![](/files/books/160/no-cover.jpg)
Текст книги "Мой папа убил Михоэлса"
Автор книги: Владимир Гусаров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 18 страниц)
Варваризмы, вроде "кажный", "лабалатория" постепенно из языка ушли, долго оставалось лишь забавное соединение Пастера со стерилизацией: "пастерилизованное молоко".
В отделении милиции, а затем в Кащенко ее не раз уговаривали "оставить Гусарова в покое, он больной человек, мы сами найдем ему опекуна"."Больной? Я этого не замечала..." – "И не заметите – у него тонкая болезнь".
Рассказывая мне об этом, Галка энергично добавляла:
– Дурее себя ищут!
ПРИ МИНИСТЕРСТВЕ КУЛЬТУРЫ
Конечно, институты марксизма-ленинизма и прочая агитация и пропаганда никакой прибыли не дают, хотя разного уровня "научные работники" исчисляются не сотнями и даже не тысячами. Что делать – государству нужно чем-то заполнить идеологическую пустоту и оно ее старательно заполняет...
Нужно, чтобы люди ни под каким видом не верили в Бога – содержится крупный штат, который монотонно доказывает, что Бога нет, поскольку вода кипит при 100° Цельсия, а прямой угол содержит 90°, и партия неустанно учит нас...
"Научными" разработками обслуживаются клубы, но клубов-то как таковых не существует – имеются помещения на сто, двести, даже пятьсот мест, где проводятся партийные, производст-венные, профсоюзные и прочие собрания и слеты. В воинском клубе работа проводится, разуме-ется, в принудительном порядке, а все гражданские ведомства от малых до великих имеют свои собственные "научно-методические" кабинеты.
Что такое сельский клуб? Директор клуба не смеет ослушаться ни председателя колхоза, ни директора совхоза, ни председателя исполкома. Кроме них существует еще кинопрокат, гастроль-бюро, филармония, общества по распространению политических и научных знаний – все эти "Знание" и "Научные атеизмы". У каждого свои планы, и каждая из этих организаций "лучше знает", что крестьянину нужно.
Клубным работникам остается отпирать, запирать, обновлять инвентарь, топить да организо-вывать танцы – иначе молодежь и ходить на "мероприятия" не станет.
Культпросветработа – одна из окаменелостей двадцатых годов, когда неграмотные крестьяне еще интересовались, отчего бывают гром и молния, если никакого Ильи-пророка и его колесницы нет. Клуб призван был явиться противовесом тогда живой еще церкви. Была даже такая повин-ность для грамотных – прочесть неграмотным столько-то страниц. К избачу или в клуб набива-лось много народу. Но уже тогда Крупская заметила, что в рабочих общежитиях вечером неприну-жденнее и веселее, чем в клубе, где инициатива у трудящегося отобрана. Что уж говорить о тридцатых, сороковых и прочих годах, когда все было "заорганизовано" до бесчувствия? Штаты громадные и все растут, но когда в Новосибирском Академгородке захотели организовать свой, не входящий в систему и утвержденную смету, клуб, инициаторы тотчас наткнулись на тысячи непреодолимых препятствий, хотя и не собирались брать у государства ни копейки. Оказалось, что они не имеют права ни на что: ни обменяться опытом, ни купить вскладчину инвентарь. Даже буфет безалкогольный! – открыть невозможно. Член совета клуба – Макаренко – до сих пор отбывает тюремное заключение за организацию выставок, которые привели в ужас инстанции...
Итак, теперь, после "лечения", мне предстояло прозябать в этой богадельне – разрабатывать какие-то никому не нужные руководства к клубной деятельности. С удивлением я обнаружил, что в этой "отрасли знаний" имеются свои доценты, профессора, доктора наук. Возможно, в будущем появятся и академики – ведь уже мало стало всесоюзных, республиканских, областных и район-ных кабинетов – создали НИИ (Научно-исследовательский институт) Культуры. Грешен человек, к чему ни присосется... А там, глядишь, и Академию по клубному делу откроют.
Единственное, что меня утешает, что вне России маленькие или просто не очень великие нации более плодотворно используют "научно-методические кабинеты" и Дома народного творчества. В России такой дом был создан В. Д. Поленовым, великим русским художником, и поэтому он носит имя Крупской... Поленов лапти расписные собирал, туески, расшитые полотен-ца, самодельные иконы, образцы народного лубка. И во что это превратилось сейчас? Папки, папки, папки – как у нас в ЦНМКа, у нас, слава Богу, "праздник первой борозды" не относят к народному творчеству. Нового ничего во всех этих праздниках нет – все своровано у ненавист-ной религии. Торжественная регистрация ребенка – чем.не крестины? Правда, водой не пользуются и политзанятием отдает...
В наш век транзисторов и джаза нельзя так судорожно внедрять балалайку и баян, это уже не народное, а какое-то этнографическое творчество. Я не однажды слышал доносившийся из кресть-янской избы голос Высоцкого, а старики (там, где они есть) препираются на завалинках, кто лучше "клевещет" – В. Французов или А. М. Гольдберг.
В совхозе Рогочевском, на сельскохозяйственных работах, в бараке для министерских работников поставлен приемник и телевизор. Незаметно и ненавязчиво я приучил их слушать Би-Би-Си и даже "Свободу" – Дмитровский район заглушками не охвачен.
Чувствовалось, что чиновничья мелкота Министерства культуры "нерекомендованные передачи" слушает не впервые, один даже рассказал анекдот про отца Владимира: "Приезжает отец Владимир в Нью-Йорк, окружают его репортеры и спрашивают, как вы, дескать, относитесь к существованию публичных домов. Отец Владимир огорчился: "Разве они еще существуют?" Назавтра в газетах появилось: "Едва сойдя с трапа самолета, отец Владимир поинтересовался, существуют ли в Нью-Йорке публичные дома". А парторг наш даже эрудицией блеснул: "Что это за комментатор? У них же Виктор Французов".
– Почему писатели свои рукописи за рубеж отправляют? Что мы, без ФРГ не могли бы прочесть автобиографию Евтушенко? Не понимаю...
Но вот починили телевизор, и все уставились на экран, не только футбол и хоккей, но и фильмы на самые тошнотворные историко-революционные темы смотрят, не отрываясь. И отец Владимир, и Гольдберг позабыты...
На "Трех сестрах" у Эфроса скандал. Многие уходят сразу. Сережа Штейн, проворчав: "Начали выгребываться..." направляется к выходу. Женя Доронина досидела до конца, но лицо недо-уменное. Треть зала примерно, в том числе и я, до неприличия демонстративно аплодирует. Желчный режиссер-мхатовец Еремеев громко вопрошает:
– А с Чеховым-то за что евреи счеты сводят?
У Сережи случайно сохранилось несколько страничек моих записей, избежавших Лубянки. Вот одна из них:
ГПУ И ЭЗОП
Впервые я эту историю услышал от актера-пропойцы Миши Воробьева. Большинство его рассказов начиналось словами: "Это же выблюдок, каких свет не видал..." Затем ее подтвердил человек, лично знакомый с Николаем Эрдманом, автором некогда нашумевшего "Мандата" и так и не увидевшей света рампы гениальной пьесы "Самоубийца".
В достославные ежовские годы Эрдман пьес уже не писал, однако, баловался четырехстрочными баснями, которые читал в узком кругу друзей. Заложил его милейший и интеллигентнейший Василий Иванович Качалов. На каком-то правительственном банкете, в присутствии Сталина, Ежова, Молотова и всех прочих, Качалов, будучи уже "подшофе", рассказал много забавных историй, связанных с эстрадой и цирком дореволюционных лет. Вспомнилась ему реприза Дурова – бросает Дуров монету, на которой изображен Николай II, и на вопрос: "Что делаешь?" отвеча-ет: "Валяю дурака". А в Одессе тот же Дуров выехал на арену на зеленой свинье – в присутствии губернатора Зеленого.
Подвыпившие соратники Сталина требуют: "Еще что-нибудь!"
Ну, рассказал репризу Бима и Бома (уже после революции):
– Бим, почему у тебя хвост?
– Я бык.
– А где же твоя шкура?
– Сдал в Губшкуру.
– А мясо?
– Сдал в Губмясо.
– Что ж ты хвост не сдал?
– А Троцкий про хвост не говорил.
Кто-то спросил:
– Василий Иванович, неужели теперь такие остряки перевелись?
Интеллигентнейшей души человек замялся.
– Ну, почему же перевелись... Но...
Последовали заверения, что "в нашем кругу можно". Качалов рассказал несколько анекдотов, вроде: "Со Сталиным спорить невозможно – ты ему цитату, а он тебе ссылку", а потом прочел басни Эрдмана, да и автора назвал.
Вороне где-то Бог послал кусочек сыра...
– Но Бога нет!
– Читатель, ты придира!
Коль Бога нет, то нет и сыра.
Мог ли Качалов предположить, что следующей ночью за Эрдманом придут... Говорят, в следственной камере он сочинил свою последнюю басню:
Однажды ГПУ пришло к Эзопу
И хвать его за жопу!
Смысл этой басни ясен:
Не надо басен!
СТРАНИЦА ДНЕВНИКА
1968 год.
Девятнадцатого августа по записке пришел в психдиспансер. Борис Сергеевич Евменов, участковый психиатр, говорит:
– Выбирайте сами – мы вас больше отстаивать не можем, если мы ответим: "Не нуждается в госпитализации", вас через Сербского упрячут в Ленинград года на два-три, а тут вы месяцем отделаетесь.
– Ладно. Дайте только жену проводить, она в среду вечером уплывает провожу и приду...
– Куда уплывает?
– До Астрахани и обратно. Пароход "Клара Цеткин".
– Тогда в четверг приходите. К двум.
В среду проснулся в полседьмого, включил транзистор: "Советские войска, совместно с войсками сателлитов, вторглись в Чехословакию. Приказано не оказывать сопротивления..." Дальше пошли глушить, я на тринадцати, на шестнадцати, на девятнадцати – японский транзистор не берет!
От волнения забыл его выключить, только антенну убрал. Внес его в дом, хотел в диван-кровать спрятать, побоялся шума, забросил на сервант. Затем бумажки какие-то рвал, письмо к Ларисе Богораз – описывал, как со мной торгуются "лечением"...
Началась черная среда двадцать первого августа. Гришин:
– Мужайся, Володя!
– Я-то мужаюсь, но если опять вколют чего... Теперь могут и в затылок...
– Да-да...
Насчет затылка я повторил и Евменову, когда пришел "ложиться". Он оживился.
– Разрешите, я эти ваши слова в сопровождение впишу?
– Вписывайте...
Видимость нужно создать, что не по распоряжению сверху "больного пора лечить", а по состоянию его здоровья.
Возле киосков кучи людей, но все пожилых. Старик разоряется:
– Что Чехословакия? Я и германскую прошел, и гражданскую!
– За что воевал в гражданскую? – спрашиваю его, стараясь подавить бешенство.
– За власть Советов! – чеканит старый дурак.
– А в германскую? Против своих же братьев-рабочих?
Но это уже, видимо, слишком сложно для их понимания.
– Русскому человеку прикажи – мать родную... а потом задушит!
Никто мне ничего не ответил. Я поспешил уйти. Наконец, купил газету. Несколько раз прочел: "помочь чехословацкому народу. По просьбе руководителей партии... нарушали конституцию... верные союзническому долгу..." Вспомнился пьяный в метро – несколько недель назад:
– Опозорили нас чехи... опозорили... Если бы мы захотели... Рокоссовского хоронили правильно – этот заслужил...
А месяцем раньше к нашему директору Е. А. Владимирову пришел некто в штатском. Судя по тому, что шляпа его все время лежала на письменном столе, беседа была не слишком продолжите-льной. Вызвали молоденькую сотрудницу Людмилу Кириенкову.
– Что за отношения у вас с Гусаровым?
– Самые лучшие. Он помогает мне в учебе...
– Но как же так? У него жена, вы тоже замужем. Как же так?
Людмила заплакала и попросила не вмешиваться в ее личную жизнь. Когда моралист в штатском ушел, директор Евгений Алексеевич, в кабинете которого "побывали" почти все молодые сотрудницы – жена не раз писала жалобы в министерство, теперь они уже разошлись, при двух детях – посмотрел с прищуром на подружку своей очередной любовницы и процедил:
– Не там ищешь, Людмила... Чему он тебя может научить – в шахматы играть?..
Надо сказать, что хотя мы уже три года женаты, научить Людмилу играть в шахматы мне не удалось.
Первые августовские чехословацкие ночи мы провели вдвоем, не зажигая огня и не отвечая на звонки. Лежали, прижавшись друг к другу, но ни днем, ни ночью не получалось того, что обычно бывает между мужчиной и женщиной. А мы так ждали этих убегающих часов... Людмила совсем не из тех женщин, которым важно лишь духовное общение, но я знал, почему я бессилен, и не испытывал стыда, "по-братски" прижимая к себе желанную женщину...
В Кащенко какой-то толстяк довел до белого каления – я ему такого наговорил – почище, чем радио "Свобода": "Фашистская сволочь! Агрессоры!!" А спровоцировавший меня на скандал "куль голландский" вдруг, как ни в чем не бывало, спросил:
– А вы по-испански знаете?
Не чувствуют советские люди позора – от них ведь ничего не зависит, стало быть совесть у них чиста. Правда другой, постарше, степенный такой художник-любитель, сказал, когда мы остались наедине:
– Очень неприятный осадок оставили чехословацкие события... Глушат? Значит, народу своему не доверяют... Хотят, чтобы и в Чехословакии были такие же "демонстрации" и "выборы", как у нас. Камуфляж... Вы правы... Они в Чехословакии не социализм, а совсем иное защищают...
Но даже здесь, в сумасшедшем доме, здесь тоже боятся! Вообще, здесь, как везде. Несчастный, оборванный почтальон Шеломов, заезженный родственниками, увидел, что я что-то пишу, подошел и шёпотом:
– Помни, нашего брата-чекиста нигде не любят, это я точно говорю! Стал со слезами рассказывать, как ему торты со стеклом попадались, а в булках окурки...
Двадцать восьмого вызвала врач Дина Яковлевна.
– Правда, что Лариса Даниэль арестована?
– Вы меня спрашиваете? Вы же на свободе, а не я.
Попросила рассказать ей "Раковый корпус".
СТРАНИЦЫ ДНЕВНИКА
13.XI.68.
Случайно забрел к Туркинштейнам и услышал о смерти А. Е. Костерина. По этому поводу и направили меня в дом генерала Григоренко. В первый день самого хозяина не застал, говорил с женой, Зиной Михайловной.
– А кто хорошо живет в семье? Хорошо у Чернышевского...
Когда мне открыли на второй день, у телефона стоял белесый косолапый великан. Увидев меня, пробасил в телефонную трубку:
– Тут какой-то отщепенец пришел...
До самых похорон – траурного митинга – Григоренко ходил вялый, полураздетый, в майке-сетке, с болтающимися помочами. Одевался медленно. Ни тени ни страха, ни нервного напряже-ния. Старомодное пальто, мятая шляпа, запорожская физиономия.
Первый муж Зинаиды Михайловны, красный профессор Виссарион Колоколкин как-то нос к носу столкнулся со Сталиным в приемной Куйбышева.
– Иосиф Виссарионович, "Правду" стало неприятно в руки брать. Я уверен, что вам самому не нравятся славословия, которыми осыпает вас Мехлис.
Сталин ничего не сказал – только посмотрел. Сибиряку Колоколкину потом целый год снились глаза убийцы. Просыпаясь, он шептал:
– В его глазах я увидел свою смерть...
В тридцать восьмом году Виссарион Колоколкин был замучен в Лефортово.
Остался сын Алик, в детстве перенесший менингит. Сама Зина Михайловна вышла живой чудом – за нее просил любимый писатель Сталина П-ов. Теперь Алику скоро сорок, но развитие у него десятилетнего ребенка, говорит с трудом, целыми днями сидит перед телевизором, любит фильмы про войну, где взрывы и пулеметные трели. Приветлив. Всех помнит.
"Падение" Петра Григорьевича Григоренко началось с выступления на партконференции в Академии Фрунзе, где он был заведующим кафедрой кибернетики, и думается, уровнем развития, не говоря уж о нравственном уровне, превосходил любого маршала. Офицеры и генералы бурно аплодировали Григоренко, но когда начался "шухер", как по команде забыли к нему дорогу.
Сначала опального генерала отправили на Дальний Восток, где он попытался бойкотировать выборы при поддержке сыновей-офицеров, после чего был арестован и отправлен в ленинградский тюремный "Бедлам".
После падения Хрущева заключенного Григоренко вызвал врач.
– Петр Григорьевич! Как хотите: ждать реабилитации или по состоянию здоровья выйти?
– А как ближе к дому?
– Ну, по состоянию здоровья, конечно, ближе...
– Добро!
На воле предложили солдатскую пенсию – двадцать три рубля. Супруги отказались от такой чести, и инвалид войны год работал грузчиком, потом мастером на заводе.
Келейным решением наверху Петру Григоренко назначили, наконец, сто двадцать рублей. В райсобесе генерал поинтересовался:
– Меня в отставные капитаны произвели или в майоры?
– Это персональная пенсия, специальное решение.
– Но на основании чего?
На этот вопрос в райсобесе не ответили.
День рождения обоих 16 октября.
(В эту дневниковую запись шестьдесят восьмого года сделаны позднее вставки.)
11. XII. 68
Встретился в метро артист "Современника" Г. К.
– Главное, к ним в лапы не попадаться...
В два адреса отправил телеграмму: "Поздравляю пятидесятилетием великого писателя защитника Родины" – в Рязань с уведомлением, а в журнал без.
В КРЕМЛЕВСКОЙ БОЛЬНИЦЕ
23.I.69.
Начались какие-то странные рвоты среди ночи, потом засыпаю снова. К вечеру болит грудь. Галя дает грелку. Даже если ем одну овсянку – вечером рвет. Галя кинулась к отцу. И в поликлинике рвало, и в Боткинской, а там карантин, кладут через месяц.
Отец засуетился, согласились принять завтра, а сегодня он приехал, предложил ложиться в Кремлевку, только что открытую на Открытом шоссе против ТЭЦ.
Кунцевское благолепие и улыбки.
– Откуда вы знаете Сычева? Отец умолял не высказываться, не позорить его седин.
– Ты думаешь, я только и делаю, что митингую?
5.II.
В одиннадцать вечера начались боли в груди, к двенадцати – рвота. Поставили грелку, горчичники, дали валидолу под язык, после двух заснул.
7.II.
Завтраки, обеды, ужины – все больной заказывает себе сам: пятьдесят больных и пятьдесят заказов – такого ни один московский ресторан не обеспечит.
Позавтракал, хочу отнести посуду в буфет, но сидят две девицы – такие насмешливые и ироничные... Чёрт его знает – дрогнул, не понес.
11.II.
Каждый вечер мучительное промывание желудка. По утрам ставят капельницу, в вену вводят глюкозу: кап, кап, кап...
Вечером по телевизору "Возвращение Максима". Отвратительный меньшевик – вертлявый семит в пенсне. Большевики грозятся расправой. И этот фильм мне так нравился в детстве! Полная армянка Тамара Самсонова спрашивает:
– Это Каутский?
14.II.
В подобных больницах лечатся те, кто больше других "предан коммунизму", однако внутри существует строгая градация – кому в какой палате болеть. На каждом этаже есть палата-люкс с ванной, туалетом, телевизором, приемником. Двуспальная кровать орехового дерева – можно болеть вместе с женой. Рассчитана минимум на министра, но министрам еще хватает Кунцева. В правительственных клиниках не то, что в простых никакой уравниловки.
Ни одного врача-еврея (только консультанты). Даже среди больных всего один, Матвей Абрамович Бродский. Никто не хочет общаться с ним, он все время в одиночестве, хотя высказывается точно так же, как прочие товарищи. Возмущается китайцами:
– Какой позор! Коммунисты против коммунистов!
16.II.
Начальник главка Министерства здравоохранения:
– Никита из-за Сталина поссорил нас с Китаем. Большой вред принес. Берию он правильно, а Сталина не нужно было. Такая великая страна, а правят какие-то м..., вроде Никиты...
Заместитель министра культуры:
– Я бы "Современник" разогнал. Пасквили ставят.
Я осторожно возражаю – "Большевики", де, хороший спектакль. Рассказываю, что опальный Хрущев посмотрел и пожалел, что не успел реабилитировать Бухарина.
– Кого?
– Бухарина.
Молчание. Не грозное, а так – пустое.
– А чёрт его знает – может, и невиновный... Откуда я знаю.
17.II.
Играем в шахматы с начальником какого-то главка Никоновым. Играть он не умеет. Времена, когда в чемпионатах страны участвовал номенклатурный большевик Ильин-Женевский, родной брат Федора Раскольникова, маэстро международного класса, давно канули в вечность.
Никонов:
– Нужен закон! Твердый закон – больше такой-то суммы на рынке с покупателей не брать! Кто нарушит – в тюрьму!
19.II.
Завтра меня оперирует профессор Савельев, заведующий кафедрой хирургии 2-го Медицинского – первый скальпель федеративной социалистической республики. Был отец. Главный врач больницы изрек солидно:
– Савельеву можно довериться.
При последнем переливании крови случайно услышал, как сестра сказала кому-то радостно:
– Девочки! У Гусарова не рак!
25.II.
Двадцатого утром повезли в коляске на операцию, велели не шевелиться, однако выяснилось, что после операции я поступлю в другое отделение, стало быть, перейду в распоряжение другой сестры-хозяйки, так что нужно раздеться и одежду сдать.
Погружаясь в наркоз, слышал, как операционная сестра кричит надо мной:
– Василий Иванович! Как вы себя чувствуете?
Больных здесь полагается называть по имени-отчеству, а поскольку сестра видела меня первый раз в жизни, "В" она расшифровала как "Василий", а "Н" вообще приняла за "И".
Последняя мысль: "Интересно, что мне вырежут?"
Очнулся уже в сумерках и попросил почесать мне спину, сам тоже чесал и массировал воображаемые пролежни. Просил, чтобы мне делали усыпляющие уколы, но они не помогали – задре-мал только на третьи сутки.
Врач-анестезиолог Валентина Гурьевна уступила мне на сутки журнал "Вопросы литературы".
– Вы едете в Японию? Купите мне транзистор.
– Что вы! Я на тряпки-то редко решаюсь.
В хирургическом меня опять положили в двойной палате без кислорода, хотя вряд ли в отделении был больной тяжелее меня. Но тут места распределяются не с учетом состояния здоровья, а исключительно в соответствии с табелем о рангах. Кто в терапевтическом лежит в общих палатах, в такие же попадает и в хирургии.
В субботу 22 февраля скончалась от рака кишечника Валентина Ивановна Усик. Последние две-три недели ей носили кислородные подушки, хотя есть сколько угодно палат с кислородным шлангом у постели – и на четвертом этаже, и на втором, Никонов, например, лежит в такой палате. По воскресеньям от него разит "лекарствами", которые привозят друзья на черных "Чайках", и, судя по тому, как он вяжется к сестрам, кислород ему не требуется.
Многие из этой больницы, пройдя курс лечения, перебираются в санаторий (бюллетень идет) – прообраз коммунистического будущего, пока что для избранных.
Персонал больницы знает, что случись что-нибудь с ними самими или с родными, они сюда не попадут. Здесь не купишь места ни за какие деньги только за "преданность".
Ссылаясь на тяжелое состояние, я возмечтал уклониться от выборов. Однако какой-то энтузиаст из общей палаты, патриот красной и черной икры, попавший в больницу чьим-то, даже не родственным, благоволением, бодрым голосом объявил мне, что я тяну отделение с первого места. Вспомнив свое обещание не позорить папиных седин, я кое-как сполз этажом ниже и бросил в избирательный ящик две разноцветные бумажки. Однако вернувшись в свою палату, я увидел там точно такой же ящик – для обслуживания тяжелобольных. Никакие мои уверения в том, что я уже исполнил свой гражданский долг, не возымели действия – не возвращать же неиспользован-ные бюллетени! Пришлось снова сунуть листочки в урну. А вечером ко мне пришла Галка и сообщила, что ее уговорили проголосовать за меня. Так, с намереньем вовсе уклониться от избирательной повинности, я "проголосовал" трижды.
Было несколько случаев в моей жизни, когда я не являлся на избирательный участок, но, надо полагать, картины всеобщего энтузиазма не испортил. Ю.Ким с женой как-то решили "не дразнить гусей" и пойти проголосовать. На избирательном участке их радостно заверили, что они уже проголосовали. Порой люди принимают участие в этой комедии не только опасаясь неприятнос-тей, но и жалея агитаторов – ведь он, бедняга, из-за тебя будет сидеть на участке до поздней ночи. Мой добрый друг Е. Кокорин однажды взял открепительный талон – дескать, уезжает и вынужден будет голосовать в другом месте. Но, невзирая на это, агитатор явился к нему на дом. Он сослался на открепление. Агитатор заявил, что у них такой документации нет. Тогда Женя отправился на участок и рылся там больше часа, упрямо игнорируя совет: "Проголосуйте – и дело с концом!" Отыскав все же нужную бумажку, он предъявил ее и поковылял домой с сознанием законно неисполненного долга.
7. III.
Немного очухавшись, позвонил не со своего этажа Григоренкам. К телефону подошла Зинаида Михайловна.
– Поздравляю вас с восьмым марта. Вы не догадываетесь, кто говорит? Володя-большой... (Володя-маленький был на полголовы выше меня, но моложе. После похорон Костерина он больше не появлялся, однако некоторое время я оставался "Володей-большим".)
– Володенька, дорогой, целую тебя, как сына!
– В макушку?
– Нет, в губы, в щечки!
А Петр Григорьевич сказал:
– Дерьмо у тебя друзья. Я звонил – точного адреса никто не дал. (Намек был понятен, но Григоренко не знал, что тот визит, после которого я попал в их дом, был случайным, мы так и не помирились окончательно.)
– Открытое шоссе. Против ТЭЦ.
– Это где?
– Щелковское или Преображенское. Шоссе открытое, а больница закрытая. (Рудаков рассказывал, что собственными глазами видел во дворе у Кировских ворот написанное от руки объявление: "Открытая столовая закрывается. Здесь будет открыта закрытая столовая".)
– Завтра я день посвящу жене – восьмое марта, а послезавтра приеду.
– Да я через неделю, наверное, выйду.
– Все равно приеду. Много новостей.
9. III. 2О ч. 15 м.
Час назад ушел от меня Петр Григорьевич.
Принес букетик цветов, два угольничка сливок, один сметаны, десяток яиц – думал, я лежу в обычной больнице.
– Что это за больница? – загремел он в холле.
– Я же говорил – шоссе открытое, больница закрытая.
Громадный, с палкой, он прошелся по коридору, и номенклатурные больные невольно отрывались от телевизора, хотя, казалось бы, кого здесь удивишь импозантным посетителем? Зайдя в палату, пробасил:
– Долго царствовать хотят – еще одну больницу построили!
Разглядывая всякие хитрые приспособления, позволяющие держать кровать в любом положении и, не отрываясь от койки, беседовать с обслуживающим персоналом, покачал головой.
– В мире чистогана, где все продается и покупается, лежать в комфортабельной больнице больших денег стоит, но ведь и у нас человек готов все отдать ради спасения близкого, только и денег-то таких не существует, чтобы сюда попасть, не говоря уж о Кунцеве...
Петр Григорьевич передал мне открыточку от Зинаиды Михайловны. Я так растрогался приветственными поцелуями и этой открыткой, что закурил, хотя до этого в палате не курил ни разу, выходил в коридор.
Григоренко был в черном костюме (единственном?), в том же самом, что и на похоронах Костерина. Вместе с ним пришел крымский татарин, молодой и славный (может, сопровождал, чтобы на пустынной улице не убили?). Просидели они у меня больше часа.
– Когда будет свобода, я посмотрю Европу, Средиземное море, Америку и вернусь домой – власти мне не нужно, посмотреть мир – это все, о чем я мечтаю в жизни...
10. III.
Петр Григорьевич рассказал, что восьмого был с Зинаидой Михайловной на Райкине, остался очень доволен.
Говорят, Райкин недавно был в Киеве и, выйдя на сцену, услышал, как в зале кто-то явственно произнес:
– Послушаем, что этот жидок нам расскажет.
Райкин замер.
– Кто это сказал?
Молчание.
Артист еще раз повторил свой вопрос и, не получив ответа, крикнул:
– Занавес!
Прекратил киевские гастроли и уехал.
Один из больных, старичок-боровичок с карбункулом Александр Гаврилович Костромин, сегодня утром зашел зачем-то ко мне в палату (вообще-то он почти все свое время проводит перед телеэкраном) и засек, что я слушаю Иерусалим.
– Какой позор – четыре государства не могут справиться с жидами!
– Надеюсь, что в следующий раз эти четыре государства не успеют через ООН прекратить ими же начатую войну, и жиды возьмут Каир, Дамаск, Багдад и Амман! Тогда вся эта история закончится!
Старичок-боровичок сжался, замолчал и больше со мной не заговаривает.
12. III.
Дама с прекрасно поставленным музыкальным голосом обличала по радио Каутского в полном невежестве. Очень изысканная, ученая дамочка, но и надежная – Ирина Викторовна Ильина. Произносит: "Каутскый, рэнэгат, вызрэвает, используэт". Заклеймила и левых, и правых. Ей немного подзаниматься, может стать прекрасной дикторшей областного, а то и всесоюзного радио.
15. III.
– Да...Дубчек оказался не тот, нужно выращивать новый, проглядели...говорит молодой красивый узбек (или туркмен). Он дважды был за границей, все знает.
По телевизору осветили советско-китайский конфликт.
– Какой позор, какой подрыв – коммунисты на коммунистов!
Заведующий какой-то научной координацией Совета министров проворчал (не слишком громко):
– Китай – это позитив с нашего негатива.
Впрочем, в другом случае он же изрек:
– Давить их всех, пока не поздно!
А Никонов сказал:
– Если мы братья, то нужно понять, что им тоже кусать хочется. Мы должны отдать им их исторические земли, они голодные... На фронте, бывало, мы американские консервы жрем, а штабные банкеты устраивают – обидно...
В буфете этой больницы очень трудно работать – одна крановщица пришла, поработала месяц и рассчиталась: тридцать-сорок больных, и у каждого свое заказано. Только от черной икры никто не отказывается, она и здесь вроде соловьиных язычков в маринаде. Бедная буфетчица не знает, что делать – то ли бумажки читать, то ли на стол накрывать, поди разберись, у кого шницель заказан, у кого судак по-польски, а у кого котлета по-киевски. Это тебе не то, что в обычной больнице,– отшлепал сорок порций манной каши, и будьте здоровы!
Я стал помогать буфетчице разбираться с заказами и уносить пустые тарелки. Номенклатурные больные были шокированы и сразу усмотрели в моем поведении какой-то враждебный выпад, демагогию какую-то. Каждый должен быть на своем месте – один государственные вопросы решает, другой подает ему кушать. Несколько дней длилось враждебное молчание, но потом кого-то осенило:
– Это он ухаживает за буфетчицей!
Все заулыбались и принялись радостно судачить. Положение было спасено и честь тоже. Не знаю, что думала буфетчица по поводу моего "подозрительного поведения", но смотрела она на меня с благодарностью и даже с нежностью.
САНАТОРИЙ "КЛЯЗЬМА"
Та же картина: персонал и больные знают друг друга, обнимаются, целуются, передают приветы, справляются о домочадцах и знакомых.
В комнате пять старинных кроватей красного дерева, на столе два номера "Звезды", оба раскрыты на "Блокаде" Чаковского, свежие газеты, маленький транзистор-пудреница.
У одного из обитателей на тумбочке две затрепанные книжки: "Со взведенным курком" и "След на дне" – детективы. Номер "Юность" раскрыт на мемуарах Конева "В битве за Москву".
В столовой на столах та же черная икра и прочие деликатесы, но мне подают омлет – строгая диета после резекции желудка.
Врач, красивая брюнетка лет тридцати пяти, уговаривала бросить курить и стращала импотен-цией и мучительной смертью. Выслушал ее, встревожился и побежал покурить "в последний раз".
Приборы на столах серебряные, именные. При экспроприации на всех не хватило, но самые достойные получили их в коллективную собственность. Одна из больных (или курортниц?) отозвалась о моем отце: