более что холерный участок ещё формально не закрыт. Летом он не поехал к любви, сославшись на холеру, которой ещё не было, осенью не едет к смерти, сославшись на холеру, которой уже нет.

Памяти Свободина он посвятил долгую вечернюю прогулку по пустынному полю, забелённому скудным первым снегом, оставившим рваные чёрные лоскуты голой земли. Наверное, сверху чёрные неправильные пятна и кривые полосы похожи на поверхность луны, и он придумал, что идёт по луне, совершенно одинокий во Вселенной. Сколько бы он ни шёл, куда бы ни направлялся, нигде никогда не встретит ни одного человека. Как и на земле. Здесь его окружают не люди, а плоские тени людей, лишённые душевного объёма, и с ними невозможно человеческое общение, невозможна искренняя мужская дружба и истинная женская любовь. Только ложь, хитрость, лицемерное корыстолюбие, изворотливый карьеризм, потуги тщеславия. Павел был искренним другом – слава Богу, артист, а не литератор, и потому не завидовал. Но сам-то он считал Павла одним из многих приятелей, привязанных к нему благодаря счастливому его таланту нравиться людям. Но смерть делает человека человеком в полном смысле слова, и всё сказанное им остаётся завещанием, истиной, цитатой. Если и существует кто-то кроме тебя на этой земле-луне, то лишь мёртвые.

И мёртвый Павел шёл с ним по черно-белому пустынному полю и напоминал о себе живом. Его широкое пухлое лицо не было приспособлено к обычной мужской унылой серьёзности, и глазки неутомимо рыскали в поисках хоть малейшего повода посмеяться, рассказать анекдот, изобразить Аркашку, которого трагик так швырнул со сцены, что несчастный прошиб головой дверь в женскую уборную, или Добчинского-Бобчинского, доказывающего, что это он сказал: «Э-э...»

Связал его с «Русской мыслью» и умер, словно для того и задержался на земле, чтобы ввести беллетриста Чехова в лучший журнал России. Ещё успел сказать кое-что о его прозе – краткие, не очень ясные замечания, на которые он тогда почти не обратил внимания, а теперь обязан вспомнить их и обдумать. В тот день, когда происходило чтение в саду, говорил, что в рассказах автор не любит женщин, недобр к своим героиням. Тогда показалось читательским пустословием, а ведь прав был Поль. Попрыгунья, Надежда Фёдоровна в «Дуэли», Наталья Гавриловна в «Жене», даже Катя в «Скучной истории» – о них автор явно невысокого мнения. Катя должна была влюбить в себя читателя, как сам он оказался влюблён в такую девушку, не существующую в жизни, но не покидающую его мужского и писательского воображения. Сделал её в финале равнодушной и ленивой. А она самозабвенно любит театр, много страдала, пережив смерть ребёнка и разочарование в любви. Ленива другая – та, что существует в жизни. С первых встреч пытался он приучить её к правильному труду, к работе в библиотеке, к осмысленному чтению, убеждал серьёзно учиться пению, ставить голос, развивать свой талант – всё напрасно. Когда у них что-то возобновилось, воскресло, он опять пытался заботиться о ней – дал интересную работу: сделать новый перевод немецкой пьесы. Сначала взялась, а потом, по обыкновению, остыла, передала работу какой-то немке. Пытался увещевать, но в ответ: «В том, что у меня нет потребности к правильному труду, Вы отчасти правы. Я не могу правильно трудиться над всем, и раз занимаюсь чем-нибудь одним – то этому одному предаюсь с интересом и увлечением, а так как это одно у меня есть, то, конечно, всё другое для меня отступает на задний план». «Одно», что у неё будто бы есть, – это пение, но ведь и пением серьёзно не занимается.

Свободин, конечно, справедливо заметил, что беллетрист Чехов в своих рассказах не очень добр к женщинам, но, может быть, автор в чём-то прав? Да, автор не лжёт и не клевещет, но пишет о женщинах с холодной объективностью. За письменным столом женское сердце возбуждает в нём любопытство патологоанатома, а не волнение художника.

Абсолютно прав Свободин в том, что «Рассказ моего пациента» – плохое название повести. Теперь он её назовёт: «Рассказ неизвестного человека».

Здесь героиня написана тепло, сочувственно. Он вместе с героем возмущался тем, что её любовь не оценена по достоинству, но рядом с Орловым и она проигрывает, потому что Орлов – это он сам, как справедливо заметил А. Чехов-старший. И в «Жене» герой выражает недобрые чувства автора: «Все современные, так называемые интеллигентные женщины, выпущенные из-под надзора семьи, представляют из себя стадо, которое наполовину состоит из любительниц драматического искусства, а наполовину из кокоток». «Жену» он писал той осенью, вернувшись из Богимова, а Лика прочитала летом и как-то сказала: «Не могу догадаться, к какой половине вы меня относите. Неужели к обоим?»

Поздний вечер в доме наполнен строгой тёплой тишиной, так хорошо успокаивающей, когда приходишь с прогулки по луне. Существующие негромкие звуки не нарушают тишину, а вписываются в неё: из комнаты отца слышно монотонное чтение Псалтыри, в кухне грамотей Фрол читает вслух «Капитанскую дочку», старая кухарка всхлипывает, переживая страдания Маши Мироновой.

В кабинете порядок наисовершеннейший. Стол аккуратен и чист. В особенном ящике, запирающемся на ключ, связки писем. Телеграмму – в суворинскую пачку, а от Павла Свободина писем больше не будет. Эту связку можно убрать в дальний угол.

Здесь обнаружились листы с какими-то записями, почему-то не нашедшие места в связках. Оказалось, что писал он сам в Богимове:

«Вчера в селе Богимове любителями сценического искусства дан был спектакль. Это знаменательное событие как нельзя кстати совпало с пребыванием в Кронштадте могущественного флота дружественной нам державы, и, таким образом, молодые артисты невольно способствовали упрочению симпатий и слиянию двух родственных по духу наций.

Спектакль был дан в честь маститого зоолога В. А. Вагнера. Не нам говорить о значении зоологии как науки. Читателям известно, что до сих пор клопы, блохи, комары и мухи – эти бичи человечества и исконные враги цивилизации – истреблялись исключительно только персидским порошком и другими продуктами латинской кухни, теперь же все названные насекомые превосходно дохнут от скуки, которая постоянно исходит из сочинений наших маститых зоологов...»

Там участвовали все три сестры Киселёвы, но пошутить над Верочкой не поднялась рука:

«...Г-жа Киселёва Пая с самого начала овладела вниманием и сочувствием публики, заявив себя артисткою во всех отношениях выдающеюся. Хорошие вокальные средства при несомненном умении прекрасно владеть ими, сценический талант при большой выработке его, громадном знании сцены и сценической опытности делают из неё отличную актрису. Ей горячо аплодировали и после каждого акта подносили венки и букеты, которые публика приобретала за кулисами у гг. исполнителей, озаботившихся преждевременно приготовить предметы, необходимые для их чествования.

В игре г-жи Киселёвой 2-ой, исполнявшей трудную роль, мы не заметили тех недостатков, которые так не нравятся нам в Саре Бернар и Дузе[49]49
  ...не нравятся нам в Саре Бернар... – Великая французская актриса Бернар Сара (1844—1923) с 1872 по 1880 год играла на сцене «Комеди Франсез», а затем возглавляла «Театр Сары Бернар», много ездила по миру с гастролями.


[Закрыть]
; дебютантка входила в комнату в шляпе и не брала письма, когда ей давали его, и такими, по-видимому, ничтожными нюансами и штрихами она выказала оригинальность своего дарования, какой могла бы позавидовать даже М. Н. Ермолова...»

Конечно, Ермолова играет хуже восьмилетней девочки.

«Из исполнительниц живых картин надо прежде всего отметить г-жу Киселёву 3-ю, сияющее лицо которой всё время заменяло артистам и публике бенгальский огонь».

В мелиховском кабинете на мгновение вспыхнул свет богимовского лета, на письменном столе колыхнулись тени листвы, падавшие на подоконники залы с колоннами. Обернись – и увидишь свой диван, а на его спинке нацарапаны стихи юного поэта М. Чехова:


 
На этом просторном диване,
От тяжких трудов опочив,
Валялся здесь Чехов в нирване,
Десяток листов исстрочив.
Здесь сил набирался писатель,
Мотивы и темы искал.
О, как же ты счастлив, читатель,
Что этот диван увидал!
 

Нервную богимовскую вспышку поглотил глубокий мелиховский сумрак, требующий не воспоминаний о прошлом, а работы для будущего. С «Русской мыслью» пока только переговоры – ни «Палата № 6», ни «Рассказ неизвестного человека» не печатаются, роман о купеческой семье застрял, как лошадь Анна Петровна на осенней дороге в Лопасню. Оглядываться нельзя, но... Но без воспоминаний не пишется хорошая проза – всё придумать невозможно. И о Богимове будет он вспоминать не для того, чтобы вздыхать, а чтобы написать хорошую повесть, где героиней будет девушка, похожая на Верочку. Она будет жить в доме с мезонином и гулять по еловой аллее...

Перечитывал свою шуточную рецензию с меланхолической, так сказать, улыбкой, но ледяной холод, повеявший вдруг оттуда, где пребывал теперь Павел Свободин, вызвал долгий приступ кашля. Появился и сам артист воспоминанием о случайном разговоре здесь, в кабинете, о его словах, тогда как бы не замеченных. Павел посетовал на отсутствие новых чеховских пьес. Ему хотелось что-нибудь весёлое, вроде «Предложения», понравившегося императору. Потом сказал:

   – И в рассказах исчез юмор. Вся Россия смеялась, читая Чехова, а теперь Чехов стал очень серьёзным. Хорошие, конечно, рассказы, заставляют нас думать, но где же юмор? Что произошло, Антон?

Только сейчас он понял, что с ним действительно произошло непоправимое. Даже такую немудрёную шуточную рецензию, даже примитивную юмористическую сценку для лейкинского журнала он уже никогда не сможет написать. Его юмор исчез навсегда, остался в зале с колоннами, растворился в августовском тумане в то утро, когда пришла Маша и рассказала...

И опять она пришла – будто бы, проходя по коридору, услышала кашель и обеспокоилась. Постучала, он убрал бумаги со стола, пригласил войти, успокоил:

   – Ничего чрезвычайного. Долго гулял, вспоминал Павла, наглотался холода.

Поговорили об умершем, вспоминали его последний приезд, разговоры о «Русской мысли», где обязательно должен печататься Чехов, о театре, который вдруг наскучил Павлу, о том, каким добрым и милым был этот человек. Потом он заметил, что у сестры сегодня странные глаза.

   – Чем же странные?

   – Словно тебя долго не было здесь, ты приехала и на всё смотришь с интересом.

   – Твоя проницательность меня пугает. Иногда хочется от тебя спрятаться. Я на самом деле приехала и больше не уеду. Решила окончательно: замуж не выхожу. Объясню почему. Это просто...

   – Не надо, – перебил он.

   – Почему? Тебя не интересуют причины?

   – Ты опять передумаешь.

   – Теперь уже не передумаю – написала ему.

   – Всё равно передумаешь. Не объясняй. И вообще – пора спать.

Удалось убедить сестру, что объяснения лучше отложить, удалось избавить от необходимости лгать. Наверное, придумала бы что-нибудь о характере или о своей живописи, будто он не понимает истинную причину отказа от замужества. Сама же заметила его проницательность. Он такой проницательный, что понимает даже себя. Только не всегда хочет понимать.

