Текст книги "Вожделенное отечество"
Автор книги: Владимир Ерохин
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 20 страниц)
А затем – вдруг – на стене, чуть сбоку от лестничного пролёта, – на наружной стене – появляется его светящийся, движущийся портрет вполоборота – по пояс.
Он сияет и светится, полыхает пламенем, озаряя все вокруг!
Я падаю на колени, протягиваю к нему руки, кричу: – Отец, так вы живы?! – и плачу...
ВСТРЕЧА
Максимилиан Волошин рассказывал последней и необычайной встрече с Гумилёвым. В течение жизни они много раз встречались. Но случилось так, что, по весьма деликатному поводу (о котором говорить сейчас излишне), у них возникла ссора, которая привела к дуэли, по счастью, окончившейся без кровопролития. После этого они долгое время не виделись.
И вот однажды Волошин шёл по улице в Феодосии и увидел идущего ему навстречу Гумилёва. Лицо Гумилёва как-то особенно светилось, и весь его облик был радостным.
Волошин, забыв все прежние недоразумения и видя Гумилёва в таком хорошем настроении, с открытым сердцем, приветливо направился навстречу ему. Но тот, поравнявшись с Волошиным, вдруг исчез, как призрак.
Волошин отметил у себя дату необычной встречи – это было 24 августа 1921 года – день смерти Гумилёва.
НИТЬ
Мне приснилась русская Америка. Архитектурно она была похожа на древнюю Грецию. Там стояли дворцы с колоннами – это были различные факультеты университета, в котором я преподавал. В одной из аудиторий я оставил свою сумку и не мог вспомнить, где. В ней было что-то очень важное и дорогое для меня. Я искал её всюду и не находил. Возможно, её кто-то украл.
И я услышал голос с небес:
– Если простую житейскую вещь, которая сегодня есть, а завтра нет, так жалко, – кольми паче жену? Так сказал мне Господь.
КОНЕЦ
Послесловие
Удивительная книга, необычная. Без начала, без конца – да она в этом и не нуждается. Фактически можно начать читать её с любого места. Но, раз начав, оторваться уже от неё трудно.
Её фрагментарность – это прозрачная графика, лаконичная, стремительная, летящая какая-то.
Нет тяжеловесных описаний подробностей нашей жизни. Все, что составляет её суть, схвачено энергично, живо, выразительно. И вот уже – мы, наше время, наша жизнь, такая знакомая и всегда новая.
Тут есть своя философия. Политика. Религия.
Прекрасны строки об отце Александре Мене. Эпизод, несколько брошенных слов – а перед нами Пастырь, Философ, Учёный и Человек. Человечный, во все проникающий, несущий свет, открывающий новое дыхание человек. Может быть, потому и выстояла наша Церковь, сохранились крупицы добра в народе, что были такие, как он. Было к кому потянуться, припасть, напиться воды живой.
Церковное пение – общение простой души с небесами.
Годы застоя. Всем ещё памятная житуха наша, высвеченная удивительно точными выразительными отдельными эпизодами. Житуха, ломающая каждого из нас на свой лад. И мы все, каждый на свой лад, противостоящие ей, житухе этой, и приноравливающиеся к ней!
Книга жизни, бытие. Человек ужасен и прекрасен.
И август 1991 года, когда что-то происходило вокруг. Запомнилось странное освещение над Москвой. Был Свет, и с нами был Бог. И все лучшее, что было в Москве, России, потянулось к Белому дому и стало в живые цепи.
Писать об этой книге трудно. Все там своё, знакомое, надоевшее и вечно новое, волнующее.
И о любви... Большая, вечная. "По утрам я любуюсь профилем моей жены"... И – мурашки по спине.
Книга, которую все время сам дописываешь, додумываешь, дополняешь и не можешь от неё отказаться.
Книга-импульс.
М. Плющ
Рецензии
Мира Плющ ОБ ОДНОЙ КНИГЕ (попытка рецензии)
Литература – вторая реальность. Как это трудно и как мощно – суметь выразить любую мысль. В. Ерохин
Старая дача в Лианозове. Посёлок, обречённый на уничтожение, – безжалостно наступал город. Но пока… Пока было замечательное летнее утро, буйствовала густая свежая зелень, а во дворе на лужайке – оживлённая толпа знакомых и незнакомых мне людей. Кое-кого я знала: они привели меня сюда, и один из них – Пётр Старчик – диссидент, известный композитор. Были здесь и известные художники со своими картинами и незнакомые мне люди. Кто с музыкальными инструментами, кто с чем. Сначала мы просто бродили по лужайке тут и там, а потом все это общество как-то организовалось и началось осмысленное общение. На сочной свежей траве художники разложили свои картины, и они ожили, заискрились. Хозяин дома – Владимир Ерохин – с саксофоном ходил от картины к картине, и саксофон пел об их прелести, о прелести нашего собрания, нашей готовности понять друг друга.
И мне вдруг тоже так захотелось что-то своё, самое сокровенное, неясное ещё мне самой из своих рук бережно переложить в эту прохладную свежую траву, а Володя пусть бы пел об этом на своём саксофоне.
Остановились у картин хозяйки дома – Раисы Гершзон. Тогда, по-моему, это были чуть ли не листки из ученической тетради со странными причудливыми какими-то снами, поражающие строгой отрешённостью, глубиной и высокой простотой.
– Что это? Что вы рисуете? – спросила я.
– Не знаю, сама не знаю, моя мама, она сейчас живёт в Израиле, говорит, что я рисую Израиль. Я там никогда не была.
Это потом эти рисунки станут знакомыми, привычными, а сейчас задевали странной прелестью своею.
А потом кто-то играл на альте, и чудные мелодии прямо с нашей лужайки поднимались к небу.
П. Старчик мощно пел великих поэтов, а Володя аккомпанировал ему на скрипке и флейте, и была ещё общая трапеза, а к вечеру разбрелись все по углам.
Все делалось вроде само собой. Никто ничем и никем не руководил.
В одном из уголков дома, утонувшем в сумеречном свете, я услышала молодой энергичный голос, читавший такое! такое! что я остановилась и не могла уже уйти.
Это была явно диссидентская литература, но другая, не та, которую всю я жадно прочитала за эти годы. Она была новая, свежая, другая. Это другое, новое поколение говорило о нашем прошлом, настоящем с блеском, едкой иронией, юмором, мудро и беспощадно.
– Что это? Что вы читали? – спросила я Володю Ерохина, когда чтение кончилось.
– А это я пишу книгу, это главы из книги.
Я никогда не могла забыть этого чтения. В тот день много было интересного. Но Володя, его молодость, энергия, музыкальность и эта книга! И те рисунки на траве!
Так тот солнечный день и вломился в нашу жизнь и остался в памяти и живёт в ней по сию пору.
Знакомство наше продолжалось. И я иногда решалась спрашивать:
– Ну, как книга?
– Да пишу вот. Но… некогда…
Ну и вот она, эта книга, роман с теми загадочными, как сама жизнь, рисунками Раисы Гершзон. Владимир Ерохин. «Вожделенное отечество».
Она и сейчас поражает новизной, оригинальностью, свежестью.
Мне кажется, что, вообще, само понятие романа претерпело за это время серьёзные изменения.
Ну как сейчас писать романы? Придумывать сюжеты? Но жизнь, и особенно жизнь в нашей стране в ХХ веке полна сюжетов.
Сюжетов, в которых переплетается многое: и любовь, и семейная жизнь, и политика, и КГБ, и психушки, и лагеря, и гражданская война, и стукачество, и коммунисты, коммунисты наивные, честные, чистые и те, которые своими руками душили их, и война, и попытка уничтожить религию и её возрождение, и эта жизнь, о которой пишет автор уже после разоблачений Солженицына, т.е. другая жизнь, но тоже страшная, удушающая, все разрушающая.
И дело уже не в сюжетах, а в осмыслении их.
В обычном романе читатель погружается в авторское повествование, следит за развитием сюжета, если книга интересная – надолго, если не очень – бросает её.
При чтении этой книги тоже погружаешься в авторское повествование. Но повествование это особого рода. Тут не расслабишься, не нужно вникать в перипетии чужой жизни. Это книга о тебе, о нас, о поворотных моментах в твоей собственной жизни.
Это книга о том, о чем ты сам думал, мучился, да не мог так сжато, точно, метко многое сформулировать.
И теперь мне кажется, что романы сейчас можно писать только так.
Это роман – хроника. Обо всем сразу, о жизни в ХХ веке. Но это не пугающее подробное описание деталей этой жизни, а острое прикосновение к чему-то чрезвычайно важному, когда от этого прикосновения вдруг освещается то один, то другой ключевой момент нашей жизни, дорисовывает важный штрих. Это философские раздумья о нашей жизни.
Книга состоит из множества лаконичных глав и подглав.
Каждая глава – итог, тезис, и элементы бытописания в ней, если таковые есть, – это краткие иллюстрации к чётко сформулированному тезису. Или только тезис – краткий итог глубоких раздумий.
Кажется, что главы не связаны друг с другом. Но это только кажется, это единый сплав того, чем мы живём, дышим.
Это те мысли, которыми мы постоянно обмениваемся при встречах, о чем сами долго и мучительно размышляем.
Вот первая фраза романа: «Россия – интересная страна, где, выйдя из дома, вы никогда не уверены, что вернётесь назад».
Нам ли не знать этого? Нам ли не расшифровать этой знаковой фразы историями жизней каждой семьи, не дополнить её, не приоткрыть тем самым бездну, в которую жутковато заглядывать.
Ведь похоронить в памяти нельзя ничего. Там все, как в колымской мерзлоте, – живо. Память нервов!
Я часто буду цитировать автора, не только для подтверждения своих мыслей, но и для того, чтобы дать возможность читателям почувствовать суровую прелесть авторской речи.
«Древний охотник нарисовал в пещере мамонта... В этом рисунке какой-то давний день вырывается из мертвящего потока времени, чтобы стать принадлежностью дня грядущего».
В этой книге все так. Каждая глава и главка «воскрешает минувшее в грядущее».
В этом смысле книга трудна и радостна, она требует постоянного сотворчества. Она будит то, что лежит на дне души, заставляет отложить книгу, уйти в свои мысли, и тем дальше и глубже, чем больше вобрал в сердце своё. А потом продолжить неспешное чтение, заложив, чем придётся, особо взволновавшие страницы, где живописуется не твоя, другая, но так похожая на твою, жизнь.
Не забыть, отметить хотелось все, т.е. пересказать всю книгу.
Заложенные в книгу листочки в конце концов мешают книге закрываться, так много их.
Это наша всеобщая биография, книга заставляет сопоставлять, вспоминать, волноваться, и если бы все читательские мысли, вспыхивающие при чтении её, воплотились в реальность, то книга разрослась бы до размеров невероятных.
Автор пишет: «У меня за годы советской власти выработалась хорошая привычка – как можно меньше знать, чтобы случайно под пытками не выдать».
Вот наша жизнь – под пытками, – а чтобы пыток не было, об этом не думалось… Пытки всегда в том или ином виде присутствовали. Но это же и у меня тоже, даже в моем детстве мысли о том же:
…Стали допрашивать первого, долго пытали его,
Умер товарищ замученный,
Но не сказал ничего.
Мой детский ужас, нежелание читать этих стихов на каком-то детском празднике, воспоминание о том, как у меня, маленькой, от страха сжималось сердце. А смогу ли я так? А вдруг не смогу? Какие пытки? Кто меня будет пытать? Будут, будут! Никто же не удивляется, читая эти строки. Значит, будут, будут.
Эта книга – послешестидесятые годы. Это новое другое, диссидентство, другое и старое, новый, но все тот же безумный жуткий абсурд другой жизни. Другой новой жизни, куда наше общество продиралось через послевоенные годы в другой, но тоже абсурд, правда, с проблесками чего-то нового в этой жизни. Что-то изменилось. Что же? Может быть, то, что мы уходим от иллюзий, видим все отчётливее, говорим все резче, определённее, но и безнадёжнее. Надежды наши другие, не шестидесятые, а, вернее, это уже освобождение от иллюзий, от надежд.
Надо приспосабливаться к новой жизни и не забивать себе голову очередными иллюзиями. Надо дело делать. В своём мире стараться делать как можно больше добра. Этому учит книга и жизнь автора.
«Как жизнь прожить, исполненную смысла?» – мучается автор и мы с ним.
Жизнь так же дика и абсурдна, но чуть помягче: не к стенке сразу, не в лагерь, а постепенно – на улицу, в котельные на ночные дежурства, в ночные сторожа, но и в психушки. Теперь уж кого куда, а то и за границу.
Автор с грустью отмечает, «что страна глупела на глазах: ненужные никому, уезжали, умирали, уходили в тень её лучшие умы».
Появлялось ощущение удушья в собственной стране.
Иные ворчали: «Вам родина дала все».
«Родина, правда, давала многое, требуя взамен одно – живую душу, растя, за отрядом отряд, поколение душителей».
Страшная, вымороченная страна. Возвращаются из лагерей без вины репрессированные, напрасно отсидевшие, но мало в чем разобравшиеся старые строители социализма.
Печален рассказ о Наталии Сац, в театре которой случилось работать автору, отсидевшей десять лет, потерявшей мужа (расстрелян!), выступавшей перед спектаклем с орденом на пышной груди, рассказывавшей детям о синей птице счастья (то ли социалистического, то ли коммунистического).
А тоска сгущается: «Наша жизнь напоминает мне молитву, написанную от руки поверх сборника похабных частушек».
Все так. Но ширится диссидентское движение, вот уже появились и правила поведения при аресте, при обыске, при допросе. Диссидентская литература заселяет наши подполья. Можно даже выручить свою пишущую машинку из лап КГБ. Можно обдумывать возможность эмиграции. О, нового много! Но все те же кагебешники и стукачи пронизывали все структуры общества, ширился антисемитизм, продолжались «разоблачения» в сферах науки (это главы о социологах).
И среди ада этой жизни, ада тем более страшного, что и адом-то не считался, а воспринимался как наша обычная жизнь, как защита от духовной гибели – поиски пути к Богу.
Ведь мало кто в этой стране впитывал в себя понятие Бога в тепле и уюте отчего дома.
Наш путь был долог и труден и сопровождался он ощущением, что без Бога совсем пропадёшь.
Автор рассуждает, что «дети в одиночестве испытывают страх. В детстве всегда должен присутствовать взрослый человек. Для взрослых в роли взрослого выступает Иисус Христос».
А в нашем государственном доме, где всегда разгром, погром, вечная разруха и где есть, по словам автора, только печальная несбытость начал, – глоток свежего воздуха – новая деревня, отец А. Мень, его мудрость, его высокая духовность, возможность с его помощью «обрести стержень», не сломаться, не упасть, жить своей жизнью.
Радостное удивление перед мощью этого человека, воскресшая надежда. Христианство. Не то в солнечных лучах, роскошных ризах, в отремонтированных храмах, – а так, как тогда: – свете тихий… Дуновение тепла, неяркий, но стойкий свет Новой деревни. В таких, таких местах возрождалась попранная наша церковь.
Здесь рассказ Ольги Ерохиной о песнопениях в этом храме, это тоже одна из композиционных деталей, когда автор передаёт слово другому. Этот рассказ – поэма о христианских песнопениях, но не подумайте, что это архиерейский хор, поражающий профессионализмом. Профессионализм замечательная вещь, но в деревенском храме… А в храме была тётя Клава. Старушка, на чьих плечах держалось все церковное пение, та, что не растеряла ничего из духовных богатств своих, на ком и сейчас ещё кое-где все и зиждется, потому что, если о церковном пении, то и ноты-то порастеряны часто. А тут знание нутром, сердцем, духом.
«…Без баса, тётя Клава всю глубину звучания брала на себя… Она была – мастер, как редкостный ювелир, или зодчий, или строитель органа – который знает, что делает, и знает, что это другим не обязательно очевидно (высота его искусства), но – знает цену своему умению, и – незримо трудится – не ставя подписи под своим творением».
И что объединяло их – малограмотную старушку и энциклопедически образованного пастыря?
Духовность, верно. Нужда друг в друге. Подпирали один другого. Её перед ним преклонение, – даже испуг – «смотрит своими глазищами…», его понимание того, что она делает, «может делать, власть имеет делать – над душами, над ним, над всеми его детьми – учёными и неучёными, погрязшими и праведными…тем, как она слово выпевает».
Ужасно было чувствовать, что «России больше нет. Есть территория, разорённая до последнего предела, Есть разложившаяся масса дегенератов – все, что осталось от народа. И кучка интеллигенции – последнее, что здесь есть живого, недобитого. Вся надежда на неё».
«Безнадёжность – вот чем стала для автора Москва, а с ней и вся Россия. И казалось, что желать остаться в ней могли лишь те, кто не может уехать, кто прикован к ней галерной цепью, кто встал в этой ужасной гавани на мёртвый якорь, на прикол». И вот появилась возможность уехать. Автор советовался с отцом А. Менем. Отец Александр был против, но как пастырь мудрый понимал, – чтобы найти свой Путь, надо много дорог исходить. И благословил. И началось нечто подобное эмиграции: Франция, Израиль, Америка. Но и это не спасало. «И пришла тоска ночная (и дневная) – зарубежная». И невозможно было перерезать пуповину, связывающую тебя с твоей срамной матерью: а отец Александр? а тётя Клава? а друзья? а прошлая жизнь?… «А эти», про которых вдруг понял, – «эти, играющие за моей спиной в подкидного дурака, и этот, со странным усердием тренькающий на гитаре, – мой надёжный тыл. Это моя страна и мой народ, несмотря на все пошлости Чернышевского. Забывший Бога народ».
И вдруг ощущение того, что без своей безумной родины тоже трудно дышать, что хоть сто раз уже понято, что России больше нет, но она есть, зовёт, цепляется. Возвращение, странное, немотивированное, никому не объяснимое, и себе тоже. И в день приезда страшная весть – убит отец Александр. Вот почему так болело сердце, жгла подошвы чужая земля.
Вот она та связь (мистическая?) матери со своим чадом! Не спасли, не уберегли, ну хоть проститься!
На этом блуждания по свету не окончились, и поэтому было ещё одно возвращение в Россию. Когда? Ну, конечно же, тогда, в дни путча. Такое же странное, вроде бы опять немотивированное, но абсолютно естественное.
Те же узы кровной близости со своим народом. С каким? Да все с тем же, что играет в подкидного дурака, тренькает на гитаре, забывает Бога. Но есть твой тыл. И опять чувство, что что-то дорогое в опасности, что что-то случилось, чувство, на которое откликаются лучшие и которым пользуются худшие.
Мне жаль тех, кто не видел Москвы в эти дни. Странное, необычное освещение, единение людей. Зло ушло. Это была Пасха, Воскресение, все любили друг друга, все были вместе у Белого Дома, только что народившиеся предприниматели на огромных подносах разносили бутерброды. Преломить хлеб… Воспользовались худшие.
В книге нет слов о любви к родине, но слова-то не всегда и нужны. Вот первая сладость любви к едва познаваемому миру, любви, которая никогда из этого сердца не уйдёт: «Я уловил Россию в камнях булыжной мостовой Тамбова, по которым гулко прокатывала телега с молочными бидонами». И точка.
«Живое живописное начало древесины встречало меня в скрипке, кисти, подоконниках и крашеных полах». И точка.
«Бытийственность. Я оценил её в Лианозове, где горела печь, и дуб заглядывал в окна корявыми ветками».
Но не только это. Автор – тамбовец, и горечь рассказов о гибели тысяч и тысяч таких же тамбовцев проникала в детское сердце, полное любви к своему краю. Танки, самолёты, дальнобойные пушки с ипритом… По своему народу. «Погибли все. Думали никто не вспомнит. Над Россиею небо синее. Наша армия в поход далёкий шла. Кони сытые бьют копытами. И некому будет отомстить».
Но похоронить в памяти нельзя ничего. Там все, как в Колымской мерзлоте, живо, мертво, но живо.
А я? Живя на Украине, я выросла на рассказах (тайных!) о голодоморе. Слово-то какое страшное! Там тогда уничтожали народ таким способом. И все во имя чего? Ах, да! Счастья!
Сколько у меня воспоминаний про то время!
А ещё в этой книге о репрессиях в виде снов: старые фотографии, лагеря, допросы, пожилой мужчина кормит лошадей виноградом… Это Будённый, и сладкое танго тех жутких лет: «не забывай о юности беспечной…». О какой бесконечной юности пело танго? Все, все вместе: забрызганная непросыхающей кровью стенка, свежая трава с пятнами крови, Будённый с лошадью и виноградом, которым в те годы некого было кормить, как только его лошадь, танго. Ну что делать, ну, так оно было.
А я? Есть огромная картина В. Ефанова «Незабываемая встреча», вся правительственная шайка в сборе на встрече с женщинами, жёнами капитанов индустрии, чьих мужей через короткое время уничтожат. Берегу репродукцию, потому что на ней подруга мамы, жена Манаенко, директора металлургического гиганта на Украине. Скоро, скоро их не станет. У каждого свои воспоминания о репрессиях.
За плечами война. Так же лаконично, ёмко о войне, которая прошлась и по этой семье.
Отец, юный, чуть больше 20 лет тяжко ранен, и если бы не ординарец – грузин, который вплавь дотянул его до берега и на плечах отнёс в медсанчасть, погиб бы.
Вот вам тут все: и война, и дружба народов, не крикливая, не навязанная, вся в декадах от искусства, а просто человеческая любовь, боль за другого, за каждого, за русского, еврея, татарина, грузина.
И девушка в родном городе, отвергшая многих, и выбравшая этого больного и слабого и всю жизнь подпиравшая его плечом. И такая щемящая сыновья боль и любовь в словах об отце. «Когда отец напряжённо думал, мучительно билась жилка на правом виске, чуть пониже осколочного ранения, и этот комок умной плоти, рождавшей мысль, повреждённой войной, а потому обречённой на приливы боли, бледно-розовой, чуть прикрытой прядью поседевших волос, трепетной, был живым укором легкомыслию моей жизни».
«Я часто думаю о том, какую роль играет в моей жизни боль. Возможно мои мигрени – стигматы (безусловная, хотя незримая реальность)».
«Отец редко не болел. Это были самые счастливые минуты».
«Смерть и боль – архангелы войны».
О миллионы, погибшие за что? За эту нашу жизнь! А наши военнопленные. Военнопленные, брошенные на произвол судьбы, голодные, убежавшие из плена, погибшие после фашистских в наших застенках как предатели. Как же нам не думать, что делать и кто виноват? А «в израильской армии пленному приказано выжить» и вернуться в жизнь, в страну, в семью.
Но уже мини-погром у синагоги в один из еврейских праздников и очень впечатляющей рассказ автора об этом.
Ну и, естественно, размышления интеллигентного человека об антисемитизме всяком, нашем, – бытовом и государственном.
О бытовом антисемитизме что говорить, тут все ясно, как же без него?
«Если б не было жидов, был бы Сталин жив-здоров».
«Если в кране нет воды – значит выпили жиды».
«Что вы! Не может быть, вы совершенно не похожи на еврея(ку)». Это мы знаем.
В редакции потребовали вычеркнуть, что отец Брежнева прятал евреев от погромов. Редактор строго спросил:
– Я надеюсь, вы русский человек?
Автору было непонятно, почему русский человек должен ненавидеть евреев. Все требует осмысления.
И Вы хотите забыть это своё прошлое? «А прошлое бросается вам в лицо – Афганистаном».
Афганистан – что-то нелепое, в нелепости своей ужасное, непоправимое, после Афганистана или нельзя жить, или будешь существовать ущербным инвалидом души.
Разве можно описать позор этих лет? Автор этого и не делает. Просто очередная главка. Маленькая. Физически здоровый, вернувшийся из Афганистана солдат совершает такое, от чего волосы встают дыбом, и ты понимаешь, что делает с человеком ад, в который его заталкивают, когда даже физическое тело существует, – а психика – разрушается.
Да разве только Афганистан? Книгу дописывает жизнь: Чечня, «Курск», а Останкинская башня! Эта башня! Могло обойтись хоть тут без жертв; как забыть погибшую там молодую женщину, собиравшуюся в свадебное путешествие? Как можно было затолкать её, уже вырвавшуюся, в горящую башню! Зачем? Что могла она спасти? Что спасли они трое? Опять – в жизни всегда есть место подвигу!?
Чтобы спасти башню и с ней телевидение, сеющее пошлость. Нет, нет, я, верно, не справедлива! И вообще, Господи! Что это со мной? Что я пишу? Причём здесь «Курск», башня? А это книга такая! Она задевает самое сокровенное, самое болезненное, и тогда ты, читатель, включаешься со своими эмоциями, знаниями. И тогда готов вместе с автором, как протопоп Аввакум, как Иван Вышенский поносить, обличать, вопить: «Вы можете сделать со мной все, что угодно, – я за это ответственности не несу. Я же буду отвечать за то, что я сделаю. И что бы вы ни болтали о благе народа, я знаю: вы – хунта, банда убийц и разбойников, захватившая власть в стране. Вы не Россия в той же мере, в какой не была ею Золотая Орда. Вы погубили мою родину!»
А потом смиряться и не то, что успокаиваться, а прозревать.
Замечательны страницы, где автор пишет о любви (своей и чужой) о поисках любви. Это и юмор, и печаль, и нежность, и тепло благодарности…
А когда пришла та любовь, любовь – судьба, тогда, как всегда, – лаконично и таинственно:
«По утрам я любуюсь профилем моей жены… Королевский профиль ашкенази».
Хорошо!
Книга, кроме глав и главок как-то не специально, но фактически делится на две части. Первая – больше посвящена политическим событиям. Всяким разоблачениям то культа личности, то разгрома талантливейшей группы социологов, то нарастающему отвращению к власть предержащим, нежелание сотрудничать с коммунистами, отрицание этой идеологии, этой жизни, в которую нас загоняли.
И там звучит все это молодо, энергично, задиристо. Там и ненормативную лексику встретишь, и едкий юмор, и сарказм, и готовность, готовность строить новую жизнь, споры с теми, кто был против этого.
Вторая часть книги – это уже зрелые мысли о предназначении человека на земле, о религии, о христианстве, культуре.
«Я ощутил диктат свободы – как боль невыплеснутых слов-снов. И понял, что литература – дело Божие, когда нет других резонов заниматься литературой».
«Христианство внекультурно. Оно вечно юно и несёт на себе отблеск алой утренней зари, в отличие от прохладного вечернего золотистого света угасающих культур».
«На нас лежит печать несбывшести. Трагизм реального положения в том, что мы – субъекты той культуры, которой больше нет…»
«Молодые культуры имеют особый пряный аромат, но они лишены гармонии, сладости и полноты. Наши идеалы обращены назад, к той культуре, которая уже умерла».
«Россия – совесть мира. В этом смысл России».
«Культура обретает сладость и полноту, как и плод, достигнув зрелости и сладости. Ни одна из культур не бесконечна, она старится и должна умереть. Её седина – золото и мёд».
Удивительные слова находит автор для многих явлений. Эта часть книги афористична, с этими афоризмами трудно расстаться. Эта книга должна всегда быть рядом.
«Православие фундаментально, консервативно, устойчиво, и поэтому оно – крепость. Но в нем ещё есть тайна, которую знали исихасты. И она светилась в глазах Соловьёва, Флоренского, Меня».
«Грех – ошибка, неверно выбранный курс».
«Надо жить так метафизически убедительно, чтобы истина этого бытия сияла своей очевидностью».
«Я никогда не поверю, что нет духовности в расцветшей розе, которая – вся – состоит из живых клеток. В каждой клетке – жизнь, в каждой – душа».
«Выбирая между Богом и раем, русский человек выберет Бога».
«Музыка напоминает несказанные глаголы. Живопись открывает язык пространства».
«Земледелец, не связанный с мистикой земли и неба, вырождается в машину, сельскохозяйственную машину. Даже язычество очеловечивало бы их. А ведь были когда-то «хрестьяне».
«Духовный человек должен вспоминать все, что с ним происходило, установить непрерывность, неразрывность сознания».
«Мир есть поэма материи, которую пишет Бог. Единственной, истинной реальностью является сознание. Единственной подлинной реальностью является человек – самосознание, личность, сам в себе и для себя. Он осуществляет миротворение, создаёт свою действительность. Образ этого – творчество, произведение искусства и ремесла, земледелие, садоводство и мореплавание».
«Попытка коммунистов превратить Я в Мы была регрессом – возвращением к пещерному сознанию».
«Свидетель – тот, кто рассказывает о своём опыте, о том, что он пережил сам. Всякий иной занимается распространением слухов».
«Смешно сравнивать себя с Богом. «Иная слава звёздам, иная светилам». Но надо правильно и чётко понимать свою человеческую задачу».
«Приятно сознавать, что мир – это старый корабль, и ведёт его прежний Капитан. – Тот, Который его и построил. Мы зачислены в экипаж – сменный, потому что люди умирают и рождаются. И опошлить, снизить, профанировать этот страшный, таинственный, странный, как деревянная лестница, как чердак и дедушкин сундук, мир – очень и очень трудно. Царь Давид стоит на страже».
«Конца нет, не бывает. И смерть – это не конец – ни для самого умершего, ни для его близких. Жизнь продолжается. Мы никогда не можем подвести итог, черту».
«Когда в мир проникло зло, включилось время. И этот хронометр будет остановлен в конце времён».
«Я думал о своём народе и о том, что евреи в нем, как золотые нити, в граните, было это в храме, где было тихо, тепло и служили панихиду».
«Бог – Творец создал морскую звезду, снежинку и цветок сирени. Он создал птиц, способных летать и петь. Он сотворил человека, способного творить».
«В раю не было творчества. И мечта о рае и золотом веке по мне сродни инфантильному желанию вернуться в чрево матери».
«Страшный, забавный, поучительный сюжет – жизнь всякого человека. Он творит её в соавторстве с Богом, выбирая из спектра вероятностей один луч».
«Бесы – фауна ада. Ад и рай – ландшафты. Духовные ландшафты. Ангелы – фауна рая».
«Эмиграция даёт метафизический выход – подобно монашеству, предательству и самоубийству. Подобно безумию. Это все уход из жизни, из этой жизни. В сущности – в небытие (для этой жизни). В инобытие».
«Большевики должны уйти. Они должны предстать перед судом народа. Вот только народа, которого уже не осталось.
Нужен международный суд типа нюрнбергского. Я предлагаю провести его в Тамбове.
Их покаяние – ложь, лицемерие, тактический приём, финт или блеф».
«Бог вменил нам ум, дух, который есть движение, деятельность, действие. Его нормальное состояние – рост, как и всего живого. Когда кончается рост, начинается распад. Это верно и для жизни духа.
Бог не меняется – неизменно Его свойство: рост».
«Мы не можем выбросить проявления зла за пределы мира, ибо мир пределов не имеет. Надо найти им соответствующее место».
«Душа обязана трудиться. Как самолёт – лететь вперёд, чтобы не упасть».
Автору посчастливилось лично знать и отца Александра Меня, и отца Сергия Желудкова, отец Александр Мень был духовным отцом автора, он его и крестил, отец Сергий Желудков помогал автору овладеть искусством церковного пения.
Размышления о них, об их духовном подвиге – лучшие страницы книги, без таких людей нет России, они лучшее, что у нас есть.