355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Гусаров » Мой папа убил Михоэлса » Текст книги (страница 14)
Мой папа убил Михоэлса
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 02:08

Текст книги "Мой папа убил Михоэлса"


Автор книги: Владимир Гусаров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 18 страниц)

И вот я остался один – и без матери, и без жены. Пропивал вещи, книги, мебель, распродавал все за несуразный бесценок, хотя карманы были набиты деньгами.

Каким-то ветром ко мне занесло студента-атомника Зуянова, он как бы снял у меня комнату и поселился с женой, но как-то явился его отец, полковник, и сказал: "Если ты не съедешь отсюда, то ни я, ни Галкин отец вам помогать материально не будем. Этот дом под наблюдением". (Это был разгар хрущевских либерализмов.) Студент съехал.

Но однажды случилось чудо – открылась дверь и вошла бабушка Федосья Петровна, я уже не чаял видеть ее в живых, ей было за восемьдесят (сейчас ей девяносто четыре). Она медленно подошла к моей кровати, увидела рядом со мной девицу (студентку циркового училища) и спросила:

– А это кто?

– Девочка...– ответил я смущенно.

Баба Феня помолчала, словно в раздумье (сама она овдовела в двадцать четыре года), видно, что-то вспомнила и громко плюнула:

– Тьфу!

Потом она принялась расставлять свои баулы, распаковывать узлы – одних утюгов в ее багаже было с десяток.

Мне стало легче и веселей – бабушка варила овсянку, рассказывала о себе, родичах, соседях, знакомых, о Господе нашем Иисусе Христе – да будет воля Его, о библейских героях и о своем путешествии в Палестину в тысяча девятьсот одиннадцатом году.

ИВАН ДЕНИСОВИЧ

В "Новом мире" была опубликована повесть. Я прочел ее, не отрываясь. Произведения такой плотности, такой насыщенности я еще не встречал, но тогда мне думалось, что это не столько от выдающегося таланта, сколько от пережитого, от досконального знания материала. И когда снова мелькнула в журнале фамилия Солженицына, я, не ожидая нового чуда, прочел сначала очеред-ную порцию "Люди, годы, жизнь", а потом уже принялся за "Матренин двор". Дойдя до послед-ней строки, я понял, что в литературу пришел человек, не жаждущий славы, как таковой, а ждущий чего-то от людей, чем-то восхищенный и поверженный в ужас, и требующий перемен.

Я написал автору письмо, полное восторгов и клякс, и выразил уверенность, что Игнатьич – это и есть сам автор, а поскольку я живу один в двух комнатах (бабки еще не было), то почему бы в одной из них не поселиться Игнатьичу – писателю-классику в лагерной телогрейке. Ответ пришел через несколько месяцев (я уже успел забыть о своем письме). Солженицын благодарил за внимание и добрые чувства и выражал желание познакомиться. Я был взволнован – как-то даже не верилось, что я увижу его, буду с ним разговаривать. Я тут же написал, клялся, что всегда был равнодушен к знаменитостям, но в нем вижу именно того человека, который необходим, чтобы найти в жизни смысл и точку опоры.

Знакомство состоялось на Центральном телеграфе. Ко мне подошел рослый, провинциально одетый, никак не бросающийся в глаза мужчина. Володя Гершуни, сидевший с ним в лагере, позднее сказал мне: "Исаич совсем не ходил в гениях, много было более ярких людей". Так ведь, я полагаю, чтобы их, этих "более ярких", разглядеть и описать, самому нужно оставаться в тени – не давить, не коноводить, не привлекать всеобщего внимания.

Я думал, что увижу больного, измученного, пронзительного старика, а передо мной стоял кавторанг до БУРа – веселый, моложавый. Мог бы и сейчас быть капитаном-артиллеристом. "Так вот какая она – совесть России..." думал я, разглядывая его.

Мы поехали на Сокол. Походка у него была легкая, тоже веселая.

Увидев бабку, Солженицын, видимо, отказался от мысли останавливаться у меня.

– Я вас стесню.

– Слово "стеснение" имеет два смысла,– возразил я.

У него вспыхнули глаза. ("Не вспыхни взглядом при другом...")

В следующие два года я видел его часто, многое хотелось записать, но друзья запрещали мне, упрекая, что я и так "закладываю Саню". Я слишком многим обязан ему, чтобы совсем не упомя-нуть о нашем знакомстве, но разговоров передавать не стану. Может быть, когда-нибудь после...

Вообще писать я начал только после смерти мамы. Первое мое произведение "Брак и семья при коммунизме", памфлет. Потом было бредовое и высокопарное "Письмо к Ленину", угодившее в КГБ. Познакомившись с Солженицыным, я узнал, что не я один надрываюсь от одиночества и не я один пишу. Узнал, что такое Самиздат. "Эрика берет четыре копии. Вот и все. Этого достаточ-но". (Колю Глазкова я знал давно, но в его устах "самсебяиздат" звучал несерьезно).

Очень жалею, что не сохранилось у меня текста "Докладной записки" (последний экземпляр изъят во время обыска в квартире Григоренко 7 мая 69-го года). "Докладная записка" в свое время наделала шуму. "Документ" этот был составлен на имя председателя Комитета Государственной безопасности. Говорили, что у Кантова – следователя Григоренко и Даниэля были неприятнос-ти: дальневосточные перлюстраторы сочли, что выплыл подлинный документ. Потом, при послед-нем обыске у Григоренко, следователь и понятые шептались:

– Кантов. Вот что бывает, когда своих же не знакомят с "совершенно секретно".

Не обратили внимания, что дата "Записки" 1-е апреля 66-го года и что Семичастный назван без инициалов – какой Кантов мог бы позволить себе такое неуважение! (Я-то просто поленился узнавать, как звать этого товарища.)

Писать я разрешал себе только тогда, когда нечего было перепечатывать. Через мои руки прошел "Новый класс" Джиласа, многие главы "Крутого маршрута" Е. Гинзбург, работа В. Л. Теуша об "Иване Денисовиче", многие вещи Солженицына, несколько раз я перепечатывал "процесс Бродского", записанный Ф. Вигдоровой.

На похоронах Вигдоровой я попросил траурную повязку, чтобы встать в почетный караул. "А вы откуда будете?" – "Я ее издатель". Повязку дали.

Погорел я на "Докладной записке". А. Кузнецов уверяет, что Самиздат это почти дозволен-ная деятельность, игра в кошки-мышки, дескать, "Скотский хутор" или "1984" в Самиздате не ходят... Не берусь судить, почему они не ходят, но я знаю члена Союза писателей, который берет пишущую машинку напрокат – чтобы "сами у себя конфисковали", а уж нас так стараются запугать, столько всего изымают, что "игра" получается совсем не забавная. Мне, например, вполне реальным кажется пикантное положение, когда ответственный чекист будет прятать свои "самиздаты" от сына, а тот, в свою очередь, от папаши. Самиздат – естественная реакция на то, что свободы слова лишены все, даже те, кто правит, даже крайние реакционеры и искренние конформисты.

Знакомые комментировали мою деятельность: "Он еще допечатается". О Гершуни те же люди говорили: "Он еще добегается". Но до тех пор, пока им в руки не попала "Докладная записка", меня не трогали. Чекист Скобелев лепетал какую-то чушь, дескать, сам не знает, откуда она у них взялась, но я-то знал. Я послал ее письмом Эрнсту Махновецкому (обратный адрес я давно уже "лепил от фонаря", а корреспонденцию свою, как правило, старался отправлять не из Москвы, но все эти маленькие хитрости не спасли), Махновецкий послания не получил, оно очутилось на столе у Скобелева.

26 июня 1966 года я подошел к своему дому, имея при себе зонтик и "Новый мир" с последней повестью Катаева. У калитки стоял "воронок" с решетками. Два милиционера и две медицинские сестры любезно сообщили:

– Владимир Николаевич, мы хотим показать вас Енушевскому...

В "воронке" меня везли только до отделения милиции, там пересадили в "психовоз" с красным крестом – санитары свое дело знают не хуже милиционеров, а заболеть может каждый трудящийся, медицинская помощь у нас бесплатная...

Экспертизная больница находилась у Новослободской, в Институтском проезде, 5. Никакого Енушевского не было, но и без него врачи хорошо играли свои роли. Когда я попытался обратиться к их чести и совести – "вы же Гиппократову клятву давали!" – вздрогнула только одна красивая женщина с семитской внешностью. Но и эта небольшая победа вдохновила меня, я стал говорить, что существует понятие врачебной тайны, что если какому-то журналисту вздумалось написать фельетон о Тарсисе, то это еще не значит, что больница должна услужливо предостав-лять ему эпикриз – стыдно, товарищи, стыдно... Женщина сидела понурившись и грустно поглядывала на мужчину напротив – наедине они, вероятно, тоже говорили на эту тему.

Не расспрашивая ни о "видениях", ни о "голосах", меня отправили в больницу имени Кащенко, в "академическое" 15 отделение, заведующим которого был парторг больницы Феликс Енохо-вич Вартанян.

Дома у нас сделали обыск, взяли альбом с фотографиями и вольными подписями к ним, но через несколько дней альбом вернули (теперь тот же самый альбом с семейными фотографиями держат уже пятый год, не знаю, что в нем обнаружили – то ли антисоветчину, то ли тайны какие).

В Кащенко я пробыл июль, август, сентябрь, но сейчас у меня нет под рукой записей об этом времени. Могу только сказать, что выпущен я был совершенно оглушенным, залеченным и раздавленным.

ТРУДОВЫЕ БУДНИ

К тому моменту, когда я очутился в Теневом театре, основательница его Свободина, престарелая дама из Наркомпроса была безнадежно больна, и дело вел предприимчивый режиссер Влади-мир Наумович Тихвинский, писавший вместе с Марком Айзенштадтом маленькие басенки и сценки для Райкина. Марк скромный, сдержанный, очень грамотный и углубленный в себя человек. Если бы не Тихвинский, не пробиться бы ему. Злые языки говорили, что сам Тихвинский без Азова никогда не написал бы ни строчки.

Я попросил у Тихвинского роль "от автора" в телевизионном спектакле "Малыш и Карлсон". Выразительно поглядев на меня, Владимир Наумович сказал:

– Вы знаете, мы пригласили на эту роль Ростислава Яновича Плятта. Мы думаем, так будет лучше.

Я не мог не согласиться с таким выбором, но роль попала не Плятту, а энергичному и трудолюбивому, но совершенно лишенному сценического обаяния Илье Бейдеру. Несчастный много-семейный Илюша, как всегда, очень старался, работал четко, но дети после первых же фраз дружно решали, что он шпион и все ждали от него какой-нибудь коварной выходки.

Несмотря на свою пассивность, я в те годы много читал по радио, о чем ни один актер Теневого театра не мог и мечтать. Однажды во время фестиваля я даже отказался от удовольствия посмотреть "Вестсайдскую историю", поскольку должен был читать что-то об энтузиастах новостроек и буднях взрывников. Мог, конечно, сказать, что занят и не могу, работа ведь совместите-льская, но я этот приработок очень ценил, да и связываться с ними мне было сложно, телефона у меня не было. Как-то я прочел малоизвестные антирелигиозные рассказы Марка Твена – для Сибири, передачу заметили, редактор поздравил меня и сказал, что решено повторить ее по первой программе. Потом я случайно узнал, что по первой программе рассказы читал Названов. Я позвонил режиссеру Крячко выяснить, в чем дело, тот рассвирепел от моей "наглости":

– Мы сами решаем – кому чего читать. Мы вам дали другую передачу на эти часы, если бы вы простаивали, тогда другое дело, а мы вам дали, что вам больше подходит.

Я сказал, что не собираюсь тягаться с Названовым, уверен, что он читает лучше, но чем Сибирь хуже Москвы? (Конечно, хуже – там начальства меньше.) Меня перестали приглашать, хотя отвечали всегда вежливо: "Звоните, звоните". Один мой сокурсник так и делает, хотя дома у него есть телефон, видно, надеется, что "стучащему да откроется" – это так сказал следователь кому-то из огурцовцев.

Так я лишился прекрасного заработка – за месяц набегало до сотни, а делов-то всего – два-три вызова в неделю. Мы все давно отвыкли от моральных критериев, никто не откажется от роли по моральным соображениям, как Яворская отказалась от участия в антисемитской пьесе "Контра-бандисты". Занимает актеров только то, много ли занимают и сколько платят. Неудивительно, что мое "выступление" взбесило режиссера.

И в театре решили открыто обсудить "способ моего перемещения". Выступил Брейдер:

– Когда мы учились, все ждали, что Гусаров будет новым Хмелевым, но с ним что-то произошло...

О том, что я "потух", говорила впоследствии и другая актриса, Новикова. Тихвинский сказал, что мне не подходит специфика театра пришлось подать заявление об уходе по собственному желанию.

Год спустя, когда Тихвинского самого выперли из театра, он разговорился со мной за коньячком в буфете ВТО:

– Звоночки, понимаешь, были, вот Климова и решила от тебя избавиться, а я был против...

Избавиться, значит, решила Климова, а "творческое оформление" поручила главному режиссеру.

Еще через несколько лет, после "острых лечений", я встретил Тихвинского в вестибюле кинотеатра "Космос".

– Ну и что ваш Самиздат? Кому он нужен, до кого дойдет?

– А кому нужны ваши побасенки?

– Побасенки свое дело делают...

– Самиздат тоже свое дело делает, только за побасенки вы гонорарчики получаете, а мы за Самиздат – тюрьмы и сумасшедшие дома!

На том знакомство наше окончилось.

Следующим местом работы был Литературный театр. ВТО. Литературного в нем ничего не было, только что декораций ставили мало, вот и вся его литературная специфика. Создала богатая организация ансамбль для шефской работы и нужно было подвести идейную базу – все театры как театры, а мы, извините за выражение, "литературный".

Играли без грима, без костюмов, один актер исполнял несколько ролей и так далее, и тем не менее это был обычный гастрольный театр, только более неповоротливый – он находился на солидной дотации ВТО.

Вся труппа была влюблена в одноногого режиссера из театра им. Гоголя (причем тут Гоголь? Свободный классик, что ли, остался, ни к чему еще не присобаченный?) Владимира Владимиро-вича Бортко. Человек он был неприятный, но спектакли ставил бойкие, ритмичные. Будучи сыном какого-то секретаря обкома, погибшего в тридцать седьмом, Бортко старательно обыгрывал тему "реабилитанса позднего", даже "Бег" Булгакова хотел протащить. У себя в Гоголевском поставил "Опаснее врага", спектакль вышел много хуже ленинградского, хотя Владимир Владимирович и воровал у них без зазрения совести.

Нам приходилось встречаться со зрителем глубинных районов Сибири, где "романтические треугольники" не обходятся без мордобития, а то и хуже. Поэтому было бы нелепо и опасно представлять моего героя просто влюбленным в замужнюю женщину – безо всякой уважительной причины. Смысл притчи должен был сводиться к тому, что героиня, любя мужа, добивается того, чтобы он глядел на нее романтическими глазами вечного странника, а не пресыщенным взглядом законного супруга.

Тема спектакля "не нацеливала", а развитие зрителя оставляло желать большего. В одном из лучших клубов – районном – группа допризывников изнасиловала двух милых девчушек – культпросветработниц. Случилось это вскоре после диспута "Брак и семья при коммунизме", который пострадавшие так старательно готовили. Девочки искренне стремились нести культуру в массы, учили понимать прекрасное, танцевать и даже думать...

В другом городке меня пригласил к себе в гости директор клуба, выставил обильную выпивку и попросил... снять чары с его чересчур ревнивой супруги. Жена утверждала, что ревность тут ни при чем, что он сожительствует с их шестнадцатилетней дочерью. Я понял, что и директор, и его жена, поглядев спектакль, уверовали, что я на самом деле волшебник (о культурном уровне "рядового" зрителя остается только догадываться). Я не стал их разочаровывать – чего доброго, узнав, что кудесничать я умею только на сцене, сочтут себя обманутыми и пойдут жаловаться, что им не артистов прислали, а жуликов каких-то. (Чародейство мое заключалось в том, что героиня представала на сцене то Принцессой, то Золушкой – в зависимости от того, какими глазами смотрел на нее мужчина, но это были материи, абсолютно недоступные зрителю.) Отец и дочь-школьница клялись перед "волшебником", что не состоят в кровосмесительной связи, а мать требовала, чтобы я их разоблачил и вывел на чистую воду. Она наверняка была психически больна (я пришел к такому выводу, не потому, что считаю невозможным факт сожительства отца с дочерью, а просто понаблюдав за ней и послушав ее рассуждения. В той же поездке я узнал о другом случае, когда муж перешел от жены к подрастающей падчерице, а мать довольствовалась ролью режиссера и зрителя. Дочка в конце концов родила, и ее записали матерью-одиночкой хотя ни для кого не было секретом, кто отец ребенка.)

В середине мая, после долгого отсутствия, мы вернулись в родную столицу, и всю труппу вызвали на Петровку 38 (когда-то вмещавшую все жандармские ведомства России). Каждого по отдельности расспрашивали, какие я вел разговоры, и потом брали подписку о неразглашении. Затем каждый, как мог, "не разглашал". Директор Виктор Краснорядцев, весьма трусливый и чувствительный к табели о рангах человечек, чуть ли не со слезами на глазах умолял меня уволиться и уехать из Москвы насовсем. Все предлагал мне "вслушаться в подтекст его слов". Последним в том, что его вызывали, признался мой собутыльник Рыжков. Сказал, что про журна-листа какого-то спрашивали (сечешь?). Мы с журналистом А. писали письма и посылали бандеро-ли "американскому шпиону" Репникову. Органы пытались разгадать наш сатанинский замысел. Пришлось уйти и из Литературного театра.

Больше двух месяцев я был без работы, затем получил открытку от И. Н. Русинова и месяц ездил с кукольным театром Гайдаманского. По сравнению с Гайдаманским Бессеменов Горького чистый король Лир, такого отвратительного выжиги и жмота я, пожалуй, никогда не встречал. (Просматривая дневник, почти ничего не нахожу об этом месяце.)

Встреча с труппой Гайдаманского ознаменовалась знакомством с тремя куклами, вытащившими у меня из письменного стола пятьдесят рублей и больше не показывавшимися. Мне понрави-лось, с каким цинизмом эти молодые девки рассказывали о своих похождениях, захотелось пополнить жизненный опыт – не уверен, что он стоил пятидесяти рублей.

Одну из них звали Раей, она работала парикмахером, Светлана тоже работала, поваром, третья, Таня, легальной профессии не имела, но жила с весьма благополучными родителями. Шоферов такси они называли "шеф", клиента "фраер". Такси возило их по кругу, пока страсть клиента не удовлетворится, а карман не похудеет. С особым удовольствием они рассказывали о тех случаях, когда удавалось выманить деньги раньше и, оставив "фраера" в самом нелепом положении, смыться. После знакомства со мной они тоже, верно, рассказывали, какой дурак попался (хотя брюк я не снимал, просто заснул пьяный). Поначалу я со зла заявил о краже в милицию, но там явно заинтересовались не девицами, а мной, так что я решил больше блюстителей порядка не беспокоить.

Эротического голода я не испытывал, поскольку бывшая жена меня не забывала, ей нравилось, что я всегда к ее услугам (хоть и жалуюсь на усталость и слабость). Были у меня и еще женщины – машинистка и пионервожатая (в дальнейшем сделавшаяся преподавателем марксизма). Правды ради должен сказать, что пионервожатая была поскромней остальных, хотя тоже участвовала один раз в "обмене", или, как говорит Эда, в "перекрестном опылении". Но мне кажется, что и тогда она это делала без большой охоты, а теперь она замужем и вряд ли тяготеет к подобным развлечениям.

С театром Гайдаманского я попал в Калмыкию – сушь, пыль, воды нет, зато насекомых много – в гостинице села Советское (Сухота) хозяйка уничтожала у дочки гнид: "Завтра ей в школу".

В магазине слипшиеся конфеты, пряники, плиточный калмыцкий чай. В книжном магазине – "Скажи смерти нет!" и объявление: "Тетради отпускаются только организованно". Попросил у библиотекаря "Литгазету", она протянула мне "Советскую культуру", я стал ей объяснять, что это не одно и то же, а потом подумал, что, в сущности, она права. В библиотеке сидели какие-то очень неестественные девочки с модными прическами и в узких брючках, просматривали позапрошло-годний "Экран".

Первого января шестьдесят четвертого года меня пьяного затащили в милицию и ограбили. Я умолял дать мне хоть что-нибудь, какую-нибудь одежду, чувствовал, что получу воспаление легких. Пиджак вернули мой, а брюки дали чужие, старые, кошелек тоже вернули, но пустой, авторучку обменяли на другую, похуже. Я оценил милицейское благородство – уличные грабители не оставили бы ничего.

В Ростовской области во время бурана мы застряли в районном селе, с трудом пробирались до местного ресторана пообедать. Кукольники осточертели окончательно, хихикающего Гайдаманс-кого я уже просто не мог выносить. Актрисе Тилес он говорил:

– Какая очаровательная евреечка!

А в ее отсутствие:

– Почему жидов все ненавидят, а? Я думаю, не случайно.

Причитал как баба:

– Ох, жизнь трудная, а жить нужно... Спасибо Никите Сергеевичу, если бы не он – не иметