355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Земцов » 1812 год. Пожар Москвы » Текст книги (страница 19)
1812 год. Пожар Москвы
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 20:51

Текст книги "1812 год. Пожар Москвы"


Автор книги: Владимир Земцов


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 22 страниц)

Весьма тонко демонстрирует Сюрюг и свое знание французской истории: в письме де Бийи он сравнивает графиню Ростопчину, надеясь на ее влияние на мужа, выгодное для иезуитов, с Бланкой Кастильской, французской королевой, матерью Людовика IX Святого. Формально вступив на престол в 1226 г., Людовик находился под регентством своей мудрой матери, советы которой с благодарностью принимал и много лет позже. Напомним, что московская церковь была освящена в честь Людовика Святого.

Духовный мир, контуры которого стали формироваться в парижской Сорбонне (а может быть и раньше?), у Сюрюга был абсолютно слит с римско-католической религией, в лоне которой он пребывал. Когда во время Французской революции Сюрюг оказался перед выбором – принять ли гражданскую присягу и остаться директором коллежа, которому он посвятил тяжкие труды, либо отказаться от присяги и покинуть коллеж – он решительно избрал последнее. Объясняя свои действия, он заявил, что не уступит «человеческой слабости», «идя против воли своей совести», так как есть «более великий принцип – подумать о своей душе». «Я доказываю своими действиями, что подлинный патриотизм не может быть несовместимым с обязанностями, которые накладывает религия; поэтому передо мной не возникает вопрос о том, стыдиться ли принципов, которые я исповедую; и мое поведение не может оскорбить меня в собственных глазах… Если однажды моя теперешняя твердость станет причиной сожалений, я найду в глубинах моего сердца более веские причины, чтобы утешиться» (Выступление перед администрацией тулузского коллежа 26 октября 1791 г.).

Религиозные принципы, которыми руководствовался Сюрюг в жизни, сопрягались с убежденностью в силе божественного провидения. Чудесное спасение деревянной церкви Св. Людовика во время пожара он приписывает «явному чуду благости Божией» (в письме аббату Николю), либо «чудесному покровительству Провидения» (в «Журнале» и в письме отцу Буве). Правда, в письме к своему непосредственному начальнику митрополиту Сестренцевичу (с которым, как представляется, отношения были не всегда простыми из-за борьбы последнего с иезуитским влиянием), количество упоминаний «милосердия Всемогущего», «великой милости Господа», «ниспосланного небесного благословения» и пр. заметно возрастает. Сюрюг подлинный там, где он пишет аббату Николю и вносит записи в «Журнал» для истории: он твердо верит в Господа, но эта вера лишена слащавости и позерства, она есть основа для рационально продуманных волевых поступков самого человека.

Для Сюрюга религиозные принципы лежат в основе самоуважения и чувства человеческого достоинства, и, конечно, неразрывно соединены с ощущением пастырского долга. «С самого начала я объявил, – пишет он аббату Николю, своему другу, позерство в общении с которым было немыслимо, – что ничто не вырвет меня из среды моей паствы, что угрожающие ей бедствия служат для меня побудительною причиною быть верным ей, дабы оказать ей единственную действительную помощь, которая остается для несчастных, подвергшихся стольким ужасам. [Они], казалось, были удивлены тем, что они называли моим мужеством, а между тем, ничто не должно представляться более естественным тому, кто понимает служение пастырское». Когда маршал Мортье предложил Сюрюгу возвратиться во Францию и занять более заметное место, чем должность кюре, аббат ответил: «Господин маршал, религиозные принципы, удалившие меня из Франции, все еще удерживают меня здесь; впрочем, я вижу ясно то небольшое добро, которое я делаю, будучи только приходским священником в Москве, и не совсем предвижу то добро, которое я мог бы сделать, будучи во Франции более чем приходским священником».

Религия стала для Сюрюга и главным нравственным мерилом поведения как наполеоновской армии в Москве, так и действий русских властей и православного духовенства. 19 октября (ст. ст.) 1812 г. он пишет отцу Буве о наполеоновских солдатах так: «…в церкви почти никто из французской армии не появлялся, за исключением 4 или 5 офицеров из старых фамилий Франции, двое или трое исповедались. Кроме того, ты можешь судить о христианстве этой армии, когда я скажу тебе, что в армии в 400 тыс., которая пересекла Неман, даже не было ни одного капеллана. Среди более 12 тыс. умерших здесь я не похоронил с обычными церемониями никого, за исключением одного офицера и одного слуги генерала Груши, все остальные, офицеры и солдаты, были зарыты своими в первом же близлежащем саду. Они даже не предполагают возможности обретения другой жизни. Я имел случай посетить палату с ранеными офицерами; все мне говорили о своих физических страданиях, и никто не упомянул о душевных, а тем временем третья часть из них была при смерти. Я окрестил нескольких солдатских детей; это единственная вещь, которую они все же хотят, и со мной обошлись с почтением. В остальном, религия для них не более чем пустой звук».

Но строки, посвященные отношению русских к религии, звучат еще более жестко и, можно сказать, обличающе жестоко. «Церкви, – пишет Сюрюг аббату Николю, – оставленные своими настоятелями, были превращены в караульни. Служители, поставленные на стражу Израиля, скрылись или бежали». «Церкви были покинуты, – пишет автор в «Журнале», – я не знаю, по какой-то политической причине, или по ослеплению. В течение целых двух недель ни один звук колокола не прозвучал в городе, в котором храмы были в таком изобилии. Не встретилось ни одного попа, не было каких-либо признаков отправления службы; люди среди ужаса страшного бедствия не имели возможности излить свою душу у алтаря своего бога и воспользоваться этой последней возможностью, которая была у несчастных» [872]872
  В действительности, как мы знаем, служба в некоторых русских церквях Москвы в эти дни все-таки была.


[Закрыть]
. «Сами французские власти, – пишет аббат, – пытались организовать религиозную службу, но попы уклонялись… Решились только трое или четверо к концу третьей недели». Реально же, как сообщал Сюрюг в «Журнале», начал службу только один, в церкви Св. Евпла. «Это иностранный священник, – с удовольствием констатировал наш герой, – духовник полка кавалергардов».

В целом, именно религиозное начало было для Сюрюга своего рода стержнем, вокруг которого вращались представления о Революции, Наполеоне и его армии, представления о человеческом достоинстве, величии духа и стойкости, об отношении к русским, к их культуре и религии. Рассмотрим эти сферы по очереди, хотя определить порядок этой очередности можно только условно.

Начнем с характеристики Наполеона и его армии. Эта характеристика определялась двойственным положением самого Сюрюга как эмигранта. Правда, в беседе (которая скорее походила на допрос с точным фиксированием ответов Сюрюга секретарем!) с маршалом Мортье в ответ на вопрос последнего аббат несколько иначе определил свой собственный статус. «Как вы покинули Францию?» – задал вопрос Мортье. «Я оставил Францию 21 год тому назад вследствие требования присяги от лиц, занимавших общественные должности». – «А, понимаю, господин аббат – эмигрант?» – «Нет, господин маршал, я ссыльный». «Изгнанник порядка», – так он назвал себя в письме графине Ростопчиной [873]873
  Tolstoy D.A. Op. cit. P. 199.


[Закрыть]
.

Наполеон для Сюрюга – опасный тиран, обладающий чудовищной силой, всколыхнувшей все худшее в человеческой природе. «Манера, которой этот человек овладел духом солдат и начальников армии, – пишет Сюрюг Буве, – дает ему чудовищную власть. Ни один из его генералов, тем более тех, кто стоит ниже их, не имеет своего мнения; никто даже не думает противоречить, и говорят, что слово невозможно для него не существует». С явным удовлетворением пишет Сюрюг о том, что, хвала Господу! ему не довелось лично встретиться с Наполеоном. И вместе с тем, Наполеон – человек европейской культуры. Он не мог даже допустить мысли о том, что русские станут поджигать Москву. Прибыв 3-го сентября (ст. ст.) в Москву, Наполеон был «удивлен значительным пожаром, и удивление (именно удивление! – В.З.) его еще более усилилось, когда он узнал, что не осталось никаких средств остановить огонь» (Письмо Николю). Наполеон, как писал Сюрюг в «Журнале», был просто растерян. Аббат считает совершенно естественным, что этот злобный тиран сразу же после прекращения пожара отдал приказ открыть приюты для погоревших, распорядился организовать раздачу продовольственных рационов, приказал подготовить отчет о состоянии госпиталей и о числе больных. Далее Сюрюг описывает, как «Наполеон отправился в Воспитательный дом, поблагодарил управляющего Тутолмина как за его усердие, так и за то, что он остался на своем месте».

С искренней благодарностью пишет аббат и о том, что французское командование сразу же по вступлении в город приказало организовать охрану церкви Св. Людовика. В письме Николю Сюрюг не скрыл, что именно благодаря «милости неустрашимой стражи» здание церкви осталось не подвергнутым разграблению. Отмечает аббат (в письме Буве) и то, что власти даже попытались организовать отправление в Москве национального религиозного культа, но из-за уклонения русских попов этого сделать не удалось.

Значительно в более жестких выражениях описывает Сюрюг французскую армию как таковую. Она для него ни что иное, как «банда грабителей», которая «не уважала ни стыдливости робкого пола, ни невинности ребенка в колыбели, ни седых волос стариков» («Журнал»). «Видели, как эти святыни (иконы. – В.З.) использовались для разделки мяса… Солдат не проявлял никакой щепетильности, отправляя свои обычные дела светского характера, и поэтому он считал возможным делать все [в любых] зданиях, которые были либо покинуты, либо пощажены огнем. Наконец, была нарушена неприкосновенность святых гробниц! Никогда захваченный приступом город не был свидетелем подобных крайностей, и французский офицер сам сознавался, что после эпохи революции французская армия никогда не становилась виновницей столь страшного беспорядка, при этом сваливая вину на иностранные войска, в особенности на поляков, уверяя, что они имели особые причины для такой мести» («Журнал»). Это «враг» – констатирует Сюрюг, имея ввиду французскую армию, в письме к Сестренцевичу; «враги страны» – пишет он Буве.

Однако строки, посвященные поведению русских – как простонародью, так и властям – звучат еще более обличительно. «Население Москвы сыграло главную роль в грабежах: это оно начало грабеж лавок; это оно показывало наиболее скрытые подвалы французским солдатам…» – пишет Сюрюг Буве. «Вообще, грабеж начала московская чернь и жители соседних деревень, – повествует он в письме к аббату Николю, – они руководили солдатами при открытии секретных складов, они же вводили казаков в дома для довершения грабежа. Я не видел людей неблагодарнее и преступнее этой толпы». «Двери и подвалы кабаков, – повествует «Журнал» о часах сразу после выхода русской армии, – были разнесены и водка лилась по улицам» [874]874
  На утро следующего дня после начала пожаров и грабежей, 3 сентября (ст. ст.), когда все лавки были уже разгромлены, «осталось только несколько русских книжных магазинов». Они, как можно предположить по тексту, русскую чернь не интересовали.


[Закрыть]
.

С предельной точностью описывает Сюрюг глумление толпы над телом Верещагина, убитого как пособника французов по приказу Ростопчина перед уходом из Москвы: «…его ноги были охвачены длинной веревкой и его окровавленный труп таскали по всем улицам посреди оскорблений со стороны населения» («Журнал»).

Констатирует Сюрюг и животное безразличие, с которым русское командование и русские власти отнеслись к судьбе своих раненых. После окончания первых пожаров, когда Наполеон возвратился в Кремль из Петровского и потребовал информацию о местных госпиталях, ему доложили, что они «находятся в очень плачевном состоянии»; у больных «нет необходимой помощи», они «без врачей, без лекарств, без присмотра; что найдено множество уже умерших, что из более чем 15 тыс. раненых, привезенных недавно армией (из текста не совсем ясно, имеется ли ввиду русская армией, либо армия Наполеона. – В.З.), половина погибла, одни от огня, другие от отсутствия помощи, а оставшиеся находятся между нуждой и смертью» («Журнал»). При этом изверг и тиран Наполеон «немедленно отдал приказ всем хирургам французской армии организовать помощь всем больным, разместить их по удобным домам и представить рапорты о состоянии этих несчастных» («Журнал»).

И наоборот, обращение русских с оказавшимися в их руках больными французами было самым бесчеловечным. В письме аббату Николю Сюрюг написал, что крестьяне истребили тех больных, которые попытались следовать за отступившей французской армией (Письмо Николю). В «Журнале» он еще более сгустил краски этого эпизода. Следовало, что несчастные, оставленные Наполеоном на милость русских, и которые, предчувствуя свою судьбу, напились, были «захвачены врасплох крестьянами, устроившими избиение».

Памятник умершим в Москве в 1812 г. французским солдатам.Введенское кладбище, Москва. 1889 г. Фото автора. Сентябрь 2009 г.

Кто же, по мнению Сюрюга, поджог Москву и обрек тысячи жителей и раненых на смерть и страдания? Непосредственных «поджигателей», тех, которые исполняли приказ о поджоге, Сюрюг сам не называет. Он только констатирует в «Журнале», что обвиненных французскими властями в поджигательстве стали расстреливать, и что расстрелянные были «большей частью чины полиции, переодетые казаки, солдаты, сказавшиеся ранеными, и лица при духовных школах (надо понимать, что семинаристы. – В.З), которые расценивали это дело как угодное богу (! – В.З.)». Это варварское понимание «поджигателями» «богоугодности» поджогов и последующих грабежей было следствием инициативы самих властей, готовых принести в жертву не только богатства своей страны, но и жизни тысяч несчастных подданных, в числе которых были женщины, старики, дети, раненые и убогие… Как в «Журнале», так и в письмах отцу Буве Сюрюг утверждал, что система войны, ставившая целью превращение страны в «континентальную пустыню», что в совокупности с голодом и климатом должно было погубить неприятельскую армию, была одобрена самим русским правительством. Спаление же Москвы вместе с французской армией, как можно понимать, было частью общего проекта. Поджог должен был осуществить, проявивший в этом деле особый энтузиазм, Ростопчин. Из письма Николю, где описывается встреча с Дюма, можно понять, что кюре церкви Св. Людовика состоял в переписке с Ростопчиным, в ходе которой обсуждалась «теперешняя война» и способы ее ведения! Таким образом, Сюрюг задолго до начала пожаров знал о истинных намерениях московских властей. Как знать, может быть иезуит и сам способствовал укреплению Ростопчина в его намерениях… В любом случае, он не преминул информировать французское командование о причинах московских пожаров.

В «Журнале» Сюрюг записал, что в течение многих недель в имении Воронцово, в 6 верстах от города, накапливался арсенал средств для выполнения «великого проекта». 2 сентября (ст. ст.) в 6 утра Ростопчин дал в своем доме на Лубянке инструкции полиции по поджогу города, организовал освобождение заключенных, среди прочих использованных для реализации проекта (были оставлены только двое заключенных – Верещагин и француз Мутон – для публичной расправы и возбуждения тем самым населения), вывезены из города насосы. Пожар должен был быть дополнен грабежами, «как необходимою частью действий» в целях разорения города и разложения противника.

Как можно понять из письма к близкому другу аббату Николю, в котором описывалась беседа с Дюма, состоявшаяся «на третьей неделе», Сюрюг пытался оправдать действия Ростопчина по организации поджогов: «Эта мера военная, которая ему показалась верным средством к удалению неприятеля из страны». Что это? Заявление для цензуры, в руки которой могло попасть письмо? Желание оправдать свою переписку с «главным поджигателем», в которой, возможно, аббат так и не решился осудить этот проект? Как многолик был этот иезуит!

Сюрюг утверждал, что и московские власти, и русское командование проявили чрезвычайное коварство по отношению к собственному населению. В письме к аббату Николю Сюрюг отметил, что русская армия вначале объявила, что «будет защищать город даже в том случае, если бы пришлось сражаться в стенах его, оставила Москву», и это не могло не дезориентировать совершенно жителей и вызвать среди них панику. Хотя в заключении «Журнала» вопрос о том, был ли пожар «мерой абсолютно необходимой», Сюрюг предлагал «отнести на беспристрастный суд потомства», его отношение к русским как к народу и к его правительству достаточно прозрачно: их образ мыслей и действий он оценивает как варварские, противостоящие высшим понятиям человечности и Бога [875]875
  То, что аббат благодаря долгой жизни в России проникся некоторыми обычаями, например, использовал почти исключительно русский (юлианский) стиль, нисколько не отразилось на основополагающих принципах, которыми он руководствовался.


[Закрыть]
.

Чем же руководствовался аббат в своем собственном отношении к людям? Это отношение четко определялось тем своеобразным кругом, в который помещался Сюрюгом человек. Первый, своего рода внешний круг, состоял из людей как таковых, вне национальной, религиозной и прочей принадлежности. Отношение к этому абстрактному человеку угадывается в письменном наследии Сюрюга с большим трудом. В сущности, кроме упоминания о страданиях «несчастных» жителях Москвы во время пожаров и грабежей, а также согласия с тем, что люди (без разбору – «француз и русский») были охвачены страстью к грабежам, нет ничего.

Но вот следующий круг очерчен более четко и отношение к людям, его заполняющим, видится вполне явственно. Это – паства кюре церкви Св. Людовика. Именно о них идет речь, когда аббат начинает более предметно говорить о страданиях московских погорельцев. Как в «Журнале», так и в письме к Николю, кюре поведал, что жители «этого квартала» (или «слободы»), имея ввиду иностранное, в основном французское население Мясницкой части, и тех из Немецкой слободы, которые прибегли к помощи Сюрюга, были гонимы пожаром «с одного места на другое», и в конечном итоге «принуждены были удалиться на наше кладбище» (вероятно то, которое будет названо в дальнейшем Введенским). «Лица этих несчастных выражали ужас и отчаяние, они блуждали среди могил, освещенные отблесками пламени; они были похожи на привидения, вышедшие из гробов». Именно к ним пришел на помощь Неаполитанский король, да и поддержка Наполеона распространялась прежде всего на них. Это был, как можно понять из текста Сюрюга, естественный акт человеколюбия в отношении «своих», хотя в письме к Сестренцевичу, официальному представителю русских властей, аббат и пишет о наполеоновской армии как об армии «врагов».

Близки к этому кругу, удостоившегося сочувствия Сюрюга, и некоторые русские. Это те, с которыми аббата связывали длительные личные отношения и на которых он, так или иначе, смог благотворно повлиять, внушив им собственные представления о жизни, и передав им тем самым часть своей культуры. Строки из письма племяннику, в которых Сюрюг описывает прощание с семьей Мусина-Пушкина в ноябре 1808 г., когда он принимал на себя обязанности кюре, кажутся поначалу даже трогательными: «Невозможно расставаться с безразличием после того как прожил в доме более 12 лет… Дети и их maman не могли высказать мне всех бесконечных сожалений, а я не мог отказаться от того, чтобы не дать несколько уроков самым младшим из детей… чтобы не допустить с ними болезненного разрыва». Но далее: «Таким образом, я покинул место с жалованьем 2 тыс. рублей и дом, где я нашел для себя все равно что собственную семью… и который удовлетворял мои материальные потребности…»

Привязанность к другой русской семье – Ростопчиным – в еще большей степени оказалась связана с той практической пользой, которую можно было из этой дружбы извлечь. При этом Сюрюг отплатил своему благодетелю Ростопчину самой черной неблагодарностью, добившись тайного перехода Екатерины Петровны Ростопчиной в католичество. К тому же аббат, надеявшийся сохранить с Ростопчиным самые лучшие отношения после возвращения последнего в разоренную Москву, тем более планируя представить дело так, что именно он сохранил губернатору дом на Лубянке, не считал для себя подлым при любом случае возлагать главную ответственность за пожары именно на Федора Васильевича.

Третий круг лиц – это коллеги Сюрюга, отношение к которым было самым предупредительным. Это относится как к коллегам по тулузскому коллежу, с которыми ему пришлось расстаться (в прощальной речи аббата к ним 26 октября 1791 г. нет и намека на какие-либо обиды и укоры), так и к собратьям из среды католического духовенства в России. Когда некоторые из числа католического причта, покинувшие при начале военных действий места своего пребывания в западных частях Российской империи, оказались в Москве, они нашли в лице Сюрюга своего защитника и благодетеля.

Вместе с тем Сюрюг не был склонен прощать своим коллегам-католическим священникам таких шагов, которые носили недружественный по отношению к нему характер и не свидетельствовали о рвении к исполнению долга. Именно это явствует из письма племяннику от 21 февраля 1809 г., где Сюрюг пишет о французских священниках, не оказавших ему помощь в организации церкви Св. Людовика в течение зимы 1808/1809 гг.

Наконец, был человек (аббат Николь), с которым Сюрюга связывала длительная искренняя дружба. Она покоилась не только на памяти о годах, проведенных в коллеже Св. Варвары и на взаимной поддержке в течение многих лет, но и, видимо, на полном совпадении главных жизненных принципов. «Мой дорогой и достойный друг!…я пользуюсь первой свободной минутой, чтобы уведомить вас о том, что я жив. Сколько предметов, о которых я желал бы вам рассказать…» – пишет Сюрюг Николю 10 ноября (ст. ст.)1812 г. Многое, очень многое в ходе своего общения два аббата понимали без слов.

Таким образом, отношение Сюрюга к людям четко определялось принадлежностью или непринадлежностью их к тем культурно-религиозным сферам, в которых формировался сам аббат и принципам которых он следовал. Всё, не принадлежавшее к западноевропейскому католическому миру, могло вызвать в Сюрюге в лучшем случае только слабое сочувствие. Двадцатилетнее пребывание в России не только не привело к деформации первоначальной сетки ценностей аббата Сюрюга, но еще более укрепило его во взглядах на мир, Бога и человека, сформировавшихся у него еще во времена дореволюционной Франции. Вообще, деятельность и взгляды Сюрюга могут представлять классический образец поступков и мировоззрения иезуита, каким он вошел в историческую и художественную литературу XIX–XX вв. О принципах своих действий сам Сюрюг писал так: «Я знаю страну (Россию. – В.З.), и я не действую в такой манере, которая могла бы скомпроментировать дело Бога и дело изгнанника Порядка. Вот почему я избегаю того, чтобы демонстрировать слишком большое рвение; я ограничиваюсь тем, что [только] направляю, и это всегда приводит к тому, что человек, получив таким образом направление, сам достигает желаемой цели» (Письмо де Бийи).

Смена стилей и интонаций в письмах Сюрюга, предназначенных разным людям, не может не восхищать. В послании к Сестренцевичу, главе католиков Российской империи, с которым, как мы уже отмечали, у Сюрюга были непростые отношения из-за принадлежности последнего к ордену иезуитов, адресант приторно благочестив. В каждой фразе он вспоминает «великую милость Господа», «божественное Провидение» и пр., благодаря которым, как он пишет, мы получили возможность «сохранить невредимой веру, питаемую к нашим законным начальникам и властям». Он заверяет, что в самых трудных условиях, находясь среди «врагов Империи», он не совершил ничего, что было бы способно поставить его в конфликт «с верой, нашим министерством и нашей совестью». Умоляя у Сестренцевича пастырского благословения, Сюрюг уверяет, что «в числе желаний и просьб, с которыми мы обращались к Нему (Господу – В.З.) от глубины сердца, наиболее горячей была та, чтобы он соблаговолил сохранить надолго здоровье и невредимость достойному Понтифику, которого Святой Дух поставил во главе нашей церкви».

Не менее щедро, как можно почувствовать, Сюрюг льстил Ростопчину и его супруге. К началу войны 1812 г. аббат был убежден, что смог обеспечить себе безусловное покровительство московского главнокомандующего. «Смена губернатора нам выгодна. Враги не имеют никакого влияния на его дух», – пишет он аббату де Бийи. Главным инструментом влияния на Ростопчина была его супруга Екатерина Петровна, которая, как полагал аббат, находилась под его полным влиянием. Тем большим ударом стало для Сюрюга известие, что она открыла мужу свой переход в католичество. Думается, что злые пассажи, обличавшие Ростопчина как главного виновника пожара, и фактически открытое предание гласности в последние месяцы 1812 г. содержания писем Сюрюга отцу Буве о роли Ростопчина могли быть своего рода местью бывшему благодетелю, который отказался от общения с обманщиком-иезуитом.

Образ Сюрюга как личности можно описывать и далее, характеризуя, к примеру, особенности его честолюбия, различные черты характера, как например, стойкость и личную храбрость, деловые стороны его натуры, представления о праве, государственном управлении и т. д. Поразительно, как много можно почерпнуть из текстов, вышедших из-под пера одного человека! Но нам важно сейчас сделать другое, а именно подытожить, какую именно роль сыграл аббат Сюрюг в становлении французской версии московского пожара. Конечно, не один Сюрюг оказался у истоков этой версии, но вклад его в ее создание, кажется, был решающим. Человек, получивший классическое иезуитское образование при Старом порядке, поразительно проницательный, знакомый с традициями французской «Россики» XVIII в., прекрасно знавший Россию сам; человек, близкий к русской аристократии, ставший «своим» в семействе Ростопчина и одновременно остававшийся глубоко враждебным ко всему русскому, в том числе и к своим благодетелям, – поистине это была уникальная личность, призванная решить грандиозную задачу рождения исторического «мифа». Тем не менее, помимо того, что французская версия вобрала в себя впечатления и суждения множества других авторов, их описавших, очевидно и еще одно: Сюрюг был наследником и талантливым интерпретатором традиций старой «Россики», оформившейся во Франции в XVIII в. В сущности, наполеоновские авторы только воспользовались «русскими» наработками эпохи Старого порядка, одним из носителей которых и был аббат Сюрюг.

Памятник аббату А. Сюрюгу на Введенском кладбище в Москве.Современное состояние. Фото автора. Сентябрь 2009 г.

На этом, кажется, можно поставить точку. И все же остается чувство того, что главный вопрос, подспудно задаваемый нами самим себе, так и остался неразрешенным: возможно ли воспроизвести особенности интеллекта и духовного мира другого человека, тем более человека иной культуры и иного исторического времени? Не обманываем ли мы себя нагромождением источников и удачным, как нам кажется, способом их прочтения? Не обманывает ли нас похожесть колокольни Св. Сервена на башни московского Кремля? Ведь воздух Тулузы, которым дышал аббат Сюрюг, был совсем не тем, которым дышим мы с вами.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю