355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Гусаров » Мой папа убил Михоэлса » Текст книги (страница 9)
Мой папа убил Михоэлса
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 02:08

Текст книги "Мой папа убил Михоэлса"


Автор книги: Владимир Гусаров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 18 страниц)

– Так это ж фашисты, гражданин начальник.

Репутацию безумца я не старался поддерживать. Однажды, правда, встал не лицом к стене, как положено, а спиной, за что получил крепкий, но какой-то домашний, свойский подзатыльник. В другой раз опустился на колени и стал на счет, как учили в театральной школе, отбивать поклоны. Вертухай долго любовался в глазок на мою "молитву".

Я стал получать денежные передачи – по сто рублей в месяц, это было значительно больше, чем можно истратить в тюремном ларьке, и на моем счету стали скапливаться деньги. Теперь я пил чай с сахаром, белым хлебом, маргарином и даже колбасой. Гольдину, как язвеннику, сверх того полагалось яйцо через день и вместо щей с мороженной картошкой и мясными нитками дава-ли суп-лапшу без ниток (это ему мало помогло, он умер еще до XX съезда, правда, уже на воле).

Мне передали новенький ватник, валенки, зимнюю шапку, шерстяные носки – домашние (как и я, будучи на воле) готовились к классической царской ссылке. Для Эды, как я узнал потом, была куплена теплая шуба.

В начале февраля корпусной принес мне ручку, чернила, листок бумаги и сказал, что я могу написать прошение о свидании. Я попросил свидания с женой.

Через мелкую сетку до потолка я увидел Эду – важную, красивую и грустную... (Я отрастил рыжие усы и многозначительно трогал их, а потом показывал кулак, но Эда, конечно, не поняла этого намека.) Она сказала, что меня скоро увезут.

Двадцатого февраля среди ночи открылась кормушка и было произнесено:

– Ге!

Отозвался Гольдин. Вошел конвойный, стал перечислять вопросы, но ничего не совпадало. Тогда подняли меня, я подошел по всем пунктам и услышал:

– С вещами!

Подарил Кольке носовой платок – так и не пришлось мне услышать знаменитого таганского пения летом, при открытых рамах... Вольфу Израилевичу пообещал: если освобожусь, зайду к жене, а если будет разрешена переписка, напишу...

– Сейчас нас всех расстреляют! – уверял старик-крестьянин и со всеми прощался.

Кроме него в камере, куда меня привели, оказался здоровенный парень, Виталий Лобачевский, с Васильевской, бывший боксер и сторонник Маркса-Ленина-Сталина и Антонины Коптяевой, и болезненный недоразвитый Юра Мотов с Шаболовки, неестественно расширявший глаза. Я объявил моим спутникам, что когда увижу вокзал, сразу скажу, куда везут. Ждать пришлось почти сутки. К вечеру нас выгрузили из "воронка" на задворках Казанского вокзала.

СТОЛЫПИН

Лежачих мест не было. Сидячие – на полу и друг на друге. Но в войну мне приходилось ездить и не в такой тесноте. Только вот решетки повсюду... Я не видел газет уже полгода, но не стал интересоваться новостями. Вместо этого всю дорогу ожесточенно спорил с наглым Лобачевским. В теории и практике Сталина он не находил ни малейшего изъяна, возмущало его только одно – великий корифей не понимает реакционной сущности семьи. Семья тянет в собственни-ческую стихию и порождает растраты и хищения. Энгельс указывал, что семья – продукт частной собственности и вместе с ней должна умереть. Пока мы не ликвидируем семью, о коммунизме нечего и думать. Вот Антонина Коптяева молодец, она верно описала распад семьи в своем романе "Иван Иванович".

Все это Лобачевский изложил на семинаре в Плехановском институте, где он учился на первом курсе, и предлагал ввести немедленные законодательные меры против семьи.

Следователям очень трудно иметь дело с идейными людьми – Виталий от своих слов не отпирался, напротив заявил, что будет счастлив пострадать за свои убеждения. Товарищ Сталин сам сколько раз бежал из ссылки...

В институте Сербского Лобачевский тоже долго не задержался – выслушали и решили отпра-вить в Казань, самую надежную тюремную больницу, "вплоть до выздоровления".

Лобачевский был нагл, груб и невежествен. Наверно, я действительно псих, если мог с таким ожесточением схватываться с этим идиотом. Сам того не замечая, я говорил языком Геништы.

КАЗАНЬ

Великолепие этапа предпочитают скрыть от глаз обывателя. Столыпин разгружают ночью. Нас встретил взвод автоматчиков с собаками и препроводил в прилегавшую к кремлю тюрьму – в самом кремле размещались Совет министров, обком и другие заведения. На рассвете нас достави-ли в больницу – в обыкновенном черном вороне, видно, в Казань еще не поступала более совер-шенная техника, такая, как "продуктовые" машины, а может, ввиду отсутствия иностранцев там такие хитрости и не требуются. Спецбольница обнесена деревянным забором с проволокой и вышками, а затем кирпичным забором. В маленькой приемной с каждым поговорили, а потом отправили вниз, в полуподвал – окна с решетками, но кровати как в больнице, только незастелен-ные, и с обычными тюфяками. Параши не было, каждый мог стучать в дверь, но было принято выходить всем вместе.

Нас всех четверых, как привезли, так и поместили вместе. Сводили в парикмахерскую. Я увидел газету – хоронили Мехлиса. Обстригли усы и побрили, потом помыли и выдали пайку с кусочком маргарина и кулечком крупного сахарного песку. Сгоняли к врачу, а потом выпустили гулять. Я увидел радостную, посвежевшую, совсем не безумную морду Миши Мамедова. Здесь же оказался Сашка Солдатов, православный милиционер, с которым я тоже успел познакомиться в Сербском. Вел он себя тихо и вполне разумно.

Старик, который предсказывал, что всех нас расстреляют, оказался печником. В начале войны он сказал у себя в деревне, что драться русским с немцами нет смысла, пусть Гитлер со Сталиным стреляются, кто убьет, тот и победил. То ли стукнули на него только теперь, то ли по какой другой причине прежде не брали, только он уже и сам успел забыть свои слова к тому времени, когда его наконец взяли. На следствии с ним обошлись круто, неграмотный старик рехнулся и все ждал расстрела.

Юра Мотов вырос среди жулья Шаболовки и Дровяного. Безумие его было очевидно – руки у него постоянно дрожали, а глаза расширялись от ужаса. Юра трогательно доказывал, что ворами становятся от беспризорности и нужды. Однажды он посмотрел "Без вины виноватых", там Кручинина жалела беспризорного Гришу Незнамова. Юра написал письмо депутату Верховного совета, народной артистке СССР Алле Константиновне Тарасовой (исполнявшей роль Кручини-ной) и убеждал ее, как истинную мать всех несчастных и обездоленных, возглавить партию и правительство. Юра объяснял, что само ее имя указывает на высокое предназначение – Алла – алла, Бог, Константиновна – Константинополь, а Тарасова – один Тарасов уже появляется на Мавзолее.

Сама ли "мать всех обездоленных" отправила письмо куда следует, или кто-то еще, только без вины виноватого Юру забрали. В Казани он написал письмо начальнику тюрьмы: "Гусаров – артист, его надо беречь. Его плохо кормят, он худеет. А если он умрет, сын его останется сиротой, сделается беспризорником и пойдет воровать". Юра жаловался, что по ночам его койка подымает-ся под потолок и кружит по палате. Еще он часто вспоминал медсестру, которая была ему как мать, а потом утопилась в Волго-Доне и теперь она русалка... Увидев беременную сестру в нашей больнице, Юра сказал: – У нее скоро родится маленькая русалочка...

РУССКИЙ НАЦИОНАЛИСТ СОЛДАТОВ

Саша Солдатов (однофамилец коротковолновика Вени) до войны был милиционером, со службой справлялся успешно, был политически грамотен, прилежно вникал в Эрфуртскую программу и в ошибки Бунда. Однажды вернулся домой, намереваясь освежить в памяти тезисы, но застал свою жену в полном синтезе с непосредственным начальником. Произошел взрыв противо-речий, скачок, как учит диамат – и Сашка убил обоих из нагана (ее не хотел, но заслоняла). Получил шесть лет, отсидел четыре (вообще работу на лесоповале трудно назвать сидением). Началась война. Поскольку Солдатов не был врагом всего прогрессивного, ему доверили защиту родины в штрафном батальоне.

Что ни день Сашка глядел в глаза смерти, и все-таки она его обходила. В конце концов, он счел это необъяснимым чудом и перед каждой атакой стал молить Бога о дальнейшем снисхождении. Бог был к нему милостив. Они очень сблизились и дальнейшее руководство Сашкиной жизнью Бог целиком взял на себя. После войны он посоветовал ему начать сапожничать, и Сашка был доволен своим ремеслом не меньше, чем прежде работой в милиции, но в один прекрасный день Всевышний внушил ему собрать все портреты, все вырезки из газет, все политические книги и старые комсомольские документы и сжечь во дворе, и при этом еще сподобил на произнесение страстной проповеди, которая была по достоинству оценена как бывшими товарищами по милиции, так и соответствующими органами.

Начав свой жизненный путь в милиции, а закончив в лоне православной церкви, Солдатов пытался всех убедить, что для России вполне достаточно этих двух организаций – административной и идеологической, и находил веские аргументы для обоснования этого утверждения.

– Ты на ком женат? – спрашивал он меня.

– На армянке.

– Это хорошо. Увеличиваешь нашу нацию – сын будет русский. Вот если дочь, надо следить, чтобы не вышла за чечмека. А жениться можно хоть на еврейке – все наше будет.

Сашка называл себя русским нацистом и считал предателем всякого, кто "уменьшает" русскую нацию. В Казани он сильно присмирел, не требовал уже роспуска партии и КГБ и только шёпотом отваживался иногда поделиться своими соображениями:

– Ты понял, о чем фильм? (Нам показали "Красную шапочку".)

– Сказка для детей.

– Сказка? Да ты ничего не понял! Красная шапочка – это православная церковь, а серый волк – я уже догадался – коммунистическая партия!

Подобным образом он расшифровал и фильм "Садко", и вообще, кого ни назови, всем у него находилось место, все персонажи делились на союзников и врагов. Мне это скоро надоело и я перестал интересоваться, кто есть кто, коротко бросал: "понял", не вникая во взаимоотношения Анны с Вронским и без Сашки Солдатова достаточно запутанные.

Если бы он чокнулся в духе генеральной линии партии, из него получился бы замечательный современный редактор или цензор, никакой подтекст не остался бы невыявленным. Теперь у нас снимают с постановки только "Доходное место" и "Трех сестер", а уж под его надзором не видать бы нам и мультфильмов.

ГИМН СОВЕТСКОГО СОЮЗА

Вариантов было множество. Один мне читал еще Геништа, я попросил переписать, но он отказал: "Бумага этого не терпит, учите так". Я поленился. Текст Игоря Стрельцова, с которым судьба свела меня в Казани, был слабее, меньше напоминал гимн, но с бумагой и он не в ладах:

Жандармом Европы, тюрьмою народов

Явилась ты снова, Великая Русь.

Будь проклят ты, созданный сталинским сбродом,

Голодный и злобный Советский Союз!

Дальше шли всякие "художественности":

Во зле и разврате погрязла Россия,

О братстве народов рассеялся миф,

И кровью окрашенный стяг тирании

Над миром парит, как над падалью гриф!

Воркутинский вариант, помнится, начинался так: "Союз угнетённых республик голодных..."

Близко познакомиться со Стрельцовым мне не пришлось, он и в Казани был строго изолиро-ван, но мы все-таки встречались в карантине и на прогулках. Меня смущал его максимализм и антисемитизм. Он был одним из двух настоящих преступников, содержавшихся здесь (о втором расскажу позднее).

История Стрельцова такова: когда пал Смоленск, его отец не сумел или не захотел эвакуироваться, остался и преподавал немецкий и французский. Подружился с несколькими наиболее интеллигентными офицерами, толковал с ними о Шиллере и Гёте, за что сразу же после освобождения города был без суда расстрелян. Никаких общественных, а тем более государственных постов он при оккупантах не занимал, в печати не сотрудничал, антисоветской агитации не вел и преподавать продолжал по советским учебникам. Тем не менее, я уверен, никто у нас и теперь не усомнится, что расстреляли его правильно,– святая месть. Мало того, что не пошел в партизаны, так еще поддерживал отношения с немцами – конечно, расстрелять! Новые знакомые уговарива-ли его бежать с ними, но он отказался.

– В концлагерь попадете!

– А ваши концлагеря лучше?

Игорь тяжко пережил бессудную гибель отца и перешел на сторону противника. В конце войны он попался с диверсионной группой, угодил в "гуманистическую" струю и был направлен "на излечение" в одиночку, где на досуге и сочинил "гимн".

В лагерях почти открыто пели другой вариант:

Однажды в студеную зимнюю пору

Сплотила навеки великая Русь,

Гляжу, поднимается медленно в гору

Единый, могучий Советский Союз.

Сквозь грозы сияло нам солнце свободы,

Уж больно ты грозен, как я погляжу...

Нас вырастил Сталин на верность народу,

Отец, слышишь, рубит, а я отвожу...

И так далее, строчка гимна, строчка Некрасова, и все складно. Кроме Стрельцова, я видел еще одного одиночника, бывшего семинариста, принужденного к сексотству и публично разоблачив-шегося. У него были найдены собственные богословские трактаты, один назывался: "Не оскорб-ляйте святынь!"

Я застал его в плачевном состоянии – дверь его палаты уже не запирали. Он сидел на тюфяке, накрывшись с головой одеялом и все время, что не спал, поглаживал рукой ребро батареи парово-го отопления. Я видел, как его кормили – ел он охотно, но только из чужих рук. Оправлялся, видимо, под себя.

Врач сказал мне, что через неделю меня переведут в 3-е отделение, самое здоровое, где три раза в месяц кино, шахматы-шашки и гулять можно хоть весь день. Но вот уже начался март, а меня все не переводят. Почему? Карантин. Надоело цапаться с Виталием Лобачевским, я давал себе слово не отвечать ему, но как-то не получалось, и я снова сыпал проклятия на голову Сталина – благо, там где мы находимся, можно не бояться. Однажды в разгар моих филиппик старик попросился в уборную, открыли, и мы все вышли. Меня поразил взгляд ключевого – все в нем было – и ненависть, и боль, и гнев видно, он слышал, стоя за дверями, мою речь. Маленький такой, простонародный, может, казанский татарин, их от русских не отличишь... "Как же,– подумал я,– оторвался я от народа, если простому человеку смотреть на меня тошно? Может, чутье подсказывает им другую истину? Прав ли я был в своем пьяном бунте? А на самом деле – не сумасшедший ли я?" Мысль эта прилепилась и сверлила.

В детском санатории Жаворонки ночью кто-то наложил мне в тапок. Всю комнату допытывали у директора, виновного не нашли – уж не сам ли? Никогда не мог запомнить, что сколько стоит, пошлют меня в магазин, всю дорогу, зажав в кулаке деньги, твержу цены, а подойду к кассе – ничего не помню. Не раз, отправившись за керосином, оказывался у школьного крыльца, а однаж-ды собрался идти с ночным горшком вместо бидона – бидон стоял в уборной (по нынешним временам такой просторной, что вполне можно ставить раскладушку). Учился всегда плохо, без папиной протекции, пожалуй, и школы никогда в жизни не кончил бы... Правда, в институте выбился в отличники, но ведь это не труд, а игра, "хаханьки"... Не читал ни Маркса, ни Ленина, да что Маркса – Толстого начал читать только в тюрьме (хотя сдавал на пятерки), Достоевского, разумеется, не открывал... Актер никудышный – ни темперамента, ни замысла, ни рисунка, выезжал на одной обаятельной улыбке...

В Москве, в комендантский час, в одном из арбатских переулков оправился на крыльце какого-то посольства. Году в пятидесятом норовил помочиться на здание американского посольства, Серебрянников и Рунге оттягивали меня, а я твердил: "Дайте мне высказаться!" В конце концов они пошли на компромисс и позволили мне – на глазах у многочисленных прохожих "высказаться" у стены Большого театра. А может нормальный человек в мундире младшего сержанта встать на Арбате с протянутой рукой?..

А в Рязани? Жил со старухой, пил на ее счет, вышел к гостям в чем мать родила. Однажды и в театре разделся в грим-уборной догола и в таком виде отправился поздравлять женщин с Новым годом. Отнял у пьяного офицера коньки, которые мне были совершенно не нужны, а потом целую неделю трясся, страшась разоблачения, даже отправился в церковь, крестился и целовал полы... Был случай, что товарищи отняли у меня топор и связали... Однажды я подслушал, что девушки говорят обо мне за стенкой – дескать, держусь я неестественно, зазнаюсь, что ли... Сима Хонина сказала, что во время монолога у меня бегают глаза...

А еще раньше? Пьянки с Витькой, армейские выходки, украденная простыня... В Перми однажды шел посреди улицы, видел, что на меня летит легковая машина, усмехнулся и думал: "Задави, задави, посмотрим, что тебе будет!" Должен же быть хотя бы инстинкт самосохране-ния?.. Проезжая в отцовской машине мимо колонны пленных, приоткрыл дверцу, высунул руку и закричал:

– Хайль Гитлер! – причем был абсолютно трезв...

Да что ни возьми, что ни припомни – все явная патология... Непонятное равнодушие к близким, к друзьям. Ире Шибиной мог помочь остаться после института в Москве, не сделал. Славу Баландина не спас от армии. А ведь меня просили... Зато привечал никчемных пьяниц, кормил кого попало, терпел вокруг себя дураков, каких-то жалких подхалимов... А что это была за дружба с Замковым? Что нас сблизило? То, что мы оба были влюблены в Иру Поздневу? Пьяные умильно целовались, спали в обнимку, родные уже чёрт знает что про нас думали...

Наверно, никто не чувствует своего безумия. Вот Игорь Стрельцов рисует день за днем мавзолей Сталина, один проект за другим, у него их целая гора. Уж и отбирали, и рвали, и жгли – рисует! Как-то поджег на себе одежду, а в другой раз, когда работал на кухне, вымазался сажей и пугал религиозных: чёрт!

Ходят, ходят по прогулочному двору, беседуют о Боге, о душе, нравственных идеалах, зыбкос-ти человеческой природы – а они в Казани!

Есть еще Чистополь, там один врач на всех – на случай простуды, там уже никого никогда не выписывают, не актируют... Гоняют работать на огород...

У нас вертухая правильнее называть ключевым – я лично грубостей от них не слышал, если кого и крутят, так без злобы – приказ, уколу сопротивляется. "Камзол" – страшная пытка, заворачивают в мокрые простыни до посинения, но не они ее выдумали, у них нет счетов с заключенными.

УМЕР, УМЕР, УМЕР...

Медсестра лет тридцати, глаза красные, заплаканные, наверно, муж опять пьяный пришел, а может, умер кто, всю ночь ревела...

– Гусаров! Джугашвили подох!!! – кричит через весь двор Стрельцов.

Солдатов подбегает.

– Ты этому веришь?

Я отмахиваюсь.

– Брось, Саша, это же сумасшедший дом... Как же, подохнет он... Только и дожидался того момента, когда мы с тобой за проволокой окажемся, а раньше никак не подыхал!

– Да уж больно верный человек крикнул,– сконфузившись оправдывается Игорь, и на том обсуждение заканчивается.

Селивановский, бывший чекист, дает ценные советы всем желающим:

– Очень хорошо еще кончик медом помазать – женщина от наслаждения сама не своя...

Группа заключенных психов с удовольствием прислушивается к его наставлениям, хотя всем им мед понадобится нескоро, но тема увлекательная. "Параша" Стрельцова забыта.

Любимым моим стихотворением стала ода "Вольность" Пушкина. Кто-то подбросил листок, я выучил наизусть и читал с упоением, перемежая куплеты "Марсельезой" по-французски.

Увы! куда ни брошу взор

Везде бичи, везде железы...

И с особой страстью:

Самовластительный злодей!

Тебя, твой трон я ненавижу,

Твою погибель, смерть детей

С жестокой радостию вижу.

Как-то в разгар очередного спора с Лобачевским я услыхал отдаленный гудок. Форточка была закрыта, за окном темно и морозно. Не то восемь, не то девять часов вечера...

– А Казань, видно, индустриальный город...

– А ты как думал? Здесь много заводов!

Заводы были далеко, гудок еле слышен, никто не обратил на него внимания...

Двадцатого марта нас всех, наконец, переводят в 3-е отделение – и ленинца, и сталинца, и лучшего друга жуликов и артистов, только старого печника уводят куда-то в другое место – он уверен, что на расстрел. Я его, во всяком случае, больше никогда не видел.

В дверях нас встречает фокусник и манипулятор Вахрамеев, радостно здоровается со мной и вдруг сообщает:

– Володя, мы осиротели... Наш отец оставил нас...

– Не может быть!!!

Подходят другие и подтверждают: да, точно. Со второго марта выключили радио, не давали газет, писем, все насторожились, не знали, что думать: война? Потом тоже слышали отдаленные гудки. Были и такие как Юрка Никитченко, сын нюрнбергского судьи, с доверием у начальства, он рассказал по секрету Кандалии, тот ходил с красными глазами, потом разрыдался вслух. А теперь уже включили радио, дают и газеты, и письма – родные скорбят...

Будто кто поленом по затылку огрел. Башка ничего не соображает... Умер Сталин... Умер...

Кто-то подходит, знакомится, расспрашивает: откуда, кто, какая статья? Отвечаю, что, должно быть, 58-10 – агитация. Ну, это самый легкий пункт, надежда есть, нужно только быть осторож-ным. Если подружиться с Сайфиулиным, могут и выписать, правда, не раньше, чем через пять лет, это минимальный срок.

Тут же знакомят с шахматным лидером Левинсоном, гинекологом из Иркутска, и усаживают за доску. Проигрываю партию за партией, счет 6:0. Вахрамеев пытается спасти мою честь, уверяет, что в Сербском я всех обыгрывал, над ним смеются. (Потом выяснилось, что мы играем в равную силу – Левинсон более собран, внимателен, я лучше знаю теорию.)

Умер... Умер... Умер... Что теперь? Что дальше? Нужно думать, а мыслей нет...

С десяти вечера до девяти утра палаты запираются, но можно постучать, выпускают. Днем – полная свобода. Хочешь, броди по отделению, читай, спи, хочешь, иди гуляй. Только в "сонную терапию" вход запрещен, там окна завешены, тикает метроном, снотворное дают в таких количес-твах, чтобы человек спал целыми сутками,– исходя из учения Павлова.

Ночь за ночью я лежу без сна, гляжу на синюю лампочку и стараюсь отгадать – что же будет? Что будет?.. Аресты теперь прекратятся, но что делать с теми, кто уже взят? Нельзя оставлять в живых, слишком хорошо они знают, на чем держится единство партии и народа. Самое верное перестрелять всех немедленно, пока можно списать все на великого покойника... Начать новую светлую жизнь с чистого листа... А то ведь уцелевшие такого понарасскажут, что гранитные основы нашего общества разлетятся в клочки, не говоря уж об энтузиазме масс...

Или, может, создать поселения, лепрозории, изолированные от всего мира. Живи, но с условием – всё прежнее забудь навсегда, и родных, и друзей, и Москву, и всё, всё... Нет, не получается. Недобитые создадут новые семьи, дети пойдут, куда их девать? Начнут передавать из поколе-ния в поколение лагерные легенды – были, которые страшнее всяких легенд... И до какого колена держать их в изоляторах? Сколько веков не пускать во всеобщее царство равенства и братства?

Нет, на их месте я бы всех нас перебил сейчас же, не откладывая. Потом уже будет поздно – не расхлебаете каши...

В одну из таких ночей я задремал и мне приснился сон: Колонный зал, траурные толпы, гроб весь в цветах, но Сталин лежит в гробу живой, это я точно знаю, что он не умер, а просто спит. И на ногах у спящего сидит дочка, Светлана – не студентка, которую я видел в университете, а девочка, школьница, с ранцем за спиной. Я чувствую, что если только она пошевельнется или захочет слезть, он тут же проснется. Мне страшно, и я уговариваю ее: "Не слезай, сиди, девочка, не слезай!" Проснулся – сна как не бывало, опять синяя лампочка горит, но страх остался...

Многим в эти дни снились кошмарные и пророческие сны... Бетховенский час...

ДЕЛО ВРАЧЕЙ

О том, что они арестованы, узнал на прогулке уже в апреле. Оказывается, кремлевские врачи (в основном евреи) всю жизнь учились и работали исключительно для того, чтобы подпортить здоровье Жданова и Василевского (и тем самым послужить Израилю и американскому империализму).

Боже, насколько я счастливее тех, кто сейчас на свободе и жрет эту стряпню!

Кто-то спрашивает:

– Вы не верите?

Не верю! Ни единой клеткой души и тела! Долгие годы я бился над загадкой московских процессов – "наверно, я чего-то не знаю, не понимаю", еще Фейхтвангер удружил своим "авторитетным, свободным мнением", но тут, с врачами, и понимать нечего! Нет, не я сошел с ума. В политике я, может, и не очень, но уж не такой болван, чтобы допустить, что весь цвет советской медицины сговорился прописывать Горькому и Менжинскому не те микстуры. "Стены белили вредным составом"! – долго нужно тренироваться, чтобы поверить такому бреду... Да в кремлев-ских условиях без консилиума никакого лечения и не назначат. Выходит, вездесущий Израиль завербовал целые врачебные коллективы, причем еще в тридцатых годах! И чтобы что? Чтобы Вейцман и Меерсон Кремль заняли?! И разоблачила их всех какая-то никому не ведомая Тимошук – она, видать, лучше знает, как лечить. Потому и орден Ленина получила. Неплохо бы ее самое полечить, вместе с незабвенным покойником, который теперь почивает в мавзолее. Никогда, даже в самых тайных юношеских мечтах, не хотелось мне ни в мавзолей, ни на него. Не мог я понять, чем Станиславский и Шаляпин хуже Ленина.

Ну, допустим, на заводе, на складе, в колхозном поле можно устраивать тихую контрреволю-цию, скажем, запустить станок не на тот режим или сеять не в срок, но как станешь вредить на сцене, в лаборатории, в клинике? Лемешев не станет петь "похуже", даже если разочаруется в коммунизме. Творческий работник не в состоянии устраивать "итальянские забастовки", его и так постоянно преследует мысль, что он бездарен. Ученый знает, что его открытием может воспользо-ваться какой-нибудь фюрер, и все-таки, как правило, он продолжает работать (в крайнем случае, вовсе откажется от своего призвания, но не будет делать "плохо"). А лучшие профессора, выхо-дит, станут не так загонять шприц в задницу маршала Василевского, чтобы угодить Джойнту и госпоже Меерсон?..

Не успел я довести свои размышления до конца, как прочел в газете, что разоблачена группа следователей-карьеристов-авантюристов, пытавшихся поколебать нерушимую дружбу советских народов. Врачи же, наоборот, выпущены (но почему-то арестовано одиннадцать, а выпущено девять, двое освобождены посмертно).

Между охраной и зэками начались споры-разговоры. Ключевой горячится:

– Нельзя всех советских людей чернить из-за нескольких дураков!

Короткорукий, похожий на тюленя поэт (я до сих пор помню его стихи, но теперь они мне кажутся такими слабыми, что не хочется цитировать) отвечает ему:

– Советских людей? Нет дерьма хуже советского человека! Что тут можно чернить?.. Разве у вас осталась какая-то гордость или совесть?

ИМПЕРАТОРЫ И ПРЕЗИДЕНТЫ

В любом московском дворе найдутся психи получше, чем у нас в отделении. Мельников бренчит на мандолине, наигрывает одну и ту же неаполитанскую песню, Юрка Никитченко сколачива-ет волейбольную команду или очаровывает медсестру, мы с Левинсоном пытаемся постичь тонкости французской защиты, бородатый дед Лимонник, похожий на Кропоткина и на лешего одновременно, что-то пишет меленькими буквами и при этом передвигается по двору вслед за солнышком, Александр Зайцев и доктор Бруштейн (князь-монархист и еврей-разночинец) беседу-ют на медицинские темы, а мускулистый Инякин, "изобретатель эфира", пробегает десятый круг. Даже по мнению ключевых, душевнобольных тут нет.

Зато когда вместе с нами стали выпускать шестое отделение (тоже спокойное) картина измени-лась, этих уже не спутаешь – бедламцы.

Бывший летчик Антипов способен двигать только языком да немного руками – глыба живого студня. Прибалт так носит бушлат, что и неопытный глаз сразу распознает в нем немецкого офицера – и шаг у него особенный, и взгляд сквозь тебя. Вот молодой "падре", халат разукрашен под ксендзовскую рясу, бормочет что-то на неведомом языке. Бывший председатель колхоза круглый год ходит в шапке-ушанке (уши завязаны), и наглухо застегнутом бушлате. Рядом с ним какой-то татуированный тип норовит выскочить уже в апреле голый по пояс. "Император всего мира" Семенов сидит на земле и сосредоточенно чертит палочкой...

Председатель колхоза останавливается и произносит речь:

– Вот сейчас эта бешеная банда Молотова соберется на сессию – будут обсуждать бюджет и колхозы. Как решат? Как будет выгодно бешеной банде Молотова! Упомянут Америку, Югосла-вию, а главное, помусолят и оставят по-старому.

Кто-то невидимый задает ему вопрос, он переспрашивает и отвечает громко, старательно форсируя голос – чувствуется, что выступает перед большой аудиторией. Если же живой человек подойдет и что-нибудь скажет, пусть даже в поддержку, он досадливо прерывает свою речь и раздраженный отходит в другой угол.

Татуированный говорит не останавливаясь, монотонно, будто протокол читает:

– Эта лысая б..., в которую стреляла эсерка Каплан... Джугашвили прозвали Сосо... Сосо... Однажды он пришел домой пьяным и заставил жену сосать – с тех пор его зовут Сосо...

"Император всего мира" Юрий Евгеньевич Семенов, в прошлом декан МАИ, по тюрьмам с тридцать шестого года. Написал в ЦК, что Ягода – враг. Его тут же забрали. Правда, потом самого Ягоду расстреляли, но Семенова не выпустили.

Сегодня "его величество" весел и приветлив. Поскольку в снежки играть уже невозможно – развезло, а в волейбол по той же причине рано, я вступаю в беседу с "монархом".

– Юрий Евгеньевич! Назначьте меня императором СССР.

– Я вас назначу своим адъютантом. В августе я собираюсь в Сибирь на свидание с Троцким...

– Разве он жив?

– Ну... конечно! Он мне подарил красную звезду со своей фуражки.

– А Ленин тоже жив?

– Скорее всего жив... Достоверных сведений о его смерти нет...

– А кто же в мавзолее лежит?

Семенов загадочно улыбается и чертит палкой на земле какие-то линии. Я не унимаюсь:

– Говорят, и Сталин умер...

– Сталин живет под фамилией Алеши Сванидзе в Тбилиси и в Москве "А".

– А немцы? (Какие немцы? Откуда они взялись?)

– Немцев я располагаю в седьмом секторе, вот смотрите...– и будет час битый, если его не остановить, рассуждать о немцах.

Юрий Евгеньевич жалуется, что оперуполномоченный Сайфиулин грозится свергнуть его с престола:

– Странные люди! Они думают, что власть – благо. Власть – это бремя! Я в любую минуту готов передать ее, но кому? Александр Иосифович не хочет...

Зайцев закусывает губу и в бешенстве отходит. Монархист до сих пор скорбит об убиенном помазаннике и не терпит святотатства.

Я осторожно предлагаю в восприемники престола себя, но Семенов даже не считает нужным обсуждать мою кандидатуру – я уже получил назначение, правда, не соответствующее моим амбициям.

При виде любой женщины император бросает мимоходом:

– Это моя жена.

Как-то врач (баба!) поинтересовалась игриво:

– Как же вы, Юрий Евгеньевич, справляетесь с таким количеством жен?

– Это мои духовные жены,– с достоинством ответил бывший декан МАИ.Неужели вы думаете, что я с каждой в постель ложусь?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю