355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Гусаров » Мой папа убил Михоэлса » Текст книги (страница 12)
Мой папа убил Михоэлса
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 02:08

Текст книги "Мой папа убил Михоэлса"


Автор книги: Владимир Гусаров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 18 страниц)

Даниил Романович Лунц любит улыбаться, улыбается всем – и террористам, и шпионам, и диктаторам, одного Ланцманаса хмуро обходит.

– Боится, как бы не заподозрили в сочувствии,– объясняет Иошва.

Итак, психиатры спасают запутавшихся следователей, но ведь всему должна быть мера, Институт тоже не резиновый! Если все так "законно" пошло, так и не берите их, в самом деле! Но как не брать, когда враги явные взять хотя бы этого чёртова эсера Лапшова, зачем только ему дали из лагеря живым выйти, а теперь он все законы знает лучше любых следователей, раздувает провокации и еще общественность привлекает... Евреев тоже не тронь... Следственному отделу вертись, как знаешь – все упираются, гады, хоть сам вместо них оформляйся!.. Так что последняя надежда на психиатров: нервничает – ненормальный, спокоен – не понимает своего положения, утверждает, что невиновен,– умственно неполноценный...

Правда, очень трудно сохранить олимпийское спокойствие в сумасшедшем доме, то и дело кто-нибудь срывается. Литовец из казанских изрезался матрацной проволокой – Ленарт от ужаса вскочил ногами на койку.

– Б...ди! Протянули руку помощи, б...скую руку помощи! Кто их звал? Кто просил? – а сам продолжает полосоваться, кровь так и хлещет – санитары боятся подступиться.

И с полячонком тоже была истерика, кричал:

– Спасители! Избавители! У них правда на семь метров в землю зарыта!

Да и я сам тоже хорош – часами выступаю с разоблачительными речами, всё, чего наслушал-ся в Казани и в других местах, теперь так и прет из меня. Раньше, на воле, можно было объяснить мою неуравновешенность пьянством и распущенностью, невозможно ведь знать, оттого ты выпил, что у тебя скверное настроение, или наоборот, алкоголь действует угнетающе. Но тут ведь я не пью, а временами не только что руки опускаются, но и ноги подкашиваются – в самом прямом смысле. Зато в другой раз могу вдруг вспылить и наорать.

Привезли к нам поэта-песенника М. Вершинина, автора песни "Москва-Пекин", он принялся трогательно рассказывать, какой Сталин в гробу красивый лежал, а в газетах – какая бестактность! – четыре дня ни одного теплого искреннего слова, только приветствия перестали печатать, а трудящиеся по-прежнему следят за языкознанием и экономическими проблемами, а бюллетени печатаются: "дыхание по Чейну и Стоксу"... Еще Михалков невежда. Иосиф Виссарионович поднял тост в его честь, а он – какой конфуз ответил: "За здоровье к-к-китайских детей!"

Тут я вдруг взорвался и заорал так, что ключевой испугался:

– Замолчи, лакей! Тебя посадили, а ты все восторгаешься! Презренная сталинская банда! На каких банкетах ты свое вдохновение черпал? Запомни твой Сталин бандит! Такой же бандит, как Берия! Я тут сижу из-за этих сволочей, и ты мне не смей говорить о своей любви! Коммуниз-мом он восторгается! Трусливая кодла!.. Подручные!

Мне дали что-то выпить, обвязали голову полотенцем, и я заснул. А когда проснулся, даже жаль сделалось этого подонка – тоже ведь жертва режима.

Арестовали его за то, что он умудрился уже после смерти Сталина написать пьесу о революционной деятельности Берии, да еще дружил с его племянником (который, как выяснилось, на всякий случай закладывал писателя). Правда, Вершинин и о Маленкове песню написал – старался как мог поцеловать родную партию пониже спины, в точности по анекдоту: стоит человек, сокрушается: "Язык мой – враг мой",– а в чем дело? – спрашивают,"да не ту жопу лизал".

– Так трудно выбиться в люди,– скулит Вершинин.– Вот ты говоришь Бабаевский, а он ведь тоже очень трудно жил, пока печатать не начали. И Орест Мальцев ютился на десяти квад-ратных метрах. Сейчас, правда, у него и дача, и машина...

Сам-то он, Вершинин, вроде бы выбился в люди – вся страна слушала:

В мире прочнее не было уз!

В наших колоннах ликующий май

то шагает Советский Союз,

Это могучий Советский Союз,

Рядом шагает новый Китай!

– а вот поди ж ты, судьба-индейка – автор в институте Сербского, да и сами узы оказались не того, как вскоре выяснилось...

– Ты вот Бухарина жалеешь,– продолжает стихотворец,– а он Есенина травил и Маяковского...

Но все-таки общая атмосфера стала веселее: нет смертников, нет плачущего лесничего, нет армянского националиста. На Ленарта Фортуэмэса смотреть одно удовольствие: в халат сзади тесемку продел, сборочки получились, а под воротник подшил полотенце, краюшком выглядывает – ну как есть граф! Неважно, что полы натирает. И ведь как работает – легко, красиво, с наслаж-дением. Закончив труды, не довольствуется пятком гвоздиков, как наш брат, а требует каждый день ванну – империалист...

Черненький уркаган – тот, которого я треснул по башке ложкой, чтобы отвязался от полячон-ка,– поет "красивше" Кольки, с цыганским "дражементом" и руслановскими "подъездами": "Аксана, Акса-а-ана, я помню твой го-олас, мне ветер радно-ой с Украины при-н-ёос..." И в изоляторе не замолкал ни на минуту: "Вот скора вернусь я вы наш город люби-и-имый... С предут-ренним све-етам тибя абниму-у!..."

Я сам изменился в сравнении со своим прошлым пребыванием в этих стенах – не лезу под койку и не поминаю "Брута, который продался большевикам".

Какая-то аспирантка практикует на мне биотоки, вежливо беседует улыбающийся Лунц (он уже заметно вытеснял старика И. Н. Введенского, которого в шестьдесят первом году мне случилось встретить в Центральной больнице на Первомайской – приделали ему пузырек со шлангом, чтобы не мочился в кальсоны, но он не мог осознать назначения этого приспособления, вытаски-вал его наружу вместе с членом и играл, за что няньки безжалостно его били).

Наконец, меня вызвали на комиссию, и потом "королева Марго" долго увещевала:

– Институт берет на себя большую ответственность, выписывая вас. Смотрите, не подведите!

Год спустя я встретил в магазине, возле МАИ, няньку из Сербского, она первая заметила меня, окликнула и рассказала, что красивая заведующая с седой прядью, на которой мечтал жениться Ленарт, после комиссии сказала: "Если таких, как Гусаров, освобождают, то я вообще перестаю что-либо понимать – что же это делается у нас в стране? О чем думают наверху?"

Лет десять назад, поджидая возле метро Эду, я увидел "королеву Марго". Мы вспомнили Славу Репникова. Как только органы очухались от пережитого страха, парня снова взяли, и на этот раз никакое диктаторство ему не помогло – дали десять лет.

– Вы знаете, Маргарита Феликсовна,– сказал я,– я часто вспоминаю Институт, сейчас бы сотню дал, лишь бы провести ночку в "парламенте"...

– Правильно, Гусаров, вам нужно быть благодарным Институту,– и выразительно посмотре-ла на меня.

БУТЫРКА

Хрущев обещал ликвидировать и Бутырку, и Таганку, не знаю, как Таганка, но Бутырка-то стоит. Я работал в литературном театре ВТО, в клубе МВД, он помещался в Горловом тупике, и из окон, хоть их и пытались завешивать, тюрьма была видна прекрасно. Ликвидировали лишь адми-нистративные и жилые корпуса, они тоже были с решетками и выходили на Новослободскую и на Лесную – портили городской ландшафт. Их заменили веселенькими "хрущобами" с балкончиками.

Бутырская тюрьма – это огромный комбинат, за час, пожалуй, и не обойдешь. В центре комплекса находится больничка – отдельный двух-, местами трехэтажный корпус. Здесь я провел последнюю неделю заключения.

Один из трех моих соседей был настоящий сумасшедший – с черными расширенными глазами, погруженный в какие-то свои горькие раздумья и на вопросы не отвечающий. Неожиданно он как бы пробуждался и принимался корить нас – зачем мы подключаемся к его мозгу?.. И так же неожиданно он вдруг набрасывался на человека и принимался царапаться и кусаться. На вторые сутки, после очередного буйства, его увели, и мы облегченно вздохнули.

Двое других были Владимир Пеппер и Коля Хохлов.

Пеппер – русский, но родившийся в Финляндии уже после революции. Доблестные чекисты выкрали его из Хельсинки, вошли в дом в форме финских полицейских и среди белой ночи успешно доставили на "родину", утро он встречал уже на Лубянке. (Знал я случай, и из Парижа выкрали человека. Остается только удивляться, до чего же ценятся у нас в стране люди!)

Состав преступления у Володи был серьезный – воевал в рядах финской армии (кстати, не просто воевал, но и ногу потерял) против своей исторической родины (кто знает, может, и всю финскую войну для того затеяли, чтобы добраться до этого Пеппера). Но здесь, в бесклассовом обществе, трудно было его использовать, без ноги он для великих строек не годился, можно сказать, вовсе, приходилось держать в тюрьме.

Хохлова красть не пришлось – свой товар. Деревенский парнишка, прямо от мамки взяли его во власовскую армию, служил в стройбате, больше лопаты ему не доверили. Был интернирован англичанами и попал в Бремен. Уговаривали его добрые люди не возвращаться в Россию, но Коля не послушался – всю Европу пешком прошел и добрался, наконец, до своих. Ничего плохого ему не сделали, а мобилизовали, как всех его сверстников, и действительную службу он закончил ординарцем у генерала, выходит, даже доверяли. После армии стал шахтером, женился, но жена не поладила со свекровью, и, снявшись с места, поехали они искать счастья. Тут Колю забрали и дали двадцать пять лет (на два года больше, чем успел он прожить на свете). Но кроме себя, никого он не винит – не уехал бы от матери, так ничего бы и не случилось, не надо было жены слушаться. В лагере выучился на маркшейдера, стал начальником. Вместе с ним сидело много прибалтов, все они почему-то, по Колиным словам, не любили русских и грозились: "Погодите, пройдем мы по русским костям, когда американцы придут!.." Однажды Хохлова чуть не задавило куском породы.

И от этого всего он начал бояться. К тюремной пище не прикасался, потому что знал, что она отравлена, питался только тем, что мог купить в ларьке. Вот принесли кашу, я проглатываю ложку, другую – Коля смотрит, потом не выдерживает и говорит:

– Давай меняться!

Я беру нетронутую кашу, а он доедает мою. (Чтобы не "объедать" беднягу, я потом старался отхлебывать понемножку.)

Иногда он стучит в дверь и принимается укорять ключевого:

– Зачем же? Я ведь все слышу... Нет, я слышал, вы шептались в коридоре: завтра этого маленького на расстрел... А за что? Я же не как латыши и украинцы, я американцев не жду, я русский человек... Зачем же так?.. Нет, я все слышал, вы говорили: земля оттаяла, зарывать легко будет...

Я пытался успокоить его:

– Чудак, если бы тебя хотели расстрелять, так зачем бы в Москву везли? Там бы в Воркуте и расстреляли.

– Не-ет... В Воркуте земля знаешь какая мерзлая? А тут оттаяла... Мне следователь тоже говорит: "Твои дела, Николай, сейчас пошли к лучшему". Но я понимаю... Говорят, а сами ток к койке подвели – ляжешь – ка-ак дернет!.. Нет, я ведь сам слышал, сказали: этого на расстрел...

Но бывают минуты, когда Коля успокаивается и начинает мечтать о женщинах. Мечты эти романтичны и лишены какой бы то ни было пошлости. Не много ему, бедняге, пришлось пола-ститься между армией и лагерем, но он помнит и трогательно перебирает каждую встречу – как обнял, как поцеловал. Его не огорчает, если кроме объятий и поцелуев ничего больше не было, по его мнению, и это очень много и само по себе прекрасно, а о тех немногих женщинах, с которыми "что-то было", готов рассказывать без конца, причем в самых нежных выражениях. Здесь, в Бутырках, он многозначительно улыбается "сестричке", черствой и постной особе.

(Вернувшись домой, я написал старшему брату Коли, Владимиру. Он приехал ко мне из Ленинграда, худой, очень бедно одетый, с кожаной сумкой железнодорожника, сидел на кухне и плакал, слушая мой рассказ. Я принялся уверять, что Колю скоро выпустят. Надеюсь, мои слова сбылись.)

Вместо буйного сумасшедшего привели плотного коренастого немца, коммуниста Эвальта Францевича Гешвента. Он получал прекрасные посылки международного Красного креста и угощал нас шоколадом и дорогим табаком. Табак был странный – тонкие длинные сладковатые на вкус нити. Гешвент курил, не затягиваясь. Несмотря на помощь Красного креста, он заболел в тюрьме туберкулезом и старался щадить легкие.

– Когда я справлял пятилетие своего заключения, я объявил десятидневный личный траур и не курил, а по прошествии этого времени стал курить, не затягиваясь...

По-русски он говорил очень хорошо, но не с немецким, а с украинским акцентом – он вырос на Украине, но потом семья переехала в Германию. Когда Гитлер пришел к власти, Эвальта, коммуниста с двадцать седьмого года, арестовали. К счастью, дело вело не гестапо, а обычный суд, с соблюдением всех процессуальных норм. Он получил три года тюрьмы и отсидел их. Изучать нацистскую теорию и выслушивать речи фюрера не заставляли, хоть и предложили подписать бумагу – отречься от своих взглядов. Гешвент отказался. Отказ не мог увеличить срока, но подписание могло бы его сократить. (Наши политзаключенные не имеют такой свободы выбора и все как один посещают политзанятия, иначе просто с голоду сдохнешь. Но в то время, о котором я рассказываю, была полная неразбериха – одни рыдали по Сталину и ни на что уже не надеялись, другие кричали ура и бросали в воздух шапки.)

Выйдя из тюрьмы, Эвальт устроился на кожевенный завод. Хозяин не сочувствовал "наци", и они сдружились. Гешвент, к тому же, был хорошим специалистом – после нападения на СССР хозяин порекомендовал его самому Коху, и Эвальт был назначен директором Бердичевского кожевенного комбината.

Тщетно герр директор пытался нащупать связь с партизанами – местные жители никаких контактов с ними иметь не желали и, напротив, охотно выдавали властям евреев и коммунистов. Впрочем, одного сочувствующего Гешвент все же нашел, это был его шофер-украинец. Однажды у Эвальта в гостях перепилась группа эсэсовцев, хозяин попросил шофера прокатить гостей – машина угодила в овраг, правда, все остались живы, но не обошлось без травм. Шофер успел выскочить.

Гитлеровцы обвинили Гешвента в саботаже – за год комбинат так и не был пущен. Какие-то люди пришли ночью и пытались убить его. Эвальт предполагает, что это были каратели, которые хотели убрать его без особенного шума, а потом свалить все на мифических партизан, но он при-нялся отстреливаться, и нападавшие скрылись. Утром Эвальт поджег бездействующий завод и покинул Бердичев.

Почти три года он вынужден был скрываться. Помогала ему только жена да очень немногочисленные друзья. Однажды он повидался с сестрой, она плакса:

– Подумал, Эвальт, что ты наделал – ты предал отечество, ты предал свой народ!

Война близилась к концу. Эвальту сообщили пароль: "Вы знаете Фридриха Вольфа?" Он явился в какой-то штаб, где все были в стельку пьяны, и никаких паролей не знали и знать не желали. Один из командиров согласился проэкзаменовать лазутчика:

– Говоришь, коммунист... Тогда скажи – Сталин кто по национальности?

– Товарищ Сталин грузин, родился в Гори...

– Врешь, не знаешь ты ничего! Сталин – жид!

Кто-то вызвался расстрелять фашиста, отвел подальше, выстрелил в воздух и шепнул: "Беги!"

Потом немцы снова потеснили русских и на радостях повесили мать Эвальта (сам он успел спрятаться), даже снимок поместили в газете: "уговаривала не бояться русских". Но вскоре пришла окончательная победа, и когда положение нормализовалось, Эвальт Францевич Гешвент был назначен "цивильным комиссаром" по узаконенной эвакуации (не бегства) с родной земли. Был свидетелем постоянных грабежей и насилий (в том числе и коллективных изнасилований) и, не выдержав, выразил официальный протест цивильного комиссара бросили в эшелон и увезли на Восток...

На Урале дело хотели замять – выдать ему советский паспорт, пусть считается советским немцем, всю войну проработавшим на уральском заводе, но Гешвент заупрямился и тогда его судили как военного преступника. Он и зверства совершал, и коммунистов выдавал, и грабежом занимался. Что поделаешь, при таких режимах выбор невелик – либо ты жертва, либо палач. Гешвент так и не понял, чем в советском суде прокурор отличается от защитника – оба требовали самой суровой кары.

Гешвент признавал вину немецкого народа, но все-таки считал, что те, кто не был замешан в злодеяниях, не должны нести наказания. Будучи коммунистом, он тем не менее считал, что Бог и нравственность необходимы человек должен знать, что Некто всегда с ним, и все его поступки известны. Отказываясь от Судии, мы поощряем порок и увеличиваем преступность. Атеизм бесплоден. Христианский брак был прочнее, потому что держался страхом Божиим... У него была своя теория, как следует упорядочить отношения полов: нельзя превращать половую жизнь в повседневное развлечение, физиологически женщина нуждается в мужчине только раз в месяц, в середине между месячными, в остальное время следует заниматься полезным трудом и разумными развлечениями, внимание и интерес к подруге можно проявлять и другими способами, супруги не должны спать вместе, разрывы происходят именно оттого, что чувственность притупляется, и, главное, брак должен быть освящен верой...

Эвальт напевал мне песни Буша, я ему – наши, он их узнавал, тоже когда-то пел. Когда я спел о юном барабанщике, он воскликнул:

– Это кляйне тромпетер! (маленький трубач) – и запел на тот же мотив.

Рассказывал он о борьбе коммунистов и социал-демократов с фашистами. Все ходили в своих военизированных формах, но рядовые не испытывали друг к другу злобы, ссорились на верхах. Я вспомнил когда-то удивившие меня слова из учебника Емельяна Ярославского: "Самыми крупны-ми партиями Рейхстага являются рабочие партии: коммунистическая, социал-демократическая и социал-националистическая".

Я узнал от Гешвента, например, о том, что в гитлеровской Германии платили жалование не столько за должность, сколько за стаж, так что стрелочник мог получать больше начальника станции.

В ответ на многие мои замечания Эвальт сокрушался и вздыхал:

– Проглядели русские товарищи свою молодежь...

Он все время повторял:

– Нам этот вопрос предложено понимать так...

Однажды он заметил, что Россия держится только на женщинах.

– Если бы не ваши женщины, вы давно бы пропили и родину, и революцию они покрепче вас будут...– и добавил, что если бы овдовел, то женился бы только на русской.

С ВЕЩАМИ

Простился с Володей и Колей, с Эвальтом даже расцеловался – такая взаимная любовь между фашистами потрясла надзирателя. (Через месяц получил от него открытку, почему-то на мамино имя, "партайгеноссе" писал с пересылки, возвращался на родину, разумеется, в ГДР). Час продер-жали в боксе, а потом привели в просторный кабинет с большим, не помню чьим, портретом. Начальник тюрьмы Шокин в присутствии мамы объявил о моем освобождении "на поруки" и заполнил справку, где написал, что я должен жить в Туле (откуда и ветер дует). Я сказал полков-нику, что никуда не поеду, лучше останусь в тюрьме, чем стану жить там, где у отца другая семья. Мои мать, жена и сын живут в Москве. Он молча вычеркнул Тулу, вписал московский адрес и сбоку: "на попечение матери", хотя предполагалось, конечно, попечение отца, первого секретаря обкома.

От растерянности мы с мамой даже не поздоровались, выслушали напутствия полковника, потом еще минут пять шли по территории тюрьмы, то и дело показывая справку об освобождении, а выйдя на Новослободскую, почему-то пошли не к метро, а в противоположную сторону... Но какая разница – земля все равно круглая.

Гусаров Владимир Николаевич,

Москва А-80, ул. Саврасова 6, кв. 3

Р.S. У Ильи Габая конфисковано пять пишущих машинок, у Петра Григорьевича Григоренко только три, но одна из них моя, чехословацкий "консул". "Задерживают" не только пишущие машинки. Но если со мной ничего не случится, к Новому 1970-му году – вторая часть будет готова и передана в самиздат с правом неограниченной перепечатки.

В. Гусаров

Далее приписка от руки: Этот экземпляр пролежал лето и зиму в земле, отсырел и подгнил. Мне казалось, что это черновик, что по нему я сделаю второй вариант: меня упрекают некоторые читатели в смаковании секса и прочих грехах. Но этим маем при аресте Амальрика забрали последний, кстати, самый четкий экземпляр. Ведется охота за этим, последним. Нужно спешить.

В. Гусаров. 7. VII. 70

(Перепечатано автором. 1 сентября 1975 года.)

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

КАК МНЕ ЖИЛОСЬ НА СВОБОДЕ

Весну и лето пятьдесят четвертого года я не мог устроиться на работу: весной боялся лишний раз выйти из дому, летом встретил В. В. Готовцева и от него узнал, что во МХАТе объявлен конкурс. Я пошел, читал успешно, потом позвонил, женский голос ответил: "Вы приняты". Но в отделе кадров мой пыл быстро остудили:

– Почему у вас паспорт выдан на основании справки из Бутырской тюрьмы?

Замявшись, я начал что-то лепетать насчет болезни, сказал, что теперь здоров, но лежал в больнице МВД, вот и выписывали через тюремную канцелярию – судимости нет, срока не было.

– А что было?

– Белая горячка, наболтал лишнего...

– Понятно... Вас не предупреждали – будет второй тур. Звоните, узнавайте...

Звонки ничего не дали, видно, второй тур был отложен до греческих календ.

Показывался в Театр Красной армии, подыгрывал мне Дима Бородин серьезный, добросовестный, трудолюбивый и еще более скованный, чем я, актер. Смотрели режиссеры Окунчиков и Львов-Анохин – опять принят. На этот раз про второй тур не говорили, кадровик, заведующий труппой Г. И. Шагаев сказал:

– Знаете, не дали нам единицы, на которую мы рассчитывали.

Как видно, просмотр устраивался для развлечения режиссеров.

От этих огорчений я опять начал потихоньку выпивать. Приехал отец – с неизменным праведным гневом:

– Опять за свое? Вождя всего передового человечества с Гитлером сравниваешь! Никакой ты не больной – ты враг!

Убежал, схватившись за сердце. Я спустился следом – сидит на скамеечке, валидол сосет. Не может уйти – нужно что-то делать, меня убеждать, с кем-то договариваться...

Через ЦК милиция моментально выдала мне другой паспорт, начальник паспортного стола удивлялся, как это я сам не догадался его "потерять", еще какую-то работу искал! (Закон для дураков, умный найдет, как его обойти.)

Теперь я писал в анкетах только о болезни – болел-де два года, потому и не работал. Смотрели меня в ТЮЗе, Центральном детском, но в этих театрах и без анкет могли знать всю мою историю, педагог Центрального детского Литвинович позднее мне рассказала:

– Володя, наши все были за то, чтобы тебя взять, но Кнебель заявила: "У нас своих пьяниц хватает".

Я начал думать, что дело, возможно, вовсе и не в моем прошлом. Что ни говори, а двадцать девять лет для детского театра уже многовато. И кто знает, может, я и показываюсь неважно.

Если я сам чувствую, что я бездарен и невыразителен, то почему бы и другим этого не заметить?..

Пошел на прием к большому начальнику Ф. В. Евсееву. Он сидел за большим столом и сурово напомнил мне, что все советские люди имеют одинаковые права.

– Показывайтесь, а если действительно, как вы говорите, будут затруднения с отделом кадров, приходите сюда.

Говорят, евреи держатся друг за друга. "А нам, евреям, повезло – не прячась под фальшивым флагом, на нас без маски лезло зло, оно не притворялось благом". Все советские люди равны, бывает, правда, семитские черты выступают настолько отчетливо, что и в паспорт заглядывать не надо, тогда выясняется, что на это место нашли более подходящего человека, или просто – нет вакансий.

В сентябре мне все же удалось подписать договор со Свердловской киностудией и полгода я был занят в съемках фильма, который назывался "Хозяин поезда". В картотеке Мосфильма не значилось, кто сидел, а кто нет, там только было написано – мною же, что я немного владею немецким и чуть-чуть пою. Узнав, как я заполнил анкету, киноактер Миша Воробьев рассмеялся.

– Если режиссер спрашивает, водишь ли автомобиль, говори: вожу! Знание языков? Все в совершенстве! Пою, танцую, делаю тройное сальто. Ничего этого от тебя все равно не потребуют, а если и потребуют, скажешь: об этом не было разговора.

Оператор Т. 3. Бунимович, узнав, что у меня 1-ый разряд по шахматам, тут же сказал: "Он мне подходит". (Он был лауреатом сталинской премии, а на Свердловскую студию его загнали за то, что его бывшая жена вышла замуж за англичанина и сына с собой увезла. Партбилет у него тоже отобрали.)

Данный фильм снимался "лично по указанию товарища Кагановича" и начинался цитатой из его высказываний.

На первую же, пробную, съемку Миша Воробьев явился пьяный и "занял" у меня десять рублей. Тут уж надо мной смеялась вся группа. Больше я ему денег не давал, а если он особенно приставал, говорил:

– Все что угодно, Михаил Сергеевич, душу за вас отдам, но денег дать не могу.

Хотя, надо признаться, никогда в жизни я не зарабатывал так много 120 рублей – почти столько же, сколько получает начинающий участковый. Дело в том, что я играл заглавную роль. Позднее я понял, что легче заменить паровоз, даже целый вокзал, чем актера, когда отснято столько-то полезных метров. В театре, если даже сам Жаров или Плятт подадут заявление об уходе, многие только обрадуются – ведь наш театр, как и все остальное, свободен от конкурен-ции. Не зритель решает, что хорошо, а что плохо, а начальство. А вот в кино актера ценят. И даже выходки его терпят.

– Что ж, он понимает, что мы от него зависим,– говорил обо мне режиссер Александров и покорно моргал глазами,– вот и вытворяет, что ему вздумается...

Теперь актеру легче живется, поскольку кроме кино появилось и телевидение. Работа в кино неинтересная, чувствуешь себя пешкой, берут не тот дубль, где ты хорошо играл, а тот, где дождь за окном лучше получился. Зато платят больше, чем в театре, и популярность огромная.

На съемочной площадке актер независимо от сценария и сюжета постоянно играет одну и ту же роль пьяного скомороха. Опоздав, он тупо твердит: "Не знаю, я все время здесь". Другие охотно включаются в сцену: "Он все время был здесь, я видел". Если уж поймают с поличным и припрут к стенке, тогда говорят: "Значит, мне показалось..." Да и весь "шухер" ни к чему – только что искали актера, кричали, грозили всеми карами, но вот он появился, и выясняется, что забыли плащ. Бегут за плащом. Наконец, и актер, и плащ на месте, но тут вспоминают, что плащ должен быть мокрым – с дождя. Бегут за ведром с водой. Актер дремлет. И зачем, спрашивается, ему было торопиться?

При натурных съемках частенько случаются вынужденные простои ненастье никогда не планируют, но оно обязательно случается. Дожидаясь погоды, дружно всем коллективом пьют и режутся в преферанс.

Как-то в Рославле, в монастырском подворье, виноват, в гостинице с церковью, часовней и скрипучими полами, я постучал в номер к директору.

– Одну минутку!

Вхожу, вижу – все в сборе – и Тритуз, директор, и Александров, и Бунимович, и рыжий ассистент, и электрик Гриша Померанцев, и Воробьев, дружно так сидят вокруг стола, на столе какие-то закуски, довольно-таки усохшие, но бутылки нет. Странно, думаю, столько взрослых людей, даже пожилых отчасти, собрались, чтобы вместе покушать консервы и накануне сварен-ную картошку. Уж хоть бы чайку, что ли, вскипятили, а то ведь так, всухомятку, трудно. Самовар, думаю, тут бы был к месту – монастырь все-таки, хоть и бывший... Посидел, огляделся и заметил под столом солидную батарею бутылок. Одну из них вскоре извлекли, разлили и опять на всякий случай убрали под стол – Боже сохрани, чтобы кто-то заподозрил группу в пьянстве. Провинциа-лы люди темные, им не объяснишь, что в дождик все равно работать невозможно (дождь делается в кино с помощью пожарной охраны и тоже снимается при солнышке). Так что лозунг кинокоман-дировочной жизни "Мы на работе". Особенно нужно держать ухо востро с гостиничным персона-лом, могут "стукнуть". Допустим, ты об этом и не узнаешь, но информация поступила и будет храниться, а когда-нибудь выплывет формула: "и не случайно..."

Рядом стояла церковь, при ней жил не старый еще священник. Однажды наш профсоюзный мяч закатился к нему в палисадник. Почему-то все решили, что я умею вести переговоры со служителями церкви, и выручать мяч отправили меня. Священник недавно вернулся из лагерей. "За что?" – я не спрашивал, этот вопрос задают "простые" советские люди. Я спросил, возможна ли у нас революция (это было уже в другой раз, мы куда-то шли с ним рядом), он отрицательно покачал головой. Странно было прогуливаться по маленькому городку со священником, но я дорожил этими встречами, в его обществе я чувствовал себя гораздо приятнее и легче, чем с нашими преферансистами, поддерживающими "честь советского коллектива" (личной чести давно не осталось...)

Как-то в том же Рославле я зашел в пивную, выстоял очередь и увидел, что все присутствующие, включая буфетчицу, испуганно поглядывают на кружку пива, стоящую одиноко на столике. Поинтересовавшись, в чем дело, я выяснил, что какой-то очень подозрительный человек взял пива, долго бродил с кружкой между столиков, а затем ушел, так и не выпив. Присутствующие тотчас сообразили, что это шпион и диверсант, убийца в белом халате. Я взял заминированную отравленную кружку и выпил. Все обмерли.

– Сколько с меня?

– Ничего,– пролепетала буфетчица.

Тогда я взял еще кружку – за свои (а больше у меня и денег не было).

Уходил я, провожаемый взглядами онемевшей публики.

Таинственный злоумышленник, видно, был в том состоянии, когда видит око, да зуб неймёт – взять-то взял, а выпить не смог.

Поскольку фильм наш был железнодорожный, то к нам прикомандировали группу путейцев – для консультации, а заодно и паровоз с товарным составом. Жили мы все вместе, в одном вагоне, единой семьей. Железнодорожники свою зарплату пропивали в тот же вечер, а потом две недели жили на одной картошке, которую воровали с ближайшего склада. Однажды они отправились вместе с нашими киношниками смотреть какой-то фильм, бесплатно, разумеется.

Оставшись в вагоне один, я не удержался и стал вертеть приемник директора Тритуза, хотя Михаил Зиновьевич строго-настрого запретил мне ловить "Голос Америки" и все остальные вражеские станции. Глушилок в Рославле не было, так что слышимость была отличная, и я, улег-шись поудобнее, закрыл глаза и наслаждался инакомыслием. Говорили о советской литературе.

Неожиданно распахнулась дверь, и ввалились железнодорожники. Бросаться выключать приемник было как-то неловко – выходит, мне можно, а им нельзя. Спросил, что так скоро – "фильм не привезли". Все они чинно уселись и стали внимательно слушать. Советских писателей поносили за лакейство, за писанину по партийной указке, а чтобы крепче устыдить их, цитировали Толстого и Чехова. Вдруг слышу, опять хлопает дверь – Тритуз. Я мигом сорвался с верхней полки и выключил приемник. Железнодорожники поглядели на меня с удивлением, переглянулись и сообразили:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю