355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Детков » Свет мой светлый » Текст книги (страница 12)
Свет мой светлый
  • Текст добавлен: 23 марта 2017, 21:30

Текст книги "Свет мой светлый"


Автор книги: Владимир Детков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 19 страниц)

V

Минув несколько дворов, вольно стоявших по обе стороны то ли улицы, то ли широкой лесной просеки, машина вынесла Серегу на взгорок, и он невольно притормозил перед распахнувшимся простором, весь подавшись вперед.

Глаза, до ломоты уставшие все время видеть перед собой рыхлые, разорванные стены леса и низкий потолок неба, жадно потянулись взглядом за уходящей вдаль и пропадающей в первой сумеречной мгле тайгой. Она была темнее неба и единой тучей выкатывала, выплывала из-под его серой хмари, как огромный прошлогодний осиновый лист, делясь по центру черешковым прожильем реки. По ее извиву Серега скользнул взглядом к самому основанию взгорья, на котором располагалась деревня, и вздрогнул, ослепленный, зажмурился. Открыл глаза – видение продолжалось: слева внизу, куда сворачивала дорога, на полпути к реке, посреди хмари, сумрака, серости – исходило сиянием, горело красками, дышало светом уединенное подворье…

Такое действительно трудно с чем-либо спутать. Да и глазам своим не сразу поверишь. И, уже не отрывая взгляда от Митиного двора, Серега отпустил машину с тормозов, и она медленно, без помощи двигателя, а лишь под его тихое утробное урчание стала скатываться под уклон. По мере сближения охристое, солнечное свечение двора ярчало и распадалось на отдельные детали. Голубые окрайки крыш избы и сарая с огнистыми высветами и темными сгустками краски постепенно светлели, в них просачивались розовые закатные полосы, согревающие снизу вереницу облаков, у которых вдруг проступили вытянутые шеи и застывшие на взмахе крылья. Крыши жили памятью о солнечном небе… И все подворье источало неистовую солнечность – и забор-река, и поляны стен, и огромное кострище одного из строений, горючим шалашом охватившее ствол могучей темной ели…

Дорога шла наискось по склону, и дом как бы разворачивался перед взором Сереги, являя всего себя, поражая воображение…

Сейчас бы вместо урчанья мотора музыку – светлую, раздольную – голоса арф и скрипок… Душа Сереги напряглась в ожидании их и не утерпела – распахнулась, выдохнула, выплеснула ликование строками из детства:

 
Пушки с пристани палят,
Кораблю пристать велят…
 

И он повторил их несколько раз, как припев и как припляс, потому что руки его уже сами по себе отбивали по рулевому колесу в такт стихам и все тело отозвалось, ожило.

Но все ликование вмиг угасло, когда из-за избы один за одним вышли навстречу Сереге пять ряженых крестов, по-человечьи распахнув перекрестья-руки, и несколько тягучих мгновений ему казалось, что он катит в их объятья. Серега онемело сцепил пальцы на руле, и рассказ Харитона Семеновича с новой силой уколол его трагедией Митиного двора, а все увиденное повергло душу в смятение.

Как объяснить, как совместить этот безумный выплеск ярких, радостных красок с бедой?!

Дорога уклонилась вправо – и кресты, как по команде, стали поворачиваться в профиль, и стволы их, облитые разноцветьем красок, как бы закручивались в витые новогодние свечи. И они горели несгораемым огнем памяти и, тем как-то успокоив и примирив Серегу, снова скрылись за избой…

Вплотную к воротам Серега не стал подъезжать, остановил «газик» поодаль, чтобы не следить на лужайке придворья, густо затянутой травкой-муравкой. На ней не было видно ни машинного, ни тележного следа, лишь от калитки чуть приметно, не обнажаясь до земли, тянулась легкая тропка. Робея, шел по ней Серега. Но это была уже другая робость. Робость восхищенного человека. И не будь у него сейчас повода, Серега, пожалуй, все равно бы зашел в этот дом, и не ради одного любопытства…

Волнение, охватившее его само по себе, снимало всякие условности, вытекающие из незнакомства. Так бывает: в кино или в полюбившейся книге озарит тебя чья-то судьба – и ты ощущаешь родным человека, и, кажется, встреть его на улице, просто подойдешь и скажешь: «Здравствуй!» И хорошо, хорошо станет на душе.

И Серега представлял, как встретит его Митя печальным взглядом, как выслушает его просьбу и задумается… А потом скажет-выдохнет: «Раз надо, значит, надо», и они отправятся в ночной путь по реке. И это далее здорово, что она будет не такой ярко-голубой, струящейся в оранжево-зеленых берегах, какою сочится Митин забор; чем суровее и опаснее дорога, тем ближе и откровеннее спутники. Эта ночь может быть похожей на ту исповедальную у костра с Прохоровым… Серега сам выскажет Мите все-все, чем полнится душа, и не сомневается ничуть, что встретит ответное сочувствие. Потому что человек, умеющий так радоваться краскам, просто не может не понимать, не принимать близко и открыто боль, сомнения и радости другого человека.

Серега невольно засмотрелся на фасад избы. При мимолетном взгляде могло показаться, что здесь вволю порезвилась детсадовская компания, изливая в пестрых красках и неверных линиях всю свою необузданную фантазию, счастливо не ведающую пут привычного, нормального, заученного. Светло-коричневые остролепестковые ромашки сплетались с лиловыми асимметричными маками и оранжевыми колокольчиками; зеленые то ли ветви, то ли руки охватывали снизу длинными стрельчатыми пальцами наличники окон и тянулись вверх, удерживая на себе всяких виданных и невиданных птиц и зверушек. Но, всматриваясь, Серега смутно улавливал, скорее ощущая, нежели понимая, необъяснимое единство, осмысленность всей этой пестроты красок и причудливости линий, костровым пламенем устремившихся вверх, под створ кровли. И, ощутив это, различил под самым коньком крыши восходящий бледно-голубой лик старца, но не с иконовой утонченностью, а с крупными человеческими чертами…

Дивясь открытию, Серега засмотрелся и не сразу заметил, что за ним уже наблюдают. У раскрытой калитки стоял парень в грубом сером свитере и темных вельветовых брюках, заправленных в черные резиновые сапоги, а рядом, у ног его, сидел коричневый лопоухий пес. Должно быть повинуясь уличному инстинкту самосохранения, Серега сначала задержал внимание на собаке. Желто-карие глаза источали на него спокойный, любопытствующий взгляд. Вся ее поза говорила о миролюбии и достоинстве.

– Не опасайтесь Каштана, он у нас умница, зря голоса не подаст, не то что кусаться, – сказал парень, приветливо улыбаясь, и шагнул навстречу Сереге.

Пожимая широкую, с легкой мозольной шершавинкой ладонь, Серега с интересом вглядывался в лицо парня, сразу же показавшееся ему чем-то знакомым и в то же время полностью разрушившее его представления о Мите, которые успели сложиться за эти несколько минут, насыщенных столь яркими впечатлениями. Вместо образа печального, с тонкими чертами страдальца земного, парень, которому по всему положено Митей быть, рукотворцем этого острова Буяна, представлял собой жизнерадостное добродушие. Природа не поскупилась на материал, выкраивая его. Черты лица его в оценке требовали степеней превосходных – лобастый, носастый, губастый, бровастый, скуластый. Все грубо, зримо, но соразмерно и потому без тени уродства, с подкупающей простотой и открытостью.

И все же не внешность, а сквозящая радость до смущения, до виноватости, которой полнились в нем и голос, и улыбка, и взгляд, приводила Серегу в замешательство, и он невольно спросил:

– Вы Митя Богомаз будете?

Смущение парня усилилось, и от этого он улыбнулся еще шире, выказывая крупные ровные зубы:

– Митя буду я… Только Сосновы мы. Сосновы среди елок, – шутливо кивнул он в сторону леса. – А Богомаз – это прозвище. Деда еще окрестили им. Он иконки расписывал на досуге, вот и наградили…

Настала Серегина очередь по уши окунуться в смущение, и он мысленно ругнул Харитона Семеновича за невольный подвох. Словно подслушав его, Митя добродушно пришел на выручку:

– Это вас Харитон так информировал по привычке? Слышно было, как возле его двора становились. Собачки вон до сих пор уняться не могут. У нас тут по звуку можно все понять – чей петух кричит, чья кошка мяукает. А машина – гость редкий. Но два раза до этого вы уже были?

– Да нет, это другой…

– Я даже подумал: не завелся ли у Харитона родственник среди геологов? Раз подъехал – застрял у него, другой – тоже… А сегодня, слышу, прорвался сквозь Семенычеву заставу. С него ж у нас деревня начинается… Мы вроде как портовые, у реки, а он сухопутный край держит. Но себя началом считает, а нас краем… Помню, с отцом под веселую минуту до хрипоты спорили, с какого двора деревня начинается. Отец подзадоривает, а Харитон на полном серьезе горячится. И смех и грех. Не любит первенства уступать ни в чем. Он последний признал отца лучшим охотником. И то уж на поминках. Разрыдался как женщина, каялся, что завидовал, и признал. Сильно горевал. Все тогда горевали…

Митя замолчал. И лицо его, миг назад сиявшее приветливой радостью, вдруг стало растерянным и беззащитным, как у близорукого, потерявшего очки. А там, где только что светилась улыбка, залегли тени. И весь Митя стал похож на большого обиженного ребенка, который вот-вот расплачется.

Возникшую паузу нарушил пес. Тревожно проскулив, он ткнулся мордой в Митины колени.

– А? – встрепенулся Митя. – Не буду, не буду, – сказал он собаке и потрепал ее между ушей. – Не любит, когда я горюнюсь, – сказал уже Сереге и, с невеселой улыбкой сгоняя тени с лица, спросил: – Харитон Семеныч о нашей беде вам поведал?

Серега молча кивнул.

– А о наших радостях, видно, смолчал?

Серега ответил вопросительным взглядом.

– Ах ты, Семеныч, Семеныч… Ах ты, батько крестный… – Лицо Мити вновь оживилось. – Пойдемте, пойдемте.

И, приобняв левой рукой Серегу за плечи, он ввел его во двор, такой же зеленотравый, как и придворье, но с мощенными речником дорожками, тянувшимися к крыльцу и другим хозяйским строениям.

Ноги с непривычки сторожась ступали по булыжной тверди. Проходя мимо трехоконной стены, дышащей притомленным жаром красок, Серега искоса скользил по ней взглядом и высмотрел в голубых пятнах под крышей один за одним два мужских и два женских лика. Причем все мужские, как и первый старческий на фасаде, несомненно несли выразительные Митины черты, этим все сразу проясняя.

Перед скоблеными ступеньками крыльца Серега застопорился, озадаченно глядя на свои заляпанные грязью сапожищи. Потер их о прутяной коврик, потом о рогожицу. Но Митя, приметив его замешательство, подтолкнул под локоть с веселой присказкой:

– Снег не беда, грязь не беда, а плох гость без следа…

Так бок о бок миновали они просторные сенцы, пахнувшие сушеными травами и свежестираным бельем. Митя распахнул дверь в избу и весело крикнул с порога:

– Хозяюшка, встречай гостя дорогого…

Цветастые занавески на входе в горницу распахнулись – и вместе с детским басистым плачем в прихожую вышла невысокая женщина, держа на руках спеленованного мальца, который громко выражал свое недовольство, невзирая на торжественный момент встречи гостя, когда, как известно, в доме прекращаются самые горячие внутренние распри и все лица освещаются миролюбивыми приветливыми улыбками. Но полугодовалый малец еще не ведал о таких маленьких хитростях взрослых и требовал что-то свое во всю глотку.

Серега, шагнув через порог, остановился у двери, не в силах ступить на чистые половицы, поджелтенные светом керосиновой лампы с пузатым стеклом.

Митя прошел к хозяюшке, обнял ее за плечи и так, всей семьей, приблизился к гостю.

– Знакомьтесь – Любушка и Акимка, – сказал он, сияя. – И Любушка, и любовь, и счастье – все тут в полном наборе, – добавил нежно и не удержался, прикоснулся губами к ее виску и заключил в объятья сразу обоих – и мать и сына.

Серега, не привыкший к такому открытому излиянию чувств, лишь смущенно улыбался, глядя на них, не зная, как реагировать, что говорить. А из-за руки Мити, из-за кокона орущего Акимки счастливо и виновато смотрели на него большие глаза Любы, как бы извиняясь за всех сразу: и за Митину несдержанность, и за неурочную крикливость сына, и за себя, хозяйку, застигнутую врасплох.

Митя же, вобрав в свои широкие ладони кукольный сверток сына, приподнял его над головой, провозглашая:

– Шуми, шуми, Соснов бор!

То ли от измененного положения, то ли почувствовав мужские руки, Акимка разом захлопнул рот и округлил глаза. Сверху на Серегу глянули две облитые дождем черничины, а бровные дуги мальца, подковка носа и разрез губ подтвердили, что Соснову бору еще шуметь и шуметь на земле.

Люба, оторвав пугливо влюбленный взгляд от сына, вновь обратила его на гостя и протянула руку: «Здравствуйте, Люба», еще раз назвалась она, подчиняясь ритуалу знакомства.

А Серега, споткнувшись о бравадную форму своего имени, впервые за таежную эпопею представился просто Сергеем и машинально добавил – «Очень приятно». Но и этот дежурный пункт вежливости для самого Сереги прозвучал откровением. Ему действительно было чертовски приятно находиться среди них, видеть безудержную Митину радость, изливаемую на сына, ловить счастливый взгляд Любы, ощущать забытую теплоту женской руки в своей огрубевшей. И неловкость, смущение, скованность как-то сами собой растворились. И когда Люба на правах хозяйки, метнувшись к столу, прибрала с него миску и привычным движением руки, которую Серега еще ощущал в своей ладони, смахнула с голубой клеенки невидимые крошки и пригласила гостя сесть на широкий табурет, крытый разноцветной кружевной накидкой, он, уже не церемонясь, последовал приглашению, невольно охватив долгим взглядом всю фигуру Любы. Кремовая блузка и серая юбка, видимо еще из девичьих нарядов, надетые в спешке по случаю нежданного гостя, были заметно узковаты, стесняли движения налившегося соками материнства тела. И это, видимо, больше всего приводило Любу в смущение. Румянец не сходил с ее округлого смугловатого лица, пока она как пчелка кружила по кухне, скрывалась за ширмой смежной комнаты, выскакивала в сенцы, снося на стол хлебосольный взяток. И с каждым подлетом ее перед изумленным Серегой появлялись то кувшин с топленым молоком, то миска с медом, то плетенка с пирожками и ватрушками. А Люба, осветив гостя радушной улыбкой, вновь отлетала к свежебеленой печке, к вишнево окрашенному шкафчику, к зашторенным полкам, висевшим на стене. Полурасплетенная короткая коса, стянувшая в гладкую прическу темные волосы, металась по ее спине.

Несколько раз, когда Любушка склонялась за чем-либо к шкафу или же тянулась к верхней полке, пуговичка блузки расстегивалась, приоткрывая глубокий разрез груди… При этом Люба поспешно отворачивалась, украдкой водворяя непослушницу в петлю, и еще сильнее рдела щеками. От этих невинных подсмотренных движений Сереге становилось жарковато, и он спешно переводил взгляд на Митю, который увлеченно тетешкал Акимку, приговаривая: «И что же это мы, Аким Дмитрич, разволновались, и как же это мы так разнервничались… Что – голод не тетка, брюхо не лукошко? Ну, потерпи, потерпи. Сначала гостя надо хлебом-солью встретить, а потом и свой роток открывать. Дядя Сережа – твой первый гость… Уразумел? Пе-ервый…»

Акимка таращился на отца, морщил лоб, будто и впрямь пытался что-то уразуметь.

VI

Окончив накрывать стол, Люба потянулась было за сыном, но, что-то вспомнив, снова вышла в горницу и тотчас вернулась с чистым полотенцем в руках, улыбкой приглашая гостя к умывальнику, искусно вмонтированному в спинку топчана, срубленного когда-то из целикового дерева. Вид полотенца и умывальника как бы вернули Серегу к действительности, подсказав, что гостеприимство входит в свои протяжные временные пределы, а значит, и в противоречие с его главной дорожной заботой. И ему снова сделалось неловко, что он, завороженный радушием Мити и Любы, безвольно отдается во власть желанному уюту, так и не объяснив толком причину своего появления.

– Да я, собственно, на минутку, – попытался было он начать разговор, но Митя перебил его, заметив все тем же ласкательно-рассудительным, припевающим тоном, обращенным к сыну:

– А у сытой минутки ноги длиннее и голос бодрее. Верно я говорю, Аким Дмитрич? Верно, верно… А перед едой надо ру-учки мы-ыть.

И Люба стояла в ожидании его, держа перед собой, точно хлеб-соль, развернутое полотенце. Серега поспешил к ней, на ходу расстегивая и заворачивая рукава штормовой куртки, которую по всем правилам следовало бы, конечно, снять, но он умышленно не сделал этого и тем как бы успокаивал себя, что вовсе не намерен долго рассиживаться…

Склонившись к медному умывальнику, подзелененному временем, и уже потянувшись пригорошней к его широкому потертому пятачку, он вдруг с сожалением подумал, что вот сейчас остудит холодной водой ощущение Любиной руки, смоет его мылом навсегда. Но вода оказалась комнатной. Мягко струясь по упругому стоку, она едва ощутимо скапливалась в пригоршне и не смывала, не остуживала, а как бы растворяла, расширяла, приводила в движение желанное тепло; и Серега, тайно возрадовавшись тому, не удержался – опустил лицо в ладони, чувствуя, как под веселый звон струй и капель, бьющихся о дно медного таза, теплота эта нежностью переселяется в него.

Умывшись, Серега, не поднимая на Любу глаз, снял с ее рук полотенце, благодарно кивнул при этом, с удовольствием зарываясь лицом в гладкую льняную ткань, пахнущую свежестью и еще какими-то смолами и маслами, а вернее всего – домом. Потому что сразу же подумалось о матери, которая с энтузиазмом медицинского работника внедряла в их домашний быт льняные и хлопчатобумажные ткани, в штыки встречая всякие модные, броские нейлоны и капроны. Серега поначалу даже спорил с ней, называл мать отсталой, старомодной, проявляя самостоятельность в покупке обновок, а на самом деле слепо поддавался ажиотажу своих «моднецких» сверстников. И вот сейчас душа без сомнения решала спор в пользу матери. И Сереге почему-то захотелось сознаться в этом Любе с Митей, сказать им что-либо простое и приятное и тем как бы выразить свою признательность за радушие. Но когда он отнял от лица полотенце, ни Любы, ни Акимки в комнате не было. А Митя стоял у стола в выжидательной позе.

– Догадываюсь, что не чаи распивать прикатил в такую непогодь. Только у нас гостя сначала угощают, а потом слушают. Так что не обессудь, прошу к столу, – Митя, сопроводив слова приглашающим жестом рук, взялся за графинчик с темно-красной жидкостью. И с приговоркой: «Наливка для того и есть, чтобы наливать» – наполнил две большие пузатые рюмки.

– Со знакомством, как говорится, и с брудершафтом, – провозгласил Митя, поднимая свою рюмку. – А хозяюшку мы извиним, она при исполнении своих первейших обязанностей, – добавил он нежно, взглядом указывая в сторону горницы, откуда слышались почмокивания и ласковые материнские приговоры…

Серега понимающе кивнул и широко улыбнулся в ответ, искренне разделяя радость этого дома, проросшую сквозь большую беду.

Наливка, в сравнении со спиртом, показалась Сереге питьем символическим – сладкая, мягкая, тягучая, и он быстро справился со своей долей, не без удивления отмечая терпковатое последействие во рту с привкусом малины, смородины и еще каких-то незнакомых ягод и приправ. Митя же тянул наливку не торопясь, прижмурив глаза и, когда допил, с причмоком поставил рюмку на стол.

– Деда наш любил эту наливку. Теплынькой звал. Придет, бывало, из тайги, с холода, и прям с порога бабушке: «Плесни-ка теплыньки и теплика разломи». Хлеба, значит. Шубу да шапку сбросит – и к столу. Долго-долго тянет стаканчик, жмурясь от удовольствия. Потом отломит краюху от горячей хлебины и вдыхает ее аромат, отщипывая по крохе. Сидит весь добренький, сияющий и приговаривает: «Ну ягода-забава, ну весела, ну лукава. Я сижу, а она бежит-катится». И потирает ладонями по груди, по животу, по бедрам, показывая, где она бежит-катится. Потом, отогревшись, заключает со вздохом: «Ну, значит, теперь и дома я. Здравствуйте, значит». Тогда уж бабушка чугунки из печки тянет, стол едой заставляет. За обедом и разговоры…

Серега живо представил нарисованную Митей картину, даже голос деда, веселый, прибауточный, послышался. А по всему телу, по самым дальним закоулкам его, и впрямь тепло прошло-пробежало, одомашнивая, умиротворяя.

Разговор потек сам собой, без натяжек и неловкостей, словно они до этого всю жизнь в приятелях ходили.

Серега радиограмму показал, ситуацию изложил, не скупясь на подробности. Митя выслушал все, не перебивая, и только не согласился с фразой Серегиной о Харитоне: «Магарычник, а как что – сразу в кусты…»

– Что Харитон мужик хитрый, то правда. Только от хитростей своих он же первый и страдает. Взять хотя бы собак. Сам знаешь, хорошая лайка ружью в цену. Охотник без собаки что хозяйка вон без ухвата: из огня чугунок не выхватишь голыми руками, в чащобе без собаки зверя не сыщешь. Каждый себе старается заводить. Выменивают щенка породистого, прикупают на стороне для племени. У нас в обычае одаривать щенком. И подрастающих охотников в своем дворе, и соседей. Так что на деревне все дворы, если не по человечьему корню, то уж по собачьей линии родственники меж собой. А Харитон Семенович в Харькове у зятя в гостях побывал, и тот, видно, надоумил его собачьим бизнесом заняться. Завел он себе трех сук. Ну, и наплодили они ему хлопот в один присест. Свои, конечно, покупать у него не стали. И не потому, что десятку-другую жалко, а не принято ведь. По берегу и в поселке тоже сбыта не нашел. Притопить – рука не поднялась. Так и остался при псарне. Сам теперь иногда порыкивает. Но мужик он стоящий. А уж я ему по гроб жизни обязан… Туманцу напустить он мастер. И юмор у него своеобразный, привыкнуть надо. И тебя ко мне направил не из хитрости, не потому что в кусты спрятался, а по обстановке. Просто лучший ход подсказывал, а объяснять долго не стал, да и не ловко ему… Во-первых, у меня одного два мотора. Во-вторых, ночью мы до поселка не ходим. Там перекат есть, его только засветло проходить можно. А если уж кому приспичит, то на полпути высаживается у лесника дяди Никиты. Он ближе всех к железной дороге. Харитон-то с ним в натянутых. Все из-за тех же собак. Дядя Никита его пожурил за щенячью коммерцию и предрек: сам ты, говорит, скоро с ними завоешь. Харитон обиделся, конечно. А когда Никита Васильевич мне Каштана привез, тут Харитон и вовсе на него надулся. Он, оказывается, хотел мне своего щенка преподнести, а дядя Никита опередил. И смех и грех. Наши-то пропали после того, как случилось… Вулкан, отцов любимец, после похорон всю ночь выл, а потом вырвал цепь и сбежал на зимовье. Там и нашли его скелет с ошейником и цепью. Волки, должно, разорвали. Думал, наверно, что отец без него ушел в тайгу… А отец-то рядом…

Митя примолк, в окно глянул. Стекла синью темной взялись, сгустели сумерки.

– Пожалуй, пора, – уловив в Серегином взгляде нетерпение, сказал он и встал.

Серега с готовностью поднялся, благодаря за угощенье, и с надеждой посмотрел в сторону горницы. Но там было тихо. Видно, мама Люба, усыпляя сына, и сама прикорнула.

Митя набросил на плечи фуфайку и вышел первым. На крыльце постояли, привыкая глазами к темноте.

– Сам-то на моторке ходил? – спросил Митя.

– А как же. Дончак я. Свой «Вихрь» дома скучает.

– Ну и славно. Грех, конечно, одного по незнакомке отпускать в ночь, да ты уж не серчай. Не могу я их и на полчаса оставить.

– Да понимаю, понимаю, о чем речь…

– Первые дни, как привез их с поселка, во двор выскочу за чем-либо – и бегу назад: не случилось ли чего?.. Страх какой-то преследовал все время. Посреди ночи по нескольку раз просыпался. Все прислушивался – дышат ли… Сейчас второй месяц, как они здесь. Трясучка вроде улеглась. А все равно, пока на реку иду свои замеры делать, сто раз оглянусь и вздрогну от мыслей-представлений всяких… Такой уж пуганый я теперь.

Тихо проскулив, ткнулся в Митины колени Каштан, до этого незаметно сидевший в темном углу крыльца.

– Что, родимый, заскучал? – ласково сказал Митя, опуская руку на большую голову собаки. – Вот он мой первый спаситель. После похорон я всю нашу живность по дворам раздал, а сам вернулся на свою стройку. В строители я уже врастал. В армии в стройбате был, монтажный техникум окончил, больше года по специальности работал. А как вернулся из пустого дома – чувствую, не могу… И профсоюз, и комсомол ходили вокруг меня как подле больного, путевку на курорт предлагали, развеяться… И Любушка уже была. Только-только начиналось у нас. Она в бухгалтерии нашей работала. Месяца полтора промаялся – и рассчитался. Вернулся дом обживать. Тут мне дядя Никита и подбросил братца четвероногого. Вовремя подбросил. А то я втихомолку сам подвывать стал. Чудится всякое. За какую вещь ни возьмусь – голоса слышу… То матери, то отца, то бабушки, то Акимки… Так и до дедушкиных красок добрался. Дедушка учил меня своему ремеслу святому, да, видно, не та закваска… Мне и нравилось красками изображать, но к лицам, а ликам и подавно, равнодушен был. Лучше петушков да зверьков всяких намалюю, чем лицо человеческое. Стыдился, должно, прозвища его. Да и не понимал еще, о чем он втолковывал. «Я ж тебя, – говорит, – не поповству учу, не смирению замольному. Покой душе человеческой и строгость всегда нужны. А уж вера… вера в самого себя, в отца, в мать родную… Не нужны, скажешь?!» Сердился дедушка, что не понимаю. Да не на меня одного. Он и с отцом, и с другими мужиками спорил. К богу у него какое-то свое отношение было. Не слыхал ни разу, чтоб он молился когда. Бабушка, та шептала ко вечерам да крестилась. А дед только посмотрит в угол святой, построжает лицом, и все… Так что прозвище Богомаз несправедливо к деду. В глаза его, пожалуй, никто так не называл. А мне вот досталось. Свой же родич, мамин брат, в хмельном излиянии чувств обласкал меня «богомазенком»… И как выговорил-то языком заплетущим. Деду я, конечно, не сознался, но уроки рисования стал избегать. Тем более что и в интернат прозвище это на языках дружков перелетело…

Митя помолчал. Погладил Каштана и сказал ему:

– Ну что, Каштанушка, пошли гостя проводим. А он и матушке твоей поклон передаст.

Втроем они сошли с крыльца. Возглавил шествие Каштан, уверенно повернув в глубь двора. Возле сарая под елью остановились.

Митя отделил от стены две жердины. Серега угадал – весла.

– Мотор мотором, да с деревянными руками лодка надежней.

Серега, вспомнив о канистре с бензином, попросил Митю подождать и обернулся к машине.

«Газик» в темноте казался нахохлившимся, обиженным, точно некормленая лошадь. Сереге аж не по себе стало: по-хорошему, по-хозяйски, помыть бы надо бедолагу, да когда ж тут. Извлек из кузова двадцатилитровую канистру, взял фонарь, хотел было и топорик прихватить, но раздумал. Нащупал под сиденьем зачехленный охотничий нож и пристроил его на поясном ремне. Так-то спокойней будет.

– Бензин, что ли? – встретил его Митя вопросом. – Ну зря беспокоился: мотор заправлен, запас тоже имеется. А фонарь, конечно, сгодится. Но только на крутой случай А так лучше не слепить себя. Река – дорога бегучая, потиху, помалу принесет куда надо. Будь Акимка поболе, мы бы всем домом к тебе в попутчики назвались. Люба тоже охоча к путешествиям. Помню, как-то сплавлялись мы с братом к дяде Никите так же вот затемно. В техникуме еще учился, на экзамен опаздывал. Я у руля сидел, вел на самых малых. Акимка на носу лежал, вопросами меня забрасывал и сам говорил, говорил, будто на всю жизнь наговориться хотел. Фантазер он у нас был. Нынче бы десятый окончил… Ночь тогда, правда, светлой была. Луна яркая гуляла. Пожарче моей разгорелась.

Митя кивнул в сторону дома. Серега оглянулся. Над крышей, над самым гребнем ее, фосфорировал лунный круг. Приглядевшись, рассмотрел за ним очертания трубы и вспомнил, что до темноты там сияло рисованное солнце.

– Сам понимаю, что все это чудачеством попахивает, а удержаться не мог. Хотелось… Душа требовала пересилить мрак, поселившийся в доме. Сначала, по холоду еще, изнутри стены красками грел… А потом как-то само собой и наружу выплеснулось. Вот он всему свидетель, – рука Мити снова потянулась к голове Каштана, сидящего у его ног, и тот ответливо скульнул. – Да что свидетель, соучастник, скорее. Настроение мое как погоду чует. Только отвлекусь на что или задумаюсь – он мордой в колени тычется и в глаза заглядывает, хвостом повиливает – зовет к делу. А за кисть возьмусь – затихает сразу. Лежит себе в сторонке и смотрит. Казалось бы, что понимает? Ведь даже цветов не дано различать ему по природе собачьей, все серым видит. Но смотрит. И взгляд не пустой. Потом и Любушка стала посиживать рядом. Приехала она летом, неожиданно. У нас ничего еще с ней и не было оговорено. Когда сам из города уезжал, не хватило духу предложение сделать, в таежную глушь заманивать ее, горожанку. Жалел, конечно, потом. Но и в письмах не намекал. Сама догадалась. Мы с Каштаном как раз крыльцо наряжали, слышу: «Митя, Митя…» Оглянулся – глазам не поверил…

Митя легко взвалил на плечо оба весла и прошел меж сараями, выводя Серегу на тропу, сходящую к реке. Каштан, обогнав их, первым ступил на едва заметную дорожку, но, оскользнувшись, сошел на траву. Митя и Серега последовали за ним и вскоре вышли на широкий бревенчатый причал. На темной воде у причала покоились несколько лодок. У крайней Митя остановился.

– Вот эта Харитона Семеныча. На ней Любушка и приехала ко мне прошлым летом. Она в поселке расспрашивала, как добраться к нам, и столкнулась с Харитоном. Так он дело свое бросил и в обратный путь наладил. И сам на глаза мне не показался в тот день, будто по щучьему веленью все свершилось… – сказал Митя и как бы поставил точку в разночтении характера Харитона Семеновича.

Не возразил ничего и Серега, понимая состояние Мити, но и соглашаться с ним не спешил, слишком свежо было впечатление от хитростей магарычника. К тому же и сам Митя больше контрастировал лукавству крестного, нежели сглаживал его особым отношением своим. Да Сереге и и не столь важно было выяснять сейчас доподлинное лицо Харитона Семеновича. При виде лодок и реки он вновь ощутил легкий озноб нетерпения: скорее, скорее в путь.

И он уже вполуха слушал последние напутствия Мити, запоминая лишь главное: железнодорожный мост… от него шесть поворотов реки и слева над Парусом, песчаным откосом то есть, – домик лесника дяди Никиты и Анастасии Меркуловны, или просто Меркуловны, его жены.

И когда наконец Митя, убедившись, что он уверенно обращается с мотором, оттолкнул лодку от причала, Серега сделал на сумрачном плесе реки лихую восьмерку и, стараясь держаться на равном расстоянии от едва различимых, насупленных темью берегов, пустился вниз по течению.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю