Текст книги "Вожделенное отечество"
Автор книги: Владимир Ерохин
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 20 страниц)
– А мне всего одну остановку ехать, я уже схожу.
– Вот и сходи, и подумай об этом обо всем сам.
– Я-то подумаю, я хорошо подумаю. А ты подумай об этом ночью, – неожиданно заключил он и вышел из автобуса, и пошёл вдоль светящихся витрин, в толстом синем драповом пальто и толстой круглой шляпе сумеречного цвета.
Автобус отошёл, и все чего-то примолкли.
А мне подумалось, что мужик-то был прав.
ВЕДЬМА
Парень обладал физиономией, которая в принципе не могла никого раздражать. Он же помог страшной бабке надеть её ужасающий мешок.
Мужчина был совершенно беззащитен в этой нелепой ситуации, когда пьяная старая цыганка согнала его с места, а его жену обозвала "стёганой тварью" и всякими похабными словами, а потом, сменив гнев на милость, пригласила: "Сынок, садись!"
Только ребята-пэтэушники, хулиганистые и развесёлые, оказались адекватны ей. Они подсобили бабке выйти из вагона, а потом швырялись в неё снежными лепёшками, заливаясь смехом в ответ на её ругань.
А я подумал о том, как хорошо было в прежние времена, когда какой-нибудь полковник сидел бы при этом, уткнув подбородок в эфес шашки, и сходу отрубил бы старой ведьме голову.
ЮБИЛЕИ ВОЖДЯ
– Он всех, с кем когда работал или учился, всю родню устроил на хорошие места, никого не забыл, – с похвалой говорил о Леониде Ильиче однорукий инструктор Днепродзержинского горкома партии с плаксивой фамилией Рёва. – Ну, а что, если есть возможность.
О том, что отец Брежнева Илья Яковлевич прятал евреев от погромов, Горюнова вычеркнула:
– Я надеюсь, вы – русский человек?
Мне было непонятно, почему русский человек должен ненавидеть евреев.
СЛОВА
– Меня волнует то, что слова у нас все чаще расходятся с делами, – сказал мой отец. И добавил: – На каждом районном активе принимается письмо Брежневу. Принимается, но не отправляется. Не будет же он все эти письма читать.
На руках моих язвы гвоздиные.
– Да и если б было в них что толковое, а то так, все одно и то же.
– Достижения, итоги, планы на будущее...
– Ну конечно: есть нечего, носить нечего, негде жить. А в остальном – большие достижения.
Отец все-таки не соглашался, возмущался диссидентами:
– Им советская власть все дала.
– Да нет её уже с 18-го года. И потом это все равно, что говорить: почему вы не любите свою тюрьму? Она вас кормит, одевает, обувает, учит жить... Спорили:
– ..."Прописка" – беззаконие, крепостное право, – доказывал я. – И пусть они заткнутся.
– Арсений-то, – вспоминал отец своего племянника – подполковника МВД, – лучше всех устроился: две квартиры в Москве. Это надо же подумать!
– Арсений при власти сидит.
– Ну, положим, власть у него небольшая...
– А все же и ему от неё кое-что перепадает.
– Арсений власть укрепляет. А вы её расшатываете.
– Да плохо что-то расшатываем, никак расшатать не можем.
– Вы – отщепенцы! – ярился отец.
– Это вы отщепенцы, начиная с Чернышевского. Мы тоже можем вам счёт предъявить.
– От кого?!
– От русского народа! Кто крестьянство разорил? А?!
Отец умолкал.
РОДИНА
– Родина там, где человек родился.
– Мы рождаемся в том или ином месте случайно. Предположим, рождается сын у служащих английской колониальной администрации в Индии. Он рождается в Индии и живёт в ней всю жизнь. Неужели его родина – Индия, где ему все чуждо, а не Англия, о которой он помнит, с которой соотносит свою личность, где лежит его сердце? Или дети русских белых эмигрантов, родившиеся в Нанкине. Неужели их родина – Китай, а не Россия, которая их отторгла, отвергла их родителей – если они вернутся, то непременно попадут в тюрьму, в лагерь? И через сорок поколений нашего рассеяния родиной русских останется Россия. Так почему же через четыреста поколений еврейского рассеяния Израиль не может быть родиной евреев?
– Приезжали из Америки туристы – украинка, армянин. Их спрашивали: "Кто вы по национальности?" Они отвечали: "Я американка"; "Я американец"; "Мы родились в США, и это наша родина".
– Вероятно, им есть за что любить свою родину, у них есть для этого основания. Таня Эрастова родилась в сибирском концлагере. Её спеленали и перебросили через колючку в сугроб. Вольные люди подобрали и выкормили. Так что же ей – любить лагерь? Родился в тюрьме – люби тюрьму? Почему я должен любить Советский Союз, где людям запрещается жить, где они хотят, где кругом сплошная ложь? Моя родина – Россия, но её, той России, которую я люблю, больше нет, она уничтожена. Вот так я снимал комнату в Самарском переулке, в доме дореволюционной постройки, восьмиэтажном доме с лифтом. Дом был построен для врачей. Потом врачи ушли на войну и не вернулись, а дом был заселён всякой сволочью... Ну, это ладно... Там ходил трамвай, а кругом стояли двухэтажные деревянные дома. Через несколько лет я пришёл туда – а Самарского переулка больше нет – его снесли весь, а на его месте построили стадион к Олимпиаде. Марк Шагал, когда приезжал после революции из Парижа, не захотел заехать в Витебск – знал, что того Витебска уже нет. Так вот, представьте себе, что есть цветущая деревня или небольшой городок, который снесли, а на его месте выстроили барак с цементным полом, обнесённый колючкой. И я рождаюсь в этом холодном бараке. Так что – он моя родина? А не та деревня, которая стояла на его месте? Так был погублен Тамбов, после восстания 1920 года, были уничтожены его силы и остались... те, кто остались. „
С «ЛЕЙКОЙ» И С БЛОКНОТОМ
Старик-фотограф с очень бойкими чёрными глазами-буравчиками возбуждённо рассказывал мне о комсомольской конференции, которую он только что снимал, – какие там замечательные, боевые ребята – не то, что мы, вспоминал двадцать третий год.
А я, грешным делом, возьми да и подумай: "Попался бы ты мне, мерзавец, в двадцать третьем году..."
Тогда он был секретарь комсомольской ячейки, страшный человек, а теперь – просто старичок.
Я сидел напротив него за обеденным столом и думал, смирившись в сердце своём: "В чем было наше упущение?"
МОНАРХ
Почему-то Николай II воспринимается мною как человек, постоянно мучимый головными болями.
Он был, видимо, неплохой мужик, недалёкий и безвольный. Был очень привязан к жене и детям.
Зачем-то слушал Гришку Распутина, шёл на поводу у правых экстремистов. Поддался и либералам – отдал престол.
Его эксцентрические расстрелы были выходками неврастеника.
Он был запуган революцией и принял Февраль со смирением и кротостью. Это вообще романовская черта, если вспомнить легенду об Александре I.
Взрывы слепой и потому нелепой жестокости Николай унаследовал от дедов – тёзки и Павла.
Пишут, что в неволе он притих, был задумчив и все колол дрова. Царевны, воспитанные в христианстве, терпеливо сносили мат охранников.
Когда белые подходили к Екатеринбургу, чекисты отвели царскую семью в подвал и всех, включая и детей, расстреляли из пистолетов в упор, а тела облили кислотой (так же было поступлено впоследствии с Лумумбой).
А потом срыли и дом в Свердловске, где произошло цареубийство, и не осталось никаких следов.
ПРОИСШЕСТВИЯ
Временами случались маленькие происшествия: то загорался туалет напротив редакторского кабинета, то приходила, гордо выпятив туго вздувшийся живот, незамужняя секретарша, то резал вены художник, считавшийся на грани гениальности.
Вагрич Бахчанян собрался уезжать. Его спросили, почему. Он ответил: У меня тоска по ностальгии.
СОКРОВИЩЕ СМИРЕННЫХ
Нас учили премудрости Горького: "Если враг не сдаётся, его уничтожают".
Настина мама, умирая от рака, так и не смогла примириться с тем, что её дочь – христианка, и все твердила: "Лучше умереть стоя, чем жить на коленях". А брат Насти Петя ("Петруччо", как он шутовски отрекомендовался мне однажды по телефону) был издёрган алкоголем и наркотиками и выбросился из окна.
Настя плакала, курила, а по ночам, при свете настольной лампы, левкасила доски, писала, олифила и вновь писала глянцевые, сияющие на тёмном фоне, румяноликие иконы. Пятеро детей спали, кто спокойно, кто нервно разбрасывая руки, в тёмных, скраденных пологом ночи углах. Стёпа корпел при ярчайшей лампочке на кухне, вырисовывая беглым физтеховским почерком шеренги формул, похожих на орнаментальную графику египетских, в пирамидах найденных пиктограмм, порождая ужасающую мощь режущего луча, завязывающегося из этих латинских и греческих букв и арабских цифр, выписанных блестящей сталью шариковой ручки на кухонном столе с подстеленной газетой. Временами на стол вскарабкивалась мышь. Стёпа кормил её сыром. Он засыпал, улыбаясь своим мыслям, безмятежный, чуть лысеющий, с пушистой рыжей бородой, аккуратно сложив под подушку очки с золотистыми дужками.
ВАГОН
Я понял, что эти, играющие за моей спиной в Подкидного дурака, и этот, со странным усердием тренькающий на гитаре, – мой надёжный тыл.
Это моя страна и это мой народ, несмотря на все пошлости Чернышевского. Забывший Бога народ.
НА ПЕТУШИНСКОИ ВЕТКЕ
Напротив меня сидели два щетинистых субъекта в драповых пальто с оторванными пуговицами и долгое время молчали, уткнув носы в затёртые шарфы. Наконец один из них повернул к другому голову и сказал:
– Но зато все же мы – интересные люди!
Да, ты уж запасся удостоверениями – что ты и тигр, и волк, и медведь, – сказал мой друг, удивлённо взирая на мои корреспондентские регалии.
– Мы не умеем различать духов, – говорил он. ("Я был тогда молод, – вспоминал о тех временах мой приятель-переплётчик – создатель романса "Поручик Голицын", – и не имел никакого опыта, кроме опыта подпольной борьбы".)
– Меня тут напугали, – продолжал забредший в редакцию друг, – говорят, что Москву скоро переведут на третью категорию снабжения. А она давно уже на пятой категории!
– Напугали, выходит, ежа голым задом.
– Эти все события показали, что можно все, что угодно. Это был прекрасный социальный эксперимент. И все эти социологи, экономисты и прочие, которые кормятся вокруг науки, должны только радоваться. Правда, до конца эксперимент довести, как в Кампучии, не удалось. Там ведь только чиновники имели право есть рыбу и мясо.
– Да, как в Кампучии – отстрел ненужных сограждан.
– Нас внешние обстоятельства немного сдерживают. Если б не они, все было бы о'кей.
– Ой, не знаем, что завтра будет.
– Что завтра? Тут не знаешь, что сегодня-то было.
– Народ пуганый, потому и не бунтует.
– Понятно, что все хотят выбиться в начальство, чтобы жить не по законам коммунизма.
– Американцы говорят: "Вам не нравится правительство? Так смените его".
– Они не понимают того, что такое коммунизм, и пример с Кампучией их ничему не научил.
Гонорары были разными: от трёх до семи лет.
А мой друг, быв спрошен о том, что ждёт нас в будущем, отвечал со всей определённостью:
– Три по пять. И разъяснял:
– Пять лет тюрем, пять – лагерей и пять – по рогам.
("По рогам" означало ссылку без права переписки.)
– Страна юридическая, – утешал он. – В других бы голову оторвали.
Это была страшная зима – с дикими морозами, пустыми прилавками магазинов.
В отделе юмора "Литературной газеты" – "клубе рогов и копыт" – выдавали продукты по талонам. Я для юмора спросил: – Что, рога и копыта дают?
А оказалось – действительно, копыта – говяжьи – на холодец.
Мой друг все твердил о Кампучии, об убийствах масс людей мотыгами – экономили патроны: – Если Россия и не погибнет, то исключительно благодаря своей расхлябанности... На нас ещё Запад давит. Не в том смысле, что морально давит, а тем, что он вообще существует.
И о связях наших в этом вымороченном мире: – Мы должны – как два чукчи среди льдов...
КОМСОРГ
Владик Пафнутьев съездил в Испанию. Он был секретарём комитета комсомола в редакции. Вернувшись, рассказывал о классовой борьбе.
Амиров, имея в виду отдел национальных литератур, которым заведовал наш комсорг, ехидно называл его "курбаши Пафнутьев".
И правда, в кабинет Владика цепочкой тянулись восточные люди, и тогда из-за дверей по коридору плыли запахи коньяков и жареной баранины.
СОВХОЗ
В окна правления билась метель, застывая узорной наледью.
– И я прошу, сажай их скорее, Пётр Иванович, в тюрьму, – закончил директор совхоза.
Румяноликий, улыбающийся с мороза участковый сидел тут же в президиуме.
Нарушители трудовой дисциплины угрюмо молчали, растворясь в телогреечной массе односельчан.
ЕДА
Выступил с краткой речью секретарь партбюро Паша Загорунин.
А что я могу сказать? Что абстрактный рекордный урожай зёрна мало радует меня, потому что в магазинах нет мясных продуктов, а в провинции нет молока, картофеля и круп, за сахаром давка. Мало радует, потому что кур в "Литературной газете" продают по талонам, хранящимся у Пети Полосухина.
Но я промолчу, потому что сказать такое на собрании – совершить бессмысленное самоубийство, да и испортить людям праздник – а для них это действительно праздник, других праздников они не знают. Вот и иду к тёте Лизе за "спец." корейкой и сосисками, да за копчёной колбасой по протекции Елены Игоревны. Сам по себе я ничего не значу, но как сотрудник Елены Игоревны приобретаю косвенное Право на часть причитающихся ей жизненных благ.
Омерзительна, оскорбительна эта суета, давка вокруг простейшего – еды, получаемой как привилегия. Народ этих продуктов сегодня, как и завтра, не увидит. И подумалось мне, что при нашей, при царской, то есть, власти подобного не было и не могло быть в принципе.
Страх сделал из людей обывателей, лишил их гражданского чувства.
– "Народ и партия едины".
– Едины, едины, только отлюбитесь!
Вот и Рита Заменгоф возмущённо требует допуска к закрытому распределителю, вместо того, чтобы поставить вопрос в принципе: почему нет еды? Тоталитарная террористическая система формирует принципиально обывательское мышление. Тем самым деградирует сознание, деградирует нация.
А курица мне все-таки досталась: Полосухин дал талон.
Перед выездом с работы я позвонил домой.
– Теперь ведь за колбасу и убить могут, – предупредила сестра.
– Ничего. Я буду колбасой отмахиваться.
Я нёс её на весу – полученную в льготном литгазетовском буфете, окаменевшую и величественную, как мрамор, колбасу – через морозную Москву, мимо пустых витрин и прилавков с рыбными консервами, сквозь мороз и метельную тьму – для встречи Нового, 1979 года.
На Рождество была большая радость – свергнут коммунизм в Кампучии. Добрый знак для нас.
СЕВЕРНЫЙ РАЙ
Музейная служительница повернула полуметровый ключ сперва по часовой стрелке, а затем, дважды, – в обратном направлении. Лишь после этого сработала пружина, разжавшая бульдожий прикус замка.
По бокам вход охраняли два атлетического сложения ангела, вооружённых огненными мечами. Написаны они были в 1789 году крестьянами Онежского округа Иваном Ивановичем и Иваном Алексеевичем Богдановыми – Курбатовскими.
Внутри мы обнаружили богатый, почти целиком сохранившийся иконостас. Были сорваны только золотые ризы, иконы же остались в неприкосновенности.
Владимирская. Ветхозаветная Троица византийского письма. Спас в силах...
Из-под купола свисало витое чугунное паникадило (то, что в гражданских зданиях именуется люстрой). Кронштейном, на который оно крепилось вверху, служила гигантская, не менее трёх метров в длину, рука Вседержителя, изготовленная искусными и дерзкими на замысел умельцами.
У выхода помещалась икона "Страшный суд" с перечислением грехов, за которые можно попасть в ад: ограбление, разбойство, объядение, скупость, неправда, памятозлобие, гнев.
Одолев бесчисленные пролёты с окошками -бойницами, я взобрался по винтовой кирпичной лестнице на первый ярус колокольни. По краям охраняли звонаря витые чугунные ограды с деревянными перилами. Настил дощатый, напоминавший палубу, был скошен от центра к краям – для стока снега и дождевой воды. Здесь, вероятно, прежде висел большой колокол – может быть, и не один.
Увидев следующую дверь, я отворил её и двинулся дальше, на верхний ярус. Картина, открывшаяся взору с этой высоты, поразила так, что дух захватило.
Ещё по одной, деревянной лестнице с тонким перильцем – к последней, заколоченной двери, ведущей на крышу колокольни. Обернулся, шагнул вниз на одну ступеньку, другую – и мелькнула безумная, тут же подавленная мысль: а махнуть через парапет – будь что будет!
Вспомнился Достоевский с его рассуждением о русском человеке, любящем заглядывать в пропасти и ходить по краю обрыва. Вспомнилось и искушение Христа духом зла в пустыне: бросься, – говорит, – с крыла храма вниз!..
Мы приблизились к изукрашенной каменным кружевом церкви Благовещения. Где ещё можно увидеть такое? Зимний северный рай, цветы снежинок, с детства запавшие в душу морозные узоры окон – вот чем были блистающие белизной стены этого здания.
Мы обошли его кругом и с противоположной, не видной с улицы стороны обнаружили нескончаемые, закрывающие и небо, и храм, нагромождения деревянной тары. Между ящиков была выбрана ложбинка. По ней, как по дну траншеи, можно было подойти к дверям и прочитать записку: "Принимать не куда". (Здание церкви использовалось как пункт приёма пустых бутылок.)
Остановился экскурсионный автобус, из дверей вывалил любознательный народ, раздался привычный к лекциям голос Галиневича. Он слегка прошёлся по поводу ящиков и добавил, несколько хвастливо, что из полутора десятка священнослужителей, которых насчитывает область, местных уроженцев только двое, все остальные – с Западной Украины. Цифры свидетельствовали об эффективности атеистической работы среди северян.
До войны на этой площади – Торговой, а потом Красноармейской – были устроены полигон, плац и стрельбище. До сих пор на бревенчатой стене дома, где размещался военкомат, остались не выцветшие до конца, запёкшиеся бурые буквы: "ни пяди не отдадим" и подпись: "И. Сталин". А на апсиде полуразваленного Никольского храма зеленел ещё с тех времён призыв: Учись стрелять по-ворошиловски". Стреляли, видимо, в сторону храма: на стене остались следы от пуль. Здание, захламлённое гипсом, щебнем и обварками железа, просматривалось насквозь; сквозь глазницы окон легко читался лозунг на противоположной стороне площади: "Слава советскому народу".
Мы с Турандиным бродили вокруг собора и подбирали с земли человеческие кости – челюсть, ключицу, лобную часть черепа. Тёмная была история с этим местом: собор в землю пошёл, а кости выплывают.
Рядом высилась громада храма Иоанна Предтечи.
– Это склад ОРСа. Так они ругаются: у нас здесь сыро, холодно. Просят: дайте нам нормальный, типовой склад. Нет, им отвечают, используйте помещение церкви, – простодушно рассказывал мой спутник.
От него я узнал, как "разворочали", сравняли с землёй Успенский женский монастырь. Стояла там белокаменная древняя церковь с фресками. В 1939 году её развалили, а камень – известняк – искрошили и рассыпали по полям (кто-то, напутав, решил, что это улучшит почву). Из икон в ремесленном училище делали табуретки: молотками обколачивали лицевую часть, прибивали ножки – доска Гладкая, удобно сидеть.
И стало отчётливо ясно: стыдно быть советским, и особенно – занимать высокие посты.
НЕОБЫЧАЙНЫЕ ПРИКЛЮЧЕНИЯ САНТА КЛАУСА
В СТРАНЕ БОЛЬШЕВИКОВ
В детстве в Деда Мороза верилось. Помню, как он вошёл – высокий, румяный, в красной шапке, отороченной белым ватным мехом-снегом, в огромных валенках, варежках, алой шубе, подпоясанной кушаком, с мешком и дорожным посохом, в гулкий сияющий зал тамбовского музыкального училища, как запел удалым зычным басом:
Разыграйтеся, метели,
Гнитесь ниже, сосны, ели.
И в моем густом лесу,
Заморожу, занесу.
Берегите руки, ноги,
Берегите уши, нос —
Ходит, бродит по дороге
Старый Дедушка Мороз.
Рука его (рукавицу он снял) оказалась неожиданно тёплой. Дед Мороз повёл меня, шестилетнего карапуза, а за мной и всю длинную цепочку детей по каким-то запутанным коридорам, чугунным лестницам, навощённым паркетным полам – и ввёл... в тот же зал, но только с другой стороны.
Он плясал под ёлкой (у нас в Тамбове это была, собственно, не ёлка, а сосна), смешно задирая ноги в валяных сапогах. А потом раздавал подарки: апельсины, печенье, конфеты в красивых обёртках...
Каково же было моё удивление через год, когда Мария Моисеевна, настраивая мою "восьмушечную" скрипку, обмолвилась кому-то из учителей, что Сашке Гурееву не разрешили на этот раз быть Дедом Морозом, потому что он двоек нахватал.
Сашка? Двоек? Так это был студент-вокалист, а никакой не...
Потом, уже постарше, я и сам, бывалоча, красил губной помадой нос и щеки, приклеивал снежную бороду, обряжался в алую перепоясанную шубу и торжественно входил в квартиру друзей, где дети ждали Дедушку Мороза. Слышал я и о том, что к заграничным детям на Рождество приходит, но не Дедушка Мороз, а Санта Клаус – забавный такой старичок в красном колпаке и с мешком подарков.
Сайта в переводе значит: святой, а Клаус – это то же самое, что Николай. Был и вправду такой человек. Он жил в Греции в четвёртом веке нашей эры в маленьком городке Миры в Ликейской области, почему и зовётся – Николай Мирликийский. Он был архиепископом, то есть главным священником в этой местности, и отличался необыкновенной добротой.
У одного жителя Мир было три дочери. И вот пришла пора старшую замуж выдавать. У отца не было денег на приданое, и решил он отдать дочку за богатого, но нелюбимого жениха. Дочка горевала (она сколько сел, сколько мальчиков и мужчин носят это имя! Да только оборвалось почитание святынь с разбойничьей революцией. Русские люди отвернулись от Бога и Его святых. Начали храмы ломать, жечь иконы и постепенно превращаться в пещерных жителей – даже правителя своего стали звать вождём, как в дикарских племенах.
И исчезла тайна, жизнь стала скучной, без ёлки, игрушек, зажжённых свечей. Ёлки были запрещены, школьников заставляли доносить, в каком окне видна ёлка: значит, там живут враги народа.
Потом большевики хватились и решили хоть что-нибудь, хоть какое-нибудь чудо детям вернуть. И вернули рождественскую ёлку, назвав её на всякий случай новогодней. Это тогда именовалось, не удивляйтесь, дети, "пять П": "подарок Павла Петровича Постышева пионерам" (был такой министр – их в те годы наркомами называли – он и добился возвращения ёлки; его Сталин вскоре расстрелял как врага народа – но не из-за ёлки, а по общей своей злобности).
Вот тут-то и появился наш советский Дедушки Мороз – борода из ваты, который с тех пор исправно служит детям коммунистической страны, принося им радость и счастье в дни Рождества Христова, которые совпадают с зимними школьными каникулами.
На Западе он приходит к ребятам под своим настоящим именем – Санта Клаус (святой Николай), а у нас в России – конспиративно, как Дед Мороз. Он не гордый. Но является с блестящим посохом-жезлом – знаком пастырской власти, в красной мантии и шапке-тиаре – в полном облачении архиерея. И приносит подарки детям – будущим лётчикам и морякам, тем, кто пройдёт сквозь бури и штормы этой жизни и понесёт свет рождественской звезды все дальше и дальше – в завтрашний век.
Но не только в Новый год приходит к нам святитель Николай.
Мне рассказывали: уходил лётчик на войну с фашистами. Мать надела ему на шею медальон с изображением Николая Угодника и велела:
– Сыночек, в минуту смертной опасности обратись к Николе – он тебе поможет.
Сбили лётчика в бою над Белым морем, выпрыгнул он из горящего самолёта с парашютом и упал в воду. Вынырнул – берега не видно. И, вспомнив наказ матери, стал призывать Николу Чудотворца. Смотрит – на горизонте показалась лодка. Приблизилась – в ней сидит старичок, лысый, с седой бородой. Молча протянул лётчику руку, втянул его в лодку и стал грести. Доставил к берегу. Лётчик выпрыгнул, оглянулся – ни лодки, ни старичка...
Ещё был случай. Одна девица все время читала акафист Николаю Угоднику, так что все над ней смеялись. И вот шла она как-то поздно вечером по кольцевой автодороге – от Лианозова к станции Лось. В районе деревни Подушкино её нагоняет чёрная "Волга". Сидящие в машине двое мужчин предложили подвезти. Она согласилась, села на заднее сиденье. Машина рванула, развила бешеную скорость, миновала Лось и мчится дальше! Девица просит, чтоб остановили, – мужчины только смеются. Пытается открыть дверь – не отпирается. Тогда она стала читать вслух акафист Николаю Угоднику. И тут машина резко затормозила. В глаза – свет. Задняя дверца отворяется сама собой. Девица поспешно выходит – перед ней стоит седобородый старик. Он вывел её на шоссе, подтолкнул слегка в спину и сказал: – Иди, да не оглядывайся!
Она прошла метров сто и слышит – сзади взрыв! Обернулась: на том месте, где стояла машина, – море огня.
И сестра мне рассказывала: заходит в храм Николы в Кузнецах (между метро «Новокузнецкая» и «Павелецкая») рослый мужчина во флотской меховой куртке и спрашивает у каждого: – Где тут морской бог?
Наконец одна старушка догадалась, подвела его к иконе Николая Чудотворца. Моряк поставил одну за другой и зажёг штук сто свечей: видно, Николай спас его от смерти на море.
РАБОТА БЕАТОВА
«Ну и стул, – подумал я почти что матерно, погружаясь чуть не по шею в мягкое, типично дамское сиденье, – сидишь на нем, как на торте! Какая там работа на ум придёт при таком комфорте. А спинка – жёсткая, постоянно напоминающая о себе. Типичный стул для секретарши: сиди да помни! Развратный, прямо-таки сексуальный стул!»
Я люблю приходить к Беатову на его сторожевой пост в Петроверигском переулке.
Это очень интересное учреждение. Днём идёт своя обычная дневная жизнь, занимаются каким-то транспортом отпетые чиновники, солидные, как колонки цифр, люди. А вечером приходят бродяги-сторожа, бородатые асоциальные рыцари свободного духа.
Дом этот стар и добротен. Окна его, прорезанные в толстых стенах, выходят с одной стороны не во двор, а в коридор, где стоит массивный белый бюст Ленина, который, по сторожевым преданиям, ночами поворачивает голову влево, в окно. Коридор возник как советская пристройка к старому строению. Стены её тонки, но окна глядят уже точно во двор, на вывеску туристского агентства.
Странная вещь – сидит в кабинете начальник товарищ Шебанов и не ведает, что здесь на сдвинутых креслах ночуют сторожа, слушают его приёмник с разноцветно светящимся экраном, едят за его столом и звонят по алому телефону во все города Советского Союза. Странно, странно, что здесь есть дневная жизнь со снующими круглопопыми секретаршами, летучками, разносами и товарищескими выпивками в канун больших государственных праздников, каковыми являются первое мая, седьмое ноября и новый год. Странно потому, что здесь ночами сидит Саша Беатов и читает Бердяева или пишет роман про дядю Колю.
(Помню фразу из этого романа: "В пивной кричал ребёнок". И ещё: "У нас в России, особенно в дни государственных праздников, чувствуешь невыносимо одиноко – если ты действительно одинок. Как-то Саше не хватило двадцати копеек на книгу. Он пошёл в винный магазин. Там дали.)
Сторож – типичная синекура. А дневная жизнь чиновников? Днём здесь тоже едят принесённые из дома припасы, а кроме того, травят анекдоты, возможно, влюбляются, вспоминают детей, выбегают постоять в очередях. А ночью – то киряют католик Федя с Игорем-слесарем, то рисует голых баб и коней художник Витя, то приходит и хмуро сидит – бдит, подозрительно глядя на дверь, старый большевик Иван Нефедович Хромов, неведомо как затесавшийся в эту компанию.
Ах, какая свобода, какая жажда творчества охватывает здесь меня – случайного гостя этих стен, , совмещающих в себе два мира, две совершенно разных жизни – дневную и ночную!
... А ещё здесь появляется королева вечера и утра – молодая седовласая уборщица в затрёпанном, застиранном халатике, с ведром и тряпкой, прихватывающей влажными боками захоженный линолеумный пол.
Здесь остаются вечерами не потерявшие надежду разведёнки и соблазняют аскетов-сторожей, ведущих с ними духовные беседы.
Странно видеть на столах чиновничьи бумаги с начатыми, неоконченными вензелями: "Уважаемый тов...". И этот рекламный плакат, где нарисована раздвоенная девушка, левая половина которой –летняя, в купальнике в жёлтую и белую полоску, с белым кружавчатым полузонтом, а правая – осенняя, в красном плаще и под красным же зонтом, сросшимся с левым своим летним собратом, – воспринимается как мечта о какой-то другой, далёкой и красивой жизни, несбыточной, как тряпочный очаг, висевший на стене у папы Карло.
(Однажды к Беатову, не знаю уж, почему, придрались дружинники; впрочем, не зря же отец Александр Мень говорил мне, что "глаза у Саши – как у Алёши Карамазова". Завели в отделение, допросили с пристрастием, после чего записали в протоколе: "Католик-бабтист".)
АЛЬМАНАХ
– А, обманщик! – послышалось из очереди в кассу.
Обличавшим меня при всех был одетый в дублёнку высокий, розовощёкий, седовласый джентльмен – писатель Евгений Иванович Осетров.
Он был одним из руководителей теоретического журнала "Вопросы литературы", которому злые языки завистников дали сокращённое наименование "Вопли". Работал он когда-то и в "Правде" – главной газете страны.
"Осётр – рыба дорогая", – говаривали в литературных кругах. И это была не метафора, а непреложный факт, аксиома писательского бытия: Евгений Иванович любил деньги.
Караванов рассказывал про Осетрова, что тот нередко наведывался в редакцию вечером перед самым выходом номера и правил свои тексты прямо в прессовой полосе, которая не просто набрана из свинцовых полосочек-строчек, которые нетрудно и перебрать, а уже вся целиком отлита из цинкового сплава, причём вымарывал и переписывал по целому абзацу, – что обходилось издательству в копеечку.
– Осетров – чайник! – кричала Горюнова на весь коридор.
И с тех пор всегда, при упоминании Осетрова, он представлялся мне большим фаянсовым чайником с лихо вздёрнутым розовым носиком и позолоченной ручкой, упёртой в округлый, осанистый бок.
Не мог же я поведать почтённому литератору, что моё интервью с ним не напечатано потому, что моя начальница считает его, Евгения Ивановича, чайником. Пришлось терпеть поношение.
В то время много говорили о морали.
– Термином "нравственность", – сказал мне Осетров при встрече, – любят пользоваться люди, начисто лишённые нравственности.
И в другой раз – по телефону:
– Вы – единственное светлое пятно в "Литературной России"...
Летом 1976 года я сказал, в беседе с Осетровым, что, вероятно, не только мы собираем книги, но и книги собирают нас (имея в виду восточно-православное учение о сосредоточении, умном молчании – исихазме в Иисусовой молитве, а также римско-католический взгляд на личность, совпадающий с учением греческих отцов Церкви о соединении ума и сердца, – образ уединённости и единства, собранности всего человека: рыцарь в панцыре, монах в келье). Сказал походя, а ему эти слова, видно, пришлись по душе и с его лёгкой руки пошли по свету: в нескольких статьях самого Осетрова и массе мелких выступлений различных авторов. (На это выражение, как на крылатое, сослался Чингиз Айтматов в одном из своих интервью 1978 года.) По этой причине или по другой, Осетров помнил обо мне и изредка о себе напоминал.