XXI

Зимой в Петербурге получил письмо от Лики, где она вдруг выразила желание приехать туда, к нему. Осколочек южного солнца, так и не дождавшегося их летом, сверкнул всполошливо в питерском тумане и исчез. Он не хотел, чтобы она приезжала, но не хотел и понимать этого и написал:

«Ликуся, если Вы в самом деле приедете в Петербург, то непременно дайте мне знать. Адрес всё тот же: Мл. Итальянская, 18.

Дела службы, которые Вы ехидно подчёркиваете в Вашем письме, не помешают мне провести с Вами несколько мгновений, если Вы, конечно, подарите мне их. Я уж не смею рассчитывать на час, на два или на целый вечер. У Вас завелась новая компания, новые симпатии, и если Вы уделите старому надоевшему вздыхателю два-три мгновения, то и за это спасибо.

В Петербурге холодно, рестораны отвратительные, но время бежит быстро. Масса знакомых...»

Не приехала: наверное, тоже оказалась проницательной.

Даже пресловутый Буренин оказался проницательным: в коридоре между суворинским кабинетом и библиотекой подошёл с всегда приготовленной для Чехова сложной улыбкой, якобы приветливой, но с ироническим оттенком, будто знает о тебе что-то нехорошее, и начал хвалить «Палату № 6», вышедшую наконец в ноябрьском номере «Русской мысли». Хвалил, конечно, по-своему: говорил, что талантливо, умно, серьёзно, что напрасно критики клевещут на автора, будто в «Палате» он вывел Россию.

– Критиков не люблю и не читаю, за исключением, разумеется, некоего Алексиса Жасминова, весьма живо и сочувственно изобразившего Лескова. Как это там у вас... то есть у Жасминова... Да: «Благолживый Авва, литературный древокол». Во сне бредит убоиной, а наяву, пропустив стаканчик и закусив ветчиною, пишет фельетон для журнала «Опресноки».

   – Не Россию вы изображали, а себя. – Буренин мгновенно переходил в состояние кипучей злобы, так он и писал. – Россия живёт весело. Беллетристы роскошный обед закатили в «Малом Ярославце» на семнадцать персон. До одиннадцати веселились, а Чехов отчего-то вдруг растерял свой юмор и стал хмурым и скучным. Отчего бы это? Что произошло с вами, Антон Павлович?

   – Денег не хватает, Виктор Петрович. Все говорят, что «Новому времени» за Панамский канал полмиллиона отвалили. Пойду к хозяину просить. Кстати, вы сколько получили?..

Не нашёлся Буренин с ответом – сообщения французских газет о том, что сотрудники «Нового времени» участвовали в расхищении средств, предназначенных для строительства канала, были свежей сенсацией. Суворин даже послал в Париж сына для разбирательства.

   – Вам «Русская мысль» поможет. У них еврейских денег много...

Самый любимый их ответ на все вопросы. Этого слушать не надо, и он не слушал – направился в кабинет хозяина.

Тот сидел в обычной позе чтения – спина колесом, борода в бумагах. Всё здесь как всегда: бюст Пушкина, портреты Шекспира, Пушкина, Тургенева и Толстого, везде книги, много томиков Шекспира. Встретил, по обыкновению, радушно, усадил, расспрашивал о семье, о здоровье.

Вспомнили Свободина, и Суворин рассказал, как уходил артист. Он играл Оброщенова в «Шутниках» Островского. Третий акт, когда он возвращается с деньгами к дочерям, провёл блестяще. Вызывали несколько раз, аплодисменты не стихали. Радостный, довольный успехом, вошёл он в свою уборную, сел в кресло перед зеркалом и... умер.

Когда-то Чехонте написал рассказ «О бренности»: «...он положил на блины самый жирный кусок сёмги, кильку и сардинку, потом уж, млея и задыхаясь, свернул оба блина в трубку, с чувством выпил рюмку водки, крякнул, раскрыл рот... Но тут его хватил апоплексический удар». Чехов такое не написал бы.

Конечно, обратились к «Палате № 6», продолжая заочный разговор в письмах:

   – Я к вам отнёсся более снисходительно, милый Антон Павлович, чем Сазонова. Мне показалось, что Чехов сошёл с ума, написав эту повесть, а затем письмо с разъяснениями. Она же решила, что вы, отвечая на мою критику, в своём письме неискренни. Не поверила она вам, что пишете повести и рассказы, не имея серьёзной цели.

   – Цель у меня есть, Алексей Сергеевич. Вы её знаете – мне надо заработать деньги. Вы сами убедились, что в моём мелиховском доме слишком тесно. Брат говорит, что надо жиница, и вы советовали, а куда я бы сунул свою законную семью, если бы таковая была? Где я её помещу? На чердаке? Или в кабинете? Мечтаю построить ещё один дом. Вот вам и цель.

   – Здесь я всегда рад вам помочь. Сделаем сборник, включим туда «Палату», другие вещи – будут хорошо покупать. Но не об этих же целях мы говорим. Вы же сами мне писали, что у хороших писателей всегда была цель, к которой они звали общественность: отмена крепостного права, счастье человечества или просто водка, как у Дениса Давыдова. А у вас?

   – Я вам в том письме заметил, что большие писатели, кроме жизни, какая есть, всегда чувствуют ещё ту жизнь, какая должна быть. Они верят сами и внушают свою веру читателям. Например, веру в то, что после отмены крепостного права все станут счастливы, или веру в революцию, которая каким-то образом сделает людей счастливыми. А мне во что прикажете верить? В конституцию как в залог счастья человечества?

   – Ваши нынешние приятели из «Русской мысли» так и думают. Помните, как Победоносцев сказал о Гольцеве? «Он хороший человек, но только у него и в ши конституция, и в кашу конституция».

   – А я верю в человека. Только сам он может изменить свою жизнь к лучшему. Только сам поймёт он, как это надо сделать. Но для этого ему нужно показать, какой он есть, чтобы он узнал правду о себе. Высшая правда о человеке – это художественная литература. По-настоящему художественная. Моя цель – создавать такую литературу. Писать, и чтобы меня читали. Я готов печататься хоть на подоконнике. Помните, какие подоконники были у меня в Богимове?

   – Как писателя я за то вас и люблю, что вы пишете, как птица поёт, и радуетесь своей песне. В конституцию и я не верю. Русскому человеку конституция не нужна. У него прав на всё хватает. Равноправие и конституция требуются евреям. Они тогда все университеты заполнят – учатся-то они лучше и достигают в науках быстрее. Вот уж русскому мужику придётся на них поработать. Говорят, что я жидомор, погромщик, евреев ненавижу, но это не так. Я люблю русских и выступаю против евреев, поскольку они хотят закабалить русского человека. Я вам даже скажу, что в России есть только один искренний элемент – евреи. А русский народ – это бабы, ждущие Спартака. Наше среднее сословие развращено и лишено патриотической искренности. Царь – старый больной человек. Наследник – пустой и недалёкий, битый в Японии палкой по голове. Пьёт коньяк и е... балерину Кшесинскую. Пропадает у неё целыми сутками...

Суворин и подобные ему давно вызывали у него своими монологами чисто медицинское любопытство: наверное, какая-то патология заставляет их от, в общем, верных посылок приходить к фантастически нелепым выводам и с одинаковой убеждённостью высказывать совершенно противоположные умозаключения. Только что представил катастрофическое положение России, но вот вспомнил Пушкина – «полная правда, всё знал и всё понимал», потом Толстого – «Война и мир» – святыня», и Россия вновь велика и несокрушима:

   – Я согласен с вами, Антон Павлович, что не надо никуда тащить Россию. Мы все относительны в сравнении с Россией. Наше дело служить ей, а не господствовать. Мы можем предлагать, но не навязывать. Русь как стоит, пусть так и стоит.

Было в этих речах не только патологическое в медицинском смысле, но нечто роковое в политическом. Какая Русь должна стоять? Где всё плохо и ничего нельзя сделать? В литературе не надо ничего навязывать, иначе это будет не литература, но в политике если не навяжешь ты – навяжут другие.

Покинув суворинский кабинет, в приёмной он был задержан незнакомцем, принадлежащим, по-видимому, к его поколению и увлечённым писанием и раздумьями: высокий лысеющий лоб, упорный взгляд, рукопись в руках. С искренним восхищением начал говорить о рассказе «Бабы»:

   – Этот рассказ должен быть введён целиком в «Историю русской семьи». Не понимаю, почему никто не застонал над рассказом, никто не выбежал на улицу, не закричал...

Пришлось поговорить с таким благодарным читателем. Тот представился скороговоркой, неразборчиво – не то Владимир Васильевич, не то Василий Васильевич. Переспрашивать показалось неудобным и особенно ненужным. Рассказал, что прислал статью, которая понравилась Суворину, но оказалась слишком обширной для газеты. Вообще он хотел написать статью об особенностях русской души, о том, что без веры нет идеализма, а идеализму предопределено спасти Европу и указать человечеству настоящий путь.

   – От чего надо спасать Европу? – спросил он исследователя русской души.

   – Это понятно само собой.

Незнакомый литератор-мыслитель был схвачен цепким авторским глазом: для романа о вырождающемся купеческом семействе не хватало сумасшедшего. В семье Чеховых таковых не оказалось, а незнакомец теперь поможет замкнуть ещё одну сюжетную линию.

Вернувшись к себе, он достал записную книжку, начатую два года назад за этим же письменным столом в доме Суворина. Уже заполняется двадцать девятая страница, и почти все записи пригодятся для романа. Вот эта неплохая: «В средине, после смерти ребёнка, глядя на неё, вялую, молчаливую, думает: женишься по любви или не по любви – результат один».

Далее записал:

«Он пишет о «русской душе». Этой душе присущ идеализм в высшей степени. Пусть западник не верит в чудо, сверхъестественное, но он не должен дерзать разрушать веру в русской душе, так как это идеализм, которому предопределено спасти Европу.

   – Но тут ты не пишешь, от чего надо спасать Европу.

   – Понятно само собой».

Далее он покажет симптомы душевного заболевания Фёдора:

«Фёдор стал жадно пить, но вдруг укусил кружку, послышался скрежет, потом рыдание. Вода полилась на шубу, на сюртук. И Лаптев, никогда раньше не видавший плачущих мужчин, в смущении и испуге стоял и не знал, что делать...»

Когда литературная работа идёт с некоторым успехом, возникают маленькие писательские радости. Например, перечитывать эти записи или лучше ещё раз перечитать «Палату № 6», а ещё лучше рецензии на неё. Даже Скабичевский признал, что повесть «производит на читателя потрясающее, неотразимое впечатление». А во втором номере «Русской мысли» выйдет «Рассказ неизвестного человека», и Суворин издаст сборник. А там и роман подойдёт листов на восемь...

Он достал газету с рецензией Скабичевского, «Книжку недели» с рецензией Меньшикова, удобно устроился в кресле, но... Всегда это «но» из рассказа «О бренности». Сначала в пачке листов с газетной сыпью высветились белые с нежно-синими чернильными строчками листы: последние письма Лики. В одном буквы слишком велики и раскачиваются по неровным строчкам – чернила пахнут вином и истерикой: «...я гибну, гибну день ото дня и всё par dépit». А это самое последнее: «Замуж par dépit я решила не выходить. Par dépit я теперь прожигаю жизнь».

Если тоже с досады думать о женитьбе, то кроме неё нет для него женщины, но... Но теперь о бренности пришлось вспомнить основательно: ударила болезнь. Не чахотка, которая всегда наготове, всегда при нём, а другая. Не такая опасная, но весьма неприятная. Непристойно неприятная.

И как насмешка – суворинский лакей принёс приглашение на обед от милой дамы, с которой не виделись шесть лет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю