355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Детков » Свет мой светлый » Текст книги (страница 7)
Свет мой светлый
  • Текст добавлен: 23 марта 2017, 21:30

Текст книги "Свет мой светлый"


Автор книги: Владимир Детков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 19 страниц)

– Светлана, – задыхаясь от волнения, начал он. – Мне кажется, что я знаю вас давным-давно… я…

Она не дала ему договорить. Теплая подрагивающая ладонь легла на его губы. А глаза – огромные, распахнутые, потемневшие. Как они смотрели! «Такие все видят, все знают», – мелькнула суеверная мысль. Но ее спугнул шепот:

– Только молчите… не надо… молчите, пожалуйста.

Светлана сама наклонила его голову и припала к губам…

Уснул он крепко, как давно не спал. Несколько раз наплывало ее лицо с распахнутыми глазами, а он, не веря взгляду, отмахивался и бормотал навязчивое: «Как ты могла… как ты могла…»

Но черные птицы сомнения уже не появлялись больше. Над головой раскинулось открытое голубое небо с далеким, как парашютный купол, облачком… Иль, может, то вовсе не облако, а стая голубей изгоняет последнюю хищную птицу. И вольней дышится ему. И ясно слышит он детский голосок своей маленькой дачной соседки: «Голуби их называют потому, что небо голубое, а они в небе живут…»

Потом он видит свою комнату, залитую солнцем, да таким ярким, что стены, казалось, не выдержали его напора и расступились. Окно распахнуто, а рядом с ним будто бы стоит наизготове его верный друг студенческих дней, старый, видавший виды этюдник… На столе краски, кисти, планшет, фломастеры…

Он встает, и рука жадно тянется к белому листу бумаги, гладит ее шершавую поверхность. И бумага, отвечая на ласку, оживает под рукой. Короткими вспышками то появляется, то исчезает лицо Светланы с неразгаданным взглядом… Надо удержать его. Размашистые штрихи фломастера уверенно схватывают его черты, больше оно не исчезает. Мерцают только глаза. Не даются глаза. Одно неверное движение – и лицо становится чужим. Лист с сожалеющим вздохом ложится на пол… А на белом экране планшета снова лучится ее неуловимый взгляд. И не дразнит, не смеется, а просит, подбадривает: «Ну, смелее, милый… Попробуй еще». И снова мечется рука, состязаясь с памятью, и снова шуршит опадающий лист…

Но она не уходит. Глядит еще теплее. Ждет терпеливо. Верит. И он не отступает. «Подожди, подожди… Я сейчас», – нашептывает он ей, начиная все сначала. И непросто успокаивает, а знает наверняка, что близок, близок тот миг… Вот занес руку для последнего штриха – и остановился.

На него в упор смотрели живые глаза Светланы. И чего ж тут неясного? Разве может так смотреть легкомысленная случайность?

Любовью они смотрят! Да такой могучей, что и подумать страшно. А взгляд этот неразделенный ему одному предназначен.

Ему бы проснуться сейчас, да не может. На стол портрет ставит… От него пятится… Скрип-скрип… Это половицы. Шаг, другой. Вот и стена. Не уйти от взгляда, как и от мысли: не спит он. Но откуда все это: планшет, краски, этюдник?.. И прежде чем мозг успевает что-то сообразить, глаз первый находит ответ – тонкую березовую прядь, свисающую с палитры.

Он застонал, поняв все сразу…

Он бежал как за последним вагоном поезда. «Только успеть, только найти, только заглянуть в глаза!» Он задыхался. Как бесконечны и тяжки эти прогулочные полкилометра. Но впереди еще будет полсотни шагов, которые надо пройти, и теперь уж без всяких уловок…

Силы совсем покинули его, когда он ступил на пляжную поляну и под мачтой сосны увидел ее… Сосна качалась в безветрии, пока он одолевал последние метры.

Светлана лежала на спине с закрытыми глазами. На бледном лице ее, казалось, жили только нервно вздрагивающие ресницы. Даже губы, как отгоревшие угли, покрылись седой пеленой пепла.

Он опустился рядом на траву и долго не мог выдохнуть ни слова, а только гладил ее согретое солнцем плечо. Но и тогда не шелохнулась она, не открыла глаз. Лишь легкая судорога прошла по всему ее телу, и оно напряглось, как в ожидании удара…

– Прости меня… я слепой и глухой чурбан, – наконец, пробивая волнение, заговорил он трудно. – Прости, славный мой человек…

От первого же слова Светлана как-то по-детски всхлипнула и порывисто прижалась щекой к его руке. Расслабленное тело сотряслось беззвучными рыданиями.

– Ну что ты, милая, что ты… – только и мог сказать он в утешение и сам задохнулся, ослеп…

…Много минут радости и отчаяния, уверенности и сомнений, находок и потерь доводилось испытать Климову за твою жизнь, до и после, но эта, казалось, вобрала в себя все их разом…

…Первое, что он увидел, снова прозрев, были ее глаза. Они улыбались сквозь слезы и звали к себе. Он склонился к ним, и они поочередно вздрагивали, отвечая губам. Потом он, крепко стиснув ее руку, лег рядом. Как счастливое продолжение сна, на них глядело небо в голубиных облаках.

– Я узнал тебя, я узнал… Это было так давно, но я помню каждую подробность… Большой квадратный конверт, а в нем только рдеющий кленовый лист, как развернутая ладошка, и на листе крупными ученическими буквами: «Здравствуй!» Это был твой первый привет.

– Да, милый. Это было в шестом классе. Тогда я отважилась заявить о себе…

– А потом телефон. Как много говорил он твоим молчанием. И я молчал, слыша тебя. Меня всегда волновало это таинство. Я говорил: «Спокойной ночи» – и ты вешала трубку.

– Да, родной. Услышав твой голос, я готова была лететь вслед за ним… И ночь конечно же была неспокойной. Я слушала город, в котором ты живешь, представляла тебя за работой, мечтала напропалую. Я смотрела со своего одиннадцатого этажа на уснувший город, и он представлялся мне морем… И чудилось, что вот-вот горящее окно алым парусом взойдет над горизонтом. Но оно почему-то не появлялось… Видно, не подули еще попутные ветры… А всходило солнце, огромное, ясное, – и таяли все мои маленькие печали, ослепленные главной радостью – т ы  есть!

– А между телефонными звонками, не частыми, чтобы не надоесть, и не редкими, чтобы о них забыть, случались знакомые квадратные конверты. Они были разговорчивее. Несколько фраз восхищения моей новой картиной или защита от критики, где бы она ни появлялась.

– Да, мой хороший. Я читала все, что только могло коснуться тебя. Моя тетя работает в Некрасовке, и я пропадала у нее…

– Иногда мой почтовый ящик смотрел глазком василька или ромашки. Но чаще всего это были березовые пряди… Ты любишь березку?

– Да, любимый. Твои «Три сестры» научили меня этому. И мне кажется, я их нашла. Как-то в институте мы ездили в Мураново… Какая это была встреча!

– А ты знаешь, я ведь рисовал тебя.

– Я догадалась, когда увидела «Ромашку».

– Да, золотая девчонка среди желтоглазых… Это было первое, я почувствовал тебя. Ты мой добрый гений. Но скажи, когда все это началось? Я мучаюсь, но никак не вспомню. Мы где-то встречались. Хотя бы взглядами? Я бы запомнил. Я бы узнал.

– Ты и узнал, родной. Только сам себе не поверил. И началось это так давно, что мне уж кажется – было всегда… Помнишь, когда Тоська утащила у тебя тюбик с охрой?..

– Что-о?! – Он привстал от изумления. – Какую охру? Какая Тоська?! – повторял он по инерции, хотя все уже было предельно ясно. – Ты – «светлая Светка, дачная соседка»?

– Да, милый. Это ты так встречал меня по утрам. Я сначала дулась, думала, что это дразнилка, а потом привыкла.

– О боги, помилосердствуйте! Разве можно сразу столько открытий! – воскликнул он, хмелея от радости.

Глаза ее, еще не просохшие от слез, смеялись, нагоняя над бровями легкую рябь морщинок. Стало легко и весело.

– Так вот все и случилось в тот день, – продолжала Светлана. – Ты с воинственным видом долго гонялся за Тоськой по саду, спасая свою драгоценную краску, а я мешала тебе. Но ты все-таки поймал ее. И не ударил сердито, а весело пригрозил: «Ох и накажу я тебя на веки вечные, ох уж изувечу я тебя, увековечу…» И заставил меня держать проказницу. А она легла себе преспокойно у меня на коленях и только водила пуговкой носа за твоей рукой. И ты отомстил ей: не жалея изжеванной охры, нарисовал ее желтющей-желтющей, с хитрыми, добрыми глазами. Увековечил все-таки. Тоськи нет, а глаза ее верные смотрят на тебя. И я вот за ней следом…

Голос у Светланы дрогнул, глаза снова полнехоньки. Утро-то какое росное выдалось…

– Свет ты мой светлый… Думал ли, гадал ли, мог ли сфантазировать я, что ты, кнопка с бантиками, в такое огромное счастье вырастешь?

Она гладила его руку и, счастливая, не сдерживала слез.

– Но почему ты сразу не пришла?

– Я пришла…

– Да-да, конечно, ты пришла, давно пришла. Я тебя, наверно, очень испугал последним телефонным отчаянием? Прости, мне было невыносимо пусто и горько. «Человек! Кто бы ты ни был, приходи!» – крикнул я в спасительную трубку, и она впервые ответила: «Я приду». И оборвалась гудками, короткими, торопливыми, как шаги человека, бегущего на помощь. И я поверил, что ты идешь. Я ждал. Я волновался, как мальчишка перед первым свиданием. Бегал по комнате, наводя порядок, брился вторично, менял галстуки… Хотел бежать на улицу. Я верил, что узнаю тебя среди тысяч. Но мама не пустила. Она думала, что я схожу с ума. Прижала к груди мою голову, и тихо плакала, и что-то говорила, говорила… Ты не пришла, но я был уже счастлив… Ожидание спасло меня в тот вечер отчего-то страшного. Я, пожалуй, и в самом деле сходил с ума.

– Боже мой, а что это был за вечер для меня! Я металась у вашего дома, десятки раз заходила в подъезд, поднималась по лестнице… Я знала, что ты ждешь меня… меня или… любую… Наверное, только это и удержало меня в ту минуту. А когда в конце улицы показалась «скорая помощь», ноги мои отказали, и я повисла на ограде сквера. Не знаю, что было бы со мной, остановись она у вашего подъезда. Но она проехала мимо, и я поняла, что сегодня к тебе не приду… Всю ночь шла домой… Утром позвонила из автомата. Подошла твоя мама. Говорить я не могла, если б и захотела… Она послушала мое молчание и позвала: «Гриша, тебя к телефону…» Голос ее был почти спокоен, и я повесила трубку…

– В тот день я уступил маме и поехал сюда. А ты все-таки пришла к нам? И видела маму? Ведь только она знает, где я. И был договор держать в секрете. Но перед тобой она не смогла устоять, даже тайну вишневого варенья доверила…

– Потеряв тебя из виду, я пришла в отчаяние и решилась. А когда увидела маму, разрыдалась прямо на пороге. Она вспомнила меня. Еще бы, ей пришлось из-за меня поволноваться. Помнишь, в заборном лазе я распорола шею гвоздем, а мама по-соседски меня выхаживала. Вот здесь, за ухом, еще метина осталась.

Светлана откинула волосы и показала маленький шрамик. Он достал его губами и, спрятав лицо в волосах, зашептал:

– Заговорщицы вы мои любимые, какой земной благодарностью смогу отблагодарить я вас…

Порыв ветра качнул крутые плечи сосны, словно вздул паруса, и погнал навстречу высоким облакам.

– Мы плывем, милый…

– Да, любовь моя…

…Поезд плавно качнулся и потянул мимо освещенной платформы большого вокзала. В купе наконец вернулся сосед и попросил разрешения зажечь свет.

– Да-да, конечно, зажигайте и располагайтесь, а я пойду разомнусь, – приветливо сказал ему Климов и, выйдя в коридор, прошелся из конца в конец вагона. Пахло табачным дымом, и Климов, пожалуй, впервые пожалел, что так и не научился курить. Наблюдая одиноких курильщиков, он всегда им чуточку завидовал, их некоторой отрешенности, что ли. Должно быть, горящая сигарета уже сама по себе была поводом к раздумью, или это только казалось ему со стороны. От табачного дыма у него всегда побаливает голова, и он так и не рискнул поддаться соблазну. Но сейчас, точно истовый курильщик, он вдруг ощутил сосущую потребность затянуться полным вздохом, чтобы обжечься дымом изнутри, сбить нервный озноб только что пережитой встречи с прошлым, которое, он знал уже, не оставит его сегодня и к этому надо быть готовым… Он уже хотел было направиться в ресторан, но опасение вновь столкнуться с Семеном Семенычем или ему подобным удерживало его. Климов остановился у окна и, взявшись обеими руками за деревянный карниз, стал всматриваться во тьму, помеченную редким посевом огней. Иногда огни сбивались в кучку, и это походило на ночную встречу в море. Не хватало лишь протяжного гудка теплохода…

В рыбачьем поселке свой якорь бросили. Сбылась ее мечта заветная. Море-то она безмерно любила. Сядет, бывало, на берегу, молчит и все вдаль смотрит, к прибою прислушивается. И малышей приучила. Притихнут, прижмутся к ней с двух сторон и слушают, то маму, то море… Климов как-то спросил ее с шутливой ревностью: «Неужто все алые паруса выглядываешь?» А она улыбнулась ему как маленькому, добро так, как только она одна умела, и ответила серьезное «Нет, милый, алые паруса над нами давно плещутся, и ты мой единственный желанный капитан… Но вот не могу от него оторваться. Какой простор, без конца и края. Как жизнь…»

Но край был… у жизни…

Климов рывком подался вперед и прижался лбом к холодному стеклу. Несколько секунд стучали только колеса и грохотал вагон.

…Шесть лет и сорок семь дней отмерила судьба их плаванию… А потом – скалы…

В ту осень он работал в горах. Славная осень была на яйле. Светлана с мамой и ребятишками – дома. Настрого запретил ей за руль садиться, когда ясно стало, что третий человечек будет. Детей она как море любила. Мечтала пятерым жизнь подарить. Все песенку напевала про пять пальчиков и про пять девочек и мальчиков. Костя и Света растут, а третьего, как пальчик безымянный, с собой унесла. Не послушалась Светлая. Уж больно хотелось ей сюрприз ему сделать. Одна в горы поехала. Дороги-то крымские известно какие… А она на третьем месяце… Видно, голова закружилась. Говорили, что даже встречных машин не было…

Почувствовав, что задыхается, Климов двумя руками вцепился в металлическую скобу рамы и с силой рванул ее вниз. Рама поддалась, и в лицо ударил упругий порыв морозного ветра, ослепил, взъерошил волосы, стылыми пальцами озноба пошел гулять по коже лица, шеи…

Шестую осень встретил без Светланы, а все не может примириться, что нет ее. Обручальное кольцо так и не перешло на левую руку, и сам, как дети: «Скоро мама придет!» – ждет и верит.

«Ох, как далеко ты от нас заехала, Светлая!»

Вот художник он, профессионал, и глаз привык с первого взгляда запоминать. Но безжизненной ее представить не может. Столько света она после себя оставила. Одна она в бесконечных светлых вспышках памяти – живая-живая. И понимает он, что нельзя это в себе только держать, да никак пока слово достойное сказать не может. То ли время не пришло еще, то ли не дано… Хотя последнее, пожалуй, сразу надо отбросить, если на что-то решился. Самоумаление – лазейка для слабых. К черту ложную скромность. В ее хомуте ты слова нового искусству не скажешь. На грани безумства – вот та вершина потребности «быть»! Но только на грани. Как это гордо выдохнул поэт:

 
Если бы нынче свой путь
Совершить наше солнце забыло
Завтра целый бы мир озарила
Мысль безумца какого-нибудь.
 

Красивые и чертовски приятные слова! Вера человека в себя – ростом с человечество! Как же без нее?!

В висках заломило от холода, и Климов вернул раму на место. И сразу же лицу стало тепло, точно щек его нежно коснулись ладони…

«Пришла, Светлая, пришла:..»

Он смотрел на свое отражение в стекле и вспоминал, как однажды Светлана, приглаживая на висках его волосы, тронутые первой сединой, приговаривала с грустинкой: «Гриша маленький, Гриша старенький…» А он смеялся счастливый: «Это я от радости светиться стал. На тебя хочу быть похожим».

«Догнал я тебя, Светлая, догнал… И радостью и горем проросла ты во мне…»

В купе он входил осторожно, чтобы не побеспокоить соседа, который уже спал, отвернувшись к стене. Коротко стриженный затылок и торчливое как бы любопытствующее ухо делали его совсем юным, и у Климова шевельнулось родительское желание погладить спящего по голове, словно это его Костюшка, каким он будет через десяток лет.

Книга лежала на столике, и теперь Климов мог взять ее в руки. И он взял ее и, не раскрывая, долго смотрел на обложку.

«Не успел Павел свою мечту возвести…» – вновь послышался голос дяди Мити. И важная мысль, которую несколько часов назад он посчитал ускользнувшей, была простой и ясной: «Успел ли ты, переживший на целую юность годы отца, приблизиться к своей мечте?»

Поезд сбавил свой бег. Гуще потянули огни. Должно быть, прибывали на очередную станцию. И Климов вдруг ощутил легкое беспокойство, словно это была его конечная станция, а он еще не готов к выходу, не успел собраться, не сделал что-то нужное… Так и не сказал вот ни единого доброго слова этому славному человеку, подарившему встречу с прошлым… Да только ли с прошлым?

Вагон, качнувшись, остановился и как бы подтолкнул Климова. Он открыл книгу и на чистом листе ее уверенно положил первые штрихи портрета. Беспокойство усилилось. Но он уже знал, что это вовсе не боязнь проехать свою станцию. Знакомое волнение заполняло все его существо нетерпеливым желанием остаться один на один с холстом, который уже оживал, высвечивался воображением в деталях и красках…

Еще несколько торопливых, но точных штрихов – и Светлана, она и не она, какой ему никогда прежде не приходилось ее рисовать, смотрела из любимой книжки.

Он кивнул ей приветливо и прошептал тихое: «Да-да, я сейчас», словно собирался расстаться с ней ненадолго. Положил книгу на место и стал быстро собираться.

Поезд уже тронулся, и Климову пришлось самому открывать выходную дверь и прыгать с чемоданом на перрон, держась одной рукой за поручень вагона. Приземление на подмороженный перрон было не совсем удачным, Климов поскользнулся и пробежал несколько шагов по ходу поезда, неуклюже размахивая руками. Все это видел мужчина в железнодорожной форме, одиноко стоящий у входа в вокзал, и поджидал Климова, чтобы сказать ему свое строгое: «Вам что, гражданин, жизнь надоела?» Но Климов упредил его поспешным вопросом:

– Не подскажете, когда ближайший на Ленинград?

БЕЛЬМО

Это случилось в мое последнее дошкольное лето в далекой от войны уральской деревушке. Сосед наш, одноногий дядька, подстрелил ворону, высматривавшую цыплят. Она упала посреди улицы. В минуту вокруг раненой хищницы собралась толпа мальчишек. Когда я протиснулся в круг, ворона с раскрытым клювом и растопыренными, опавшими крыльями топталась на месте, затравленно, озираясь по сторонам. Мой одногодок Васята, рыжий, как подсолнух, попытался было схватить ее, но получил в протянутую руку такой щипок, что, ойкнув, отскочил прочь под общий хохот ребят.

Дело решил Гришка-бельмак, самый старший из нас. Он ловко швырнул свой огромный картуз и накрыл с головой поверженную птицу. Картуз поплясал, но удержался, и Гришка победно поднял пленницу над толпой.

– Топить воровку! – громко предложил он.

– Топить! Топить! – завопили вокруг.

Не сразу понял я, что это значит. И только когда все, увлекаемые долговязым Гришкой, двинулись к реке, вдруг стало жутко, как будто мне самому хотели сделать что-то очень плохое.

– Гриш, Гришенька, не надо… – умолял я вожака, едва поспевая за его широким шагом.

Но он, упоенный предстоящей расправой, не слышал моего лепета. Один только раз, у самой реки, он зыркнул на меня своим мертвенным оком и отбросил с дороги.

Гришку у нас не любили, но боялись. Он был «психом», и многие, даже взрослые парни, не связывались с ним, опасаясь Гришкиной коварной мести. А он не останавливался ни перед чем. Как-то Ульян Семенов, колхозный бригадир, вступился за малышей и прилюдно натрепал Гришке уши. Не прошло и недели – у Семеновых пала корова. Никто не сомневался, что это Гришкиных рук дело, но доказать не смогли. А Гришка несколько дней ходил в настроении, и здоровый глаз его злорадно светился. В эти дни он даже был по-своему добр, оставив в покое малышню. Обычно над нами он измывался как хотел. Мог бесцеремонно обшарить карманы и реквизировать все их содержимое, заставлял, точно оброк, таскать ему из дому съестное, организовывал набеги на колхозные огороды, хотя сам оставался в тени. Рука, державшая кусок хлеба или недоеденную турнепсину, под Гришкиным взглядом невольно сама тянулась «сдаваться в плен»…

Когда его взгляд останавливался на мне, я, сам не знаю почему, весь деревенел и как завороженный таращился на мутную пуговицу бельма. Гришку это злило, и он, прихватив цепкими пальцами ухо, больно, до слез, поворачивал его…

…Ворону сбросили с моста прямо на середину реки. Черные непослушные крылья, ломко ударив по воздуху, лишь смягчили ее беспорядочное падение и удержали на поверхности воды. Вслед полетели камни и палки… Не веря в свой последний час, птица еще пыталась уйти от расправы, но бессильные крылья лишь зыбко качнули ее на воде. И, словно проклиная всех нас, ворона несколько раз пронзительно вскрикнула, перекрыв шум и свист оравы.

Крик этот обдал меня ужасом, всколыхнув в душе острое чувство, которое впервые довелось испытать зимой, когда на наших глазах погибал Митя, любимец всех малышей, а мы бессильны были отвратить беду.

Он летел на санках с горы, лежа вниз лицом, и не видел, как по дороге наперерез ему мчалась бог весть откуда взявшаяся полуторка. Шофер поздно заметил санки и уже не мог остановиться на льдистом накате. Он хрипло и протяжно сигналил. Мы кричали, срывая голоса, совсем забыв о том, что Митя, почти глухой от рождения, не может нас услышать… На полном раскате, так и не подняв головы, он въехал под заднее колесо машины…

– Не смейте, гады! Не смейте! – закричал я и бросился на Гришку, будто он один был виноват не только а этой бессмысленной жестокости, но и в гибели Мити и вообще во воем несправедливом на свете…

– Ты что, очумел, жабенок? – Гришка легким толчком опрокинул меня на землю и приказал: – А ну, дайте ему грудку, пусть пульнет по воровке.

Кто-то послушно вложил мне в руку камень и подтолкнул к краю берега. Но я не видел ничего, кроме мертвого глаза Гришки. Наверное, мне казалось, что там скопилось все зло. Не помня себя, я размахнулся и запустил камень, целя в ненавистное бельмо. Гришка увернулся. Пораженные, враз притихли мальчишки. А я стоял как привинченный, и не было сил ни испугаться, ни убежать, ни зареветь от бессилия, точно вместе с камнем швырнул я всего себя…

– Ах ты, шкет головастый… Ах ты… Да я же тебя, – шипел Гришка, надвигаясь расплатой.

Сбитый с ног, я не запомнил боли.

Я не знал, почему он не прибил меня на месте, не растоптал, не утопил, как ворону. Мне было все равно. Казалось, мир кончился и с ним – все доброе…

Пустой и глухой, долго, наверное, я сидел на берегу, бессмысленно глядя на воду, пока не услышал тихое сопение за спиной. Это был Васята, с лицом печальным и грязным от слез.

Как потом рассказали ребята, это он укусил Гришку за ногу, когда тот навис надо мной, чтобы повторить свой удар. А уж потом и остальные вступились за нас.

С Васятой мы выловили на перекрестке безжизненное тело вороны и похоронили над высоким обрывом, изрытым пещерками стрижиных гнезд.

– Здесь ближе к небу, – сказал Васята, по-взрослому вздохнув. И я согласился с ним.

Дети войны, кому из нас не грезились жаркие схватки с врагом! Маленькие мужчины, мы были взрослыми и всемогущими во снах, помогая отцам.

Но после того дня я славно потерял свою силу. Зло приходило ко мне по ночам огромным фашистом с мертвыми Гришкиными бельмами вместо глаз. И я немел перед ним в ужасе и бессилии. Так продолжалось довольно долго, пока однажды мы с Васятой не победили его…

Об этом я уже сам написал отцу на фронт.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю