355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Ерохин » Вожделенное отечество » Текст книги (страница 11)
Вожделенное отечество
  • Текст добавлен: 29 августа 2017, 12:30

Текст книги "Вожделенное отечество"


Автор книги: Владимир Ерохин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 20 страниц)

Он указал мне на старика Чуванова – владельца огромной и редкостной, даже по московским понятиям, библиотеки:

– Он старообрядец, но вы это не особенно педалируйте.

Библиофильства я тогда не понимал, помня заповедь: "Не собирайте сокровища на земле, где тля ест и воры подкапывают и крадут. Собирайте сокровища ваши на небесах. Там, где будет сердце ваше, там будет и сокровище ваше":

Мне очень нравилась история, которую рассказывали про американского джазмена Эрола Гарднера. У него не было вообще никакой собственности: жил он в отелях, переезжая из города в город, с концерта на концерт; питался в ресторанах; рубашку, день поносив, не стирал, а выбрасывал – покупая тут же новую. Единственной вещью, которой пианист дорожил и с которой не расставался никогда, была книга. Это была большая телефонная книга Нью-Йорка, которую он подкладывал на стул во время своих выступлений, найдя её лучшей из возможных подушек.

Кстати, раз уж о нем зашла речь – однажды, когда музыканта записали на пластинку и стали прослушивать – что такое?! – к звукам рояля примешивалось какое-то зудение: как будто в студию залетела муха. Хотели уже было расплавить восковой оригинал, но потом решили послушать ещё раз. И тут только кто-то догадался, что Эрол Гарднер, играя на рояле, мурлыкал при этом мелодию себе под нос – а, значит, выступил впервые ещё и как певец. И эта запись, казавшаяся поначалу производственным браком, стала золотым диском.

Но крайности нестяжательства и спонтанности – все же крайности. К тому же богословско-историческая библиотека Михаила Ивановича Чуванова была сокровищем, конечно, не только на земле, но и на небесах. Серебрянобородый, приземистый, румяный, он собирал её всю жизнь, начиная ещё с гражданской войны (обходил с котомкой чердаки и подвалы, толкучие рынки, на последние гроши скупая старопечатные, рукописные книги, которым судьба была – стать куревом и топливом в те взметённые вихрями событий годы), – а проработал всю жизнь наборщиком в типографии и был в свои 90 лет лидером старообрядческой общины поморского согласия.

– Вот так и спасаемся, – сказал мне Михаил Иванович, лучезарно улыбаясь.

Потом пришёл секретарь Чуванова Миша Гринберг – здоровенный детина с фиделе-кастровской бородой и такой же сигарой, ставший с моей лёгкой руки публицистом Зеленогорским (страха ради литроссейска).

Гринберг крепко дружил с соседом – православным священником отцом Серапионом. И всякий раз, дружески напившись, батюшка задавал моему автору один и тот же сакраментальный вопрос:

– Когда же ты, Миша, наконец покрестишься? На что Михаил Львович столь же неизменно отвечал:

– Как только вы, отец Серапион, обрежетесь. Чуванов, как и полагается, отсидел в довоенные годы в тюрьме (почему-то за антисемитизм); рассказывал, как в двадцатых "красный директор" типографии, усмотрев в полиграфическом значке-украшении политический подвох, гонялся за ним с пистолетом... Конечно, в мой очерк эти пряные детали не вошли.

По обыкновению, я проводил все выходные в Новой Деревне у отца Александра Меня, а на буднях исправно исполнял обязанности корреспондента писательской газеты.

Случилось так, что ответственный секретарь "Литроссии" Илья Семёнович Пчелкин заметил однажды выглянувшую у меня из-за распахнутого по летнему времени ворота рубахи стальную цепочку и спросил, больше в шутку, чем серьёзно, не крестик ли у меня там.

В это время как раз готовилась новая – "брежневская" конституция, досужие авторы, по призыву партии, охапками присылали во все редакции свои "поправки" к ней, а наш тогдашний настоятель отец Порфирий (организатор, как мы его назвали, "комсомольско-молодёжного" хора у нас в приходе) предупреждал, что власти сейчас интересуются, много ли верующих в стране; если много – могут пойти на уступки; а если мало – то окончательно изведут и религию, и церковь. Поэтому он настоятельно (извините за каламбур) рекомендовал всем прихожанам, если их будут вопрошать о вере, не скрывать её. (Отец Порфирий любил меня за усердное пение на клиросе и подарил мне довольно дорогой православный богослужебный сборник, которым я пользуюсь и по сей день.)

Я и ответил Пчелкину на его вопрос, не крестик ли у меня там:

– Да.

– Так вы что же – верующий? – спросил он, похоже, надеясь перевести это в плоскость юмора. В его представлении нормальный человек (каковым он считал, в частности, себя самого и меня) верующим быть никак не мог.

Я говорю:

– Да, верующий...

А народу, надо сказать, в секретариате толпилось в тот момент предостаточно. Пчелкин побледнел и вышел вон.

Через две минуты на моем рабочем столе затрезвонил телефон.

– Володя, зайдите срочно ко мне! – голос Горюновой. (Её кабинет был напротив моего, через коридор, но мы всегда перезванивались, как на корабле.)

– Володя, вы идиот! – заявила моя начальница, как только я вошёл. – Идите сейчас же к Пчелкину и скажите ему, что вы пошутили: что это никакой не крест, а брелок – вам девчонка подарила.

– Как же я могу солгать?..

Она надела защитные очки и, хлопнув дверью кабинета, побежала к начальству сама.

Но было поздно. Слух о моем христианстве уже разнёсся по редакции.

От меня шарахались, как от дикого зверя. Вспоминали всякие странности и загадочность поведения.

Редакционные перетолки мне добросовестно передавал Гриша Козлов – мой сосед по кабинету – обаятельный и очень целеустремлённый молодой человек. Так что я был в курсе всех новостей, несмотря на анафему и бойкот.

...Через пару дней в кабинет Горюновой (куда я был заранее вызван) зашёл Паша Загорунин – секретарь партбюро. До странности официально – ведь мы до этого были с ним на "ты" – заявил:

– Володя, несмотря на то, что вы верующий, мы не станем вас увольнять. – (И мудрено: лучше меня во всей "Литроссии" работал, наверное, один только Пчелкин.) – Но вы должны чистосердечно раскаяться и назвать своих сообщников.

Горюнова смотрела на меня с затаённой надеждой – на покаяние, конечно: расставаться со мной ей не хотелось.

– Я готов остаться в редакции, – ответил я, подумав. – Но не на любых условиях.

– Но... это хотя бы не секта? – осторожно спросил Загорунин.

– Какая ещё секта? – обиделся я. – Русская Православная Церковь.

– Слава Богу! – облегчённо выдохнул парторг. Дали мне две недельки на поиск новой работы и оставили в покое.

– ...Будьте с ним предельно вежливы. Это человек с высоким интеллектом, – сказал Осетров обо мне по телефону.

Я сидел напротив.

– Я не очень представляю, как вы сможете работать в Обществе книголюбов, – сказал он, положив трубку. (Осетров брал меня к себе в помощники – ответственным секретарём "Альманаха библиофила".) – С ними не смог сработаться даже такой человек, как Феликс Медведев.

Я довольно самонадеянно – деваться-то все равно было некуда – заявил, что попробую.

Приятель-переплётчик, автор знаменитого "Поручика Голицына" (вспоминаю фразу из его мистической повести: "В одном укрепрайоне не держался средний комсостав") попытался, правда, устроить меня редактором на киностудию, где у него на довольно высоком посту работал друг, но тот после встречи со мной усомнился, смогу ли я "отстреливаться из двух пистолетов" – что требовалось по условиям тамошних творческих взаимоотношений. К тому же надо было знать всех актёров наперечёт, а с этим у меня и вовсе слабовато. Так что я предпочёл дело книжное – более знакомое и спокойное, – не подозревая всей сложности этого пути.

Место моей будущей работы поразило мерзостью запустения и какими-то хароновскими тенями, скользившими по коридорам.

Председатель Общества книголюбов Бурилин смотрел на мир преувеличенными – линзами очков – коровьими глазами в пол-лица.

Он был прежде директором книготорга, а до этого – первым секретарём окраинного обкома партии.

Все знали, что Бурилин каждый вечер, придя с работы домой, напивается до потери сознания.

– Скажите Бурилину, что мы готовы заплатить ему вперёд, – посоветовал мне Осетров по поводу передовой статьи для очередного номера альманаха. Я счёл это неудобным, что несказанно его удивило: "Ну, как знаете..."

В правлении Общества книголюбов работали в основном жены советских сановников и бывшие начальники – партийные и гэбэшные, вышедшие в тираж. Все там были какие-то странные – не зря говорят, что Бог шельму метит.

Пахнувший почему-то свинцом и порохом производственник Удодов, непрестанно куривший "Дымок" на лестничной площадке, ходил весь скрюченный, как знак-параграф. У старшего экономиста Паршина пальца не доставало. У председателя месткома Сомова не хватало уже нескольких пальцев на левой руке. Мужчина он был видный, холёный, довольно молодой, и непонятно было, кто ж ему эти пальцы отъел.

Отставной полковник Морозов, руководивший пресс-группой, ступал тяжело, одним глазом косил, говорил с картавинкой, люто ненавидел евреев и рассказывал дамам на ушко похабные анекдоты. У него было два любимых выражения: "Мне родина и партия дали все" и "Язык в жопу", которое должно было означать предельную, военную степень секретности. Больше всего в людях он ценил образованность и порядочность. О секретаре партбюро "Надьке" Шершавенко по секрету сообщил, что она не только книг, но даже газет не читает.

Грузинистый дядечка из планового отдела был когда-то личным помощником Косыгина, а добродушнейший Максим Севастьянович с мордой башибузука, ведавший ротапринтом, служил в охране Сталина.

Кадровик Делов, вечно ходивший с расстёгнутой ширинкой, был прежде дипломатическим генералом.

Парторг Шершавенко, чёрная, с мягким "г" и вострым темноватым глазом, ходила, сильно выпадая левым бедром. Спервоначалу казалось, что она чрезмерно кокетливо виляет задницей, а потом уже становилось ясно, что это ревматическая хромота.

Только вице-председатель Забродин не имел физических дефектов, но имел нравственный: был когда-то военно-морским атташе в дружественной Стране Советов державе и на этом посту каким-то образом проштрафился. Мужик он был неплохой, носил адмиральскую бороду. Слыхал я, что он исправно посещает старообрядческий храм на Рогожской заставе. Он увлекался рыбалкой, особенно подлёдным ловом.

Порой Осетров исчезал, как в воду погружался до дна – уезжал за границу. Но жизнь нашей редакции продолжалась без особых треволнений – пока не вернулся после трехмесячной болезни ещё один вице-председатель Общества книголюбов – Борис Антонович Корчагин. Он засел в кабинете-берлоге и начал наводить железный порядок – в чем и видел своё основное назначение в этой шарашкиной конторе.

Тяжёлая полированная дверь то и дело отворялась, и оттуда, пылая щеками и подбирая с полу вышвырнутые Корчагиным бумаги, вылетала очередная жертва его руководящей ярости.

Борис Антонович мучился запорами и скоплением газов в кишечнике, за что ненавидел весь свет. Он постукивал по столу искалеченной лапой, как рак клешнёй.

Корчагин всю жизнь просидел на бумаге – через него шло материально-техническое снабжение всех издательств страны. Большее могущество в государстве с централизованной плановой экономикой трудно себе даже представить.

И теперь ему – всенародному пенсионеру, цековской номенклатуре – было странно и немного смешно отправляться на работу пешком, без персональной машины.

– Я уж хотел было на все плюнуть, – сказал Корчагин в нашей первой беседе (во время которой аксиоматично объявил, что я для него – "пирожок ни с чем"), – но в издательстве мне пролонгировали договор на книгу.

Ему нравилось это длинное красивое слово – "пролонгировать".

(Эту книгу – об издательском деле в СССР – написал за него главный редактор издательства "Книга" Евсей Наумович Байкин – навек испуганный человек в клетчатой ковбойке и кожаном пиджаке.)

– Что же касается квартиры, – сказал Корчагин, – определённого я вам ничего пообещать не могу, но сбрасывать нас со счётов не надо...

Говорил он, как и всегда, многозначительно, с намёком на таинственные глубины своих возможностей, которые до времени, для пользы дела, лучше не открывать, чтобы потом они враз явились во всей своей полноте. И собеседник верил. И верил совершенно напрасно: Корчагин был лжецом – причём лжецом принципиальным, тонким, ухищрённым, которого и за руку-то невозможно было поймать. Он и сам, по-видимому, не видел существенной разницы между правдой и ложью – так уж сложилась его жизнь. В 37-м году, в тридцать неполных лет стать начальником главка – для этого нужны были феноменальные и вполне определённые способности.

(Вот так же, по свидетельству современников, не различал правду и ложь Алексей Максимович Горький, который жил словно в двух параллельных мирах – историческом и иллюзорном: он несколько месяцев уверял убитую горем мать, что сын её, сидящий в "чрезвычайке", жив – из самых лучших побуждений – чтоб "не переступить порог надежды", – отлично зная, что этот человек уже давно расстрелян и прах его развеян по земле.)

Корчагин страдал запорами и ненавидел из-за этого весь белый свет. Он завидовал всем, у кого кишечник работал нормально. Запах свежего кала вызывал в нем бешеное чувство зависти и ревности, как что-то маняще-недоступное, почти эротическое. И когда о чем-то или о ком-то говорили: "дерьмо", – это вызывало в Корчагине положительную эмоцию. Поэтому все представления о том, что плохо и что хорошо, были у него перевёрнуты.

Везде Корчагину виделись кишки и кучи дерьма. Он любил змей.

Время от времени Корчагин скрывался в кабинке туалета и долго тужился там, пытаясь выжать хоть что-нибудь из толстой кишки, – но тщетно. Он тщательно мыл руки, выходил, удовлетворённо улыбаясь, но обмануть никого не мог – все центральное правление знало, что Корчагин страдает запорами, так же как Бурилин – запоями, а Забродин – старообрядец, хоть и бывший военный атташе.

И все посмеивались над Корчагиным (потихоньку, конечно), как над старичком, женившемся на молодой.

Дина Мухаметдинова опять, как обычно, собралась в командировку в Душанбе.

О том, что Бурилин, как всегда, поедет в одном купе с Диной Мухаметдиновой, говорили спокойно, как о погоде. Он ездил, разумеется, в мягком вагоне, в двухместном купе.

– Борис Антонович, соберите нас, пожалуйста, – попросил плановик Старуханов.

Полковник Морозов, кося одним глазом, как бы прицеливаясь, скользнул в кабинет, сделал реверанс одной ногой, быстро шагнул в Корчагину, протянув обе руки, склонясь, пожал протянутую вялую ладонь и отступил, качнувшись затылком и всем корпусом назад.

– Здрассте, Борис Антонович! Как самочувствие? Корчагин кисло улыбнулся, махнул рукой: дескать, стоит ли о таких пустяках?

– Я вас вызову. ...

Морозов исчез.

Делов так и сидел с расстёгнутой ширинкой, что не совсем подобало дипломатическому генералу, хотя бы и в отставке.

...На плечах, окутанная дымкой ватных волос, одуванчиком плыла голова Корчагина – с большим лбом, вислым носом, карими глазками навыкате.

Удодов с Мотаевым кинулись подавать ему пальто.

– Спасибо, ребята, – стеснительно поблагодарил Корчагин, заметно растроганный...

– Он меня зовёт: Молодой Человек, – иронически сказал Мотаев.

Догмара Витальевна Пуховская враз оживлялась и становилась бурно разговорчивой, когда речь заходила о предметах и явлениях, понятных и знакомых ей, – например, о вязаных кофточках. Иногда приходил её супруг – смутный, анемично-сероватый, грузный субъект в толстых очках – служитель какого-то райкома. Она держала его в руках. Он её заметно побаивался.

Пуховская дважды съездила с Корчагиным в Грузию. Наверное, у него что-то не получилось, потому что вскоре он её выгнал, – сначала, после первой поездки, слегка приподняв: сделав начальником производственного отдела. После второй поездки фортуна Догмары Витальевны резко скакнула вниз.

– Надо же – десять рублей потерял! – бил себя по лбу Мотаев, имея в виду разницу в зарплате против прежней работы. – Идиот! Нет, завтра же – заявление на стол!

Но работал потом долго, может, и сейчас там же сидит. Его жена тоже служила в райкоме партии, чем он очень гордился и иногда туманно грозил.

Ещё у них было любимое выражение: "Партбилет на стол", имевшее в виду финал служебной ошибки и личную катастрофу.

– Я бы, конечно, разрешил, – говаривал Корчагин, – но партбилет у меня один.

(Попытки шантажировать меня возможным невступлением в партию – что должно было звучать угрожающе – я сразу отсек, сказав, что я и так недостоин и в партию вступать не собираюсь. Это было воспринято как парадокс, но больше к этому вопросу Удодов не возвращался.) "

...Это трудно объяснить. Осетров был нашим главным редактором, но в штате официально не состоял, объясняя приятелям, что занимается альманахом из какого-то странного фанатизма". Переходить из "Воплей" в руководящий состав Общества книголюбов – номинального хозяина "Альманаха библиофила" – даже при том, что зарплата его увеличилась бы вдвое, – он не решался: ему немыслимо было даже представить себе, как можно дышать одним воздухом с такими людьми. А вот два его помощника, одним из которых волею судьбы стал ваш покорный слуга, формально числились в правлении этого пресловутого Общества старшими редакторами производственного отдела и должны были подчиняться, соответственно, двум руководителям – Осетрову и Корчагину, не считая ещё всякой местной шушеры, которая требовала участия в идиотских собраниях, субботниках, приставала с нескончаемыми пустыми разговорами да ещё и лезла в содержание книги. Например, Удодов, возненавидев за что-то нашего автора Хвощана (и вправду, надо сказать, малоприятного человека), стал требовать, чтобы я не пускал его на порог и ни в коем случае не печатал (тот, кажется, нелестно отозвался о ком-то из книголюбской шатии). Видя, что я игнорирую эти домогательства, мой мелкий начальник дошёл до Корчагина, который стал грозить мне всеми доступными ему карами.

А Осетров гневно требовал: – Печатать!

Дело осложнялось ещё и тем, что в типографию наш альманах мог отправляться только с визой издательства "Книга", у сотрудников которого были свои счёты с каждым из моих шефов, да и свои вкусовые притязания.

(Иногда они ненавидели меня, как талантливого русского мастерового.)

Моим бичом стал редактор издательства "Книга" Савелий Моисеевич Розенфельд. Въедливый, как полевая мышь, он заставлял по десять раз переправлять и переписывать на машинке абсолютно готовую рукопись альманаха, придираясь к каждому слову и сглаживая текст, превращая древо в телеграфный столб – надо сказать, довольно аккуратный, но уже лишённый шумящей кроны и корней, да и коры. Вот так мы и сражались – от выпуска к выпуску, теряя время, споря, ругаясь, приходя к затейливым компромиссам и досадным соглашениям.

С пор у меня сложилась редакторская манера вообще не вмешиваться в текст, который представляется мне эманацией личности – святой и неприкосновенной. (Но с этим, конечно, не обязательно соглашаться.)

По-моему, на Западе нет литературных редакторов в нашем смысле слова. Там есть агенты по связи с общественностью, чья задача – получше пристроить книгу.

Огромное число редакторов в коммунистической России возникло потому, что в литературу, после отстрела и изгнания образованного сословия, хлынула гигантская армия безграмотных авторов.

(Мы воспроизводим некие ущербные формы культуры, где маразматик Горький становится классиком.

Начальство, за которое почему-то всегда бывает стыдно.)

Но, вопреки всему, книга выходила, моментально исчезала с прилавков и считалась одним из культурнейших изданий в Москве. Купить её можно было только по блату.

...Регулярно позванивал Гриша Козлов, рассказывал, что его притесняют в "Литературной России" – из-за дружбы со мной. Да и работа там была, прямо скажем, на износ: газета есть газета – не то, что степенный, выходящий раз в полгода альманах.

А тут как раз уходила в декрет моя напарница (Корчагин выразился так: "Галина Викторовна отправляется выполнять ответственное государственное задание"). Её место на год высвобождалось.

Я порекомендовал Гришу обоим моим начальникам. Красивый, хорошо воспитанный мальчик понравился, его взяли.

Ещё работая в газете, Гриша никак не мог купить себе приличные башмаки – это был страшный, почти безнадёжный дефицит. Тогда он объявил: "Буду носить советское дерьмо и приобрёл отечественные "говнодавы". Но через пару недель хождения в них едва не лишился ног.

Так Гриша убедился в ненадёжности аскезы.

Однажды вечером гардеробщик – кажется, в городской столовой – спрятал новую Гришину шапку и сказал, что никакой шапки не было. Пришлось идти домой с непокрытой головой. Наутро, в старой шапке, Козлов отправился к директору столовой. Крашеная дама выслушала Гришу и сказала: "Так вот же ваша шапка – у вас в руках!"

Гриша понял, что за жизнь надо бороться.

Умер тесть. Козлов пришёл в контору кладбища. Похоронщики стали вымогать взятку, хамить. Гриша…

Пропуск страниц страниц 280-281

…– О покойном Сатюкове говорили, что он видит не только прошлое и настоящее человека, но и его будущее. Единственное, чего он не смог предвидеть – это своё будущее.

Почтённую даму – постоянного соавтора ещё более почтённого критика и поэта – совершенно открыто, даже в торжественных речах, называл: "его боевая подруга".

Осетров ежедневно вставал в пять утра и писал до девяти. После чего включал телефон и, в ответ на извинения за ранний звонок, деловито информировал:

– Я уже давно и довольно плодотворно работаю. Вечерами его телефон никогда не отвечал.

Как-то Евгений Иванович поделился со мной своим творческим секретом – что делать, когда "не пишется":

– Возьмите чистый лист бумаги и пишите: "Мне не хочется писать, мне не хочется писать..." Часа через два захочется.

Над столом в его домашнем писательском кабинете висела большая цветная фотография хозяина с архиепископом Макариосом – с дарственнной Надписью на новогреческом языке.

Главный редактор научил меня никогда и никому не рассказывать ничего о том, что делается в стенах редакции. И сам, если звонили из правления и Интересовались, что у нас новенького, извещал предельно лаконично:

– Здесь абсолютно ничего не происходит: идёт обычная, нормальная работа.

В ответ на неустанные и неусыпные инсинуации книголюбов главный редактор недоуменно разводил руками:

– Мне бросают какие-то упрёки – а я даже не понимаю, о чем идёт речь.

А когда ему жаловались на наше с Гришей непослушание, благодушно-сочувственно сетовал:

– Я пытаюсь их воспитывать – но это очень трудное дело.

Когда Осетров хотел смешать кого-нибудь с дерьмом, он обычно рассказывал всюду, что эти люди звонят ему каждую ночь по телефону, угрожают, чего-то требуют или что-то предлагают. Это производило неизменный комический эффект, а опровергнуть было невозможно никак.

Евгений Иванович любил называть себя нищим, бессребреником, что нисколько не мешало ему регулярно наведываться за рубеж.

Возвратившись, рассказывал предельно скупо:

– Была хорошая погода – временами... В общем, я славно поработал.

– А как Париж?

– Было много книжных впечатлений. Должен сказать, что в букинистических у нас интереснее...

Но как-то раз не выдержал и, расправив плечи в светло-сером карденовском пиджаке, триумфально выдохнул:

– Ну где же ещё и бывать Осетрову, как не в Париже!

И никогда нельзя было понять, шутит он или говорит серьёзно, – интонация была неуловимо ироничной и двусмысленной, до колик раздражавшей дураков.

... Я вспоминал о "книжных впечатлениях" Осетрова, бродя по набережной Сены, сырой и серой, среди букинистических коробов, где выставлены щемящие сердце раритеты и акварели с видами Парижа, где меланхолический шарманщик с попугаем на плече свивает звенящие пряди как будто с детства слышанных мелодий под тихий шелест автомашин, спешащих уступить вам путь, и опавшей листвы под подошвами устало шагающих ног... Его уже не было в живых.

Мне вспоминаются стальной затылок центуриона, пухлые щеки, нахохленные совиные брови над леденящими ключами прозрачных, всего навидавшихся глаз... Он был простой и добрый барин.

В неясных ситуациях Осетров обыкновенно говорил:

– Пусть пройдёт время.

И очень часто – о действиях наших заклятых друзей:

– Это попахивает провокацией.

Но дело шло. Чредой тянулись авторы – и какие! – знакомые мне ещё по "Литроссии". Оживал на наших страницах полузабытый "серебряный век"...

– Альманах становится неуправляемым. Корчагин корчился от гнева, но поделать ничего не мог.

– Анархия – мать порядка? – спросил меня очередной раз Борис Антонович, по обыкновению, нервно постукивая левой искалеченной рукой-клешнёй по столу.

  (История с опубликованным вопреки его запрету Хвощаном не давала вице-президенту покоя.)

– А вершит там всеми делами некто Розенфельд, – сказал Удодов со значением, склонившись к Корчагину, без улыбки, чуть потупясь, в ожидании якобы не ведомой ему реакции. Корчагин побагровел.

Вскоре, выгнав Пуховскую, он назначил Удодова начальником производственного отдела, в котором формально числился и я.

Узнав об этом, я подал заявление об уходе. Две недели проболел.

Я жил в избушке, в Пушкине, топил камин и, глядя на огонь, излучавший свет и тепло на четыре метра, за которыми были холод и тьма, ощущал одиночество и случайность огня в вихрях бело-чёрной беззвёздной, взметеленной ночи, когда ни звука не раздаётся за стеной, ни заплутавший путник, ни друг, ни враг не войдут в этот дом, затерявшийся в лабиринте изгородей и троп. А если бы в небе стояла луна, она наводила бы ещё большую волчью, морозную тоску, обжигающую душу, как край заиндевелого, выстывшего к утру ведра.

Огонь жрал дрова, жара, взметнувшись, спадала, гасли синие жарки, и я засыпал, не ведая, куда занесёт этот плот стихия тьмы и что меня ждёт за порогом зимы.

Билась в окна, змеилась ранняя жгучая позёмка, позванивали стекла. Дом был каютой на корабле-земле, рассекающем вязкую, зыбкую, зябкую пустоту пространств, где не оставалось места разуму и теплу.

– Где Ты, Сильный, который все сотворил? Зачем Ты бросил меня в этот холодный, враждебный, чуждый мир?..

Вернувшись на работу, я узнал, что Осетров "выпросил" нас с Гришей у Корчагина: альманах должен выходить – так какая разница, где именно мы будем сидеть – в конторе книголюбов на Пушечной или у него под боком, в бывшей дворницкой десятиэтажного дома Нирензее – резиденции "Воплей", – он за нами проследит. Корчагин, скрепя сердце, согласился.

И мы перебрались – даже не под крышу, а на крышу первого московского небоскрёба. Комната, которую выхлопотал для нас в своей редакции Осетров, помещалась в башенке – архитектурном украшении.

– А почему же нет хотя бы дивана? – спросил Евгений Иванович, недоуменно оглядываясь по сторонам.

– Диваны запрещены – решением ЦК, – невозмутимо ответил, посасывая кривую трубку, завредакцией Валунов. И пояснил: – Секретари рожают.

И мне представилась Старая площадь, толстые, лысые секретари ЦК КПСС, рожающие после нудных заседаний на пухлых кожаных диванах...

В окно была видна знаменитая крыша, описанная ещё Михаилом Булгаковым (в годы нэпа тут располагался ресторан). Иногда мы выходили на её битумную поверхность и разглядывали сверху улицу Горького, Тверской бульвар...

Надо сказать, что Осетров обладал завидным чувством юмора и обожал невинные розыгрыши. Так, вызвав однажды меня к себе по телефону, он загадочно произнёс:

– Владимир Петрович, по Москве ходит упорный слух, что Акутин убит, что его зарезали. – (В то время убийства были ещё редкостью.) – Постарайтесь аккуратно проверить – у родных или ещё где-либо. Только чтобы это не было очень явно.

Я справился о сроках и кинулся исполнять. Другого импульса у меня и быть не могло – "Литроссия" вышколила. С такой школой попасть в мир барского кривляния и шутовства было, конечно, наивно и погибельно.

(Впрочем, была ли это только шутка – если Акутин месяца через два после этого разговора взял да и в самом деле помер?)

– Гонорара авторы альманаха на сей раз не получат, – радостно известил меня Удодов по телефону. – Наша бухгалтерия не пропускает ваши расценки.

– Мы подаём на вас в суд, – ответил я и бросил трубку.

Книголюбы, когда их финансовая диверсия не прошла, затаили ревность и злобу.

На все и любые переговоры с ними я посылал Гришу Козлова – человека проверенного, который к тому же в принципе не мог никого раздражать. А на себя взял контакты с "Книгой" – тоже тяжёлые, но все же лежащие в пределах умопостигаемой реальности.

В Обществе книголюбов мои улучшившиеся отношения с издательством расценивали как оппортунизм.

– Как его там – Розенцвейг или Розенкранц? Я все время забываю, – пробурчал Корчагин.

– Розенфельд, – мягко улыбаясь, поправил Гриша Козлов.

– Да, да, – Борис Антонович брезгливо поморщился, постучал клешнёй по столу...

(Вообще-то "антисемит" – очень обидное звание. Что-то вроде сифилитика или педераста.)

В Москве начались всемирные игры. Всякую ненадёжную публику отогнали за сто первый километр, детей отправили в лагеря, комсомольцам-дружинникам выдали нарядные казённые костюмы, а тучи, чтоб не набегали, разогнали военной авиацией.

Коротко подстриженные рослые молодые люди с армейской выправкой, медленно печатая гусиный шаг, несли полотнище с олимпийской эмблемой.

На трибунах сидели люди-роботы, менявшие разноцветные дощечки, создавая сотканный их телами яркий орнамент. Вот некоторые из них выстроили помост из дощечек, по которому взбежал спортсмен с факелом. Как в древнем Египте.

(Пётр Демьянович Успенский, рассматривая мифы о титанах, циклопические постройки и смутные воспоминания человечества о ранних, нечеловеческих цивилизациях, пришёл к выводу, что первой, неудачно завершившейся попыткой сотворения разумных существ были гигантские пчелы и муравьи. Но насекомые ати создали столь мощную и эффективную социальную организацию, что она без остатка поглотила и подчинила себе, растворила в коллективизме самую возможность личной индивидуальности. И их развитие остановилось и прекратилось навсегда; началось вырождение. То же случилось и с термитами, когда-то разумными. Термиты потеряли не только крылья и ум, но даже пол, о чем с грустью писал Метерлинк.)

Журналистам, спешно набранным в скороспелые спортивно-карамельные издания, обещали работу в МИДе, а потом они целый год толпами бродили в поисках места.

После Олимпиады естественной стала Продовольственная программа.

...Гриша, что-то в душе затаив, стал прятать от меня рукописи и вообще устраивать всякие мелкие и крупные пакости. Я долготерпел по-христиански, потом воззвал к фаллическим богам...

– Молодые люди, – поднявшись к нам на крышу, сказал Евгений Иванович со свойственной ему добротой. – Я многое повидал в своей жизни. На фронте я видел такие вещи, которые не могут прийти вам даже в голову. В современной войне победителей не бывает.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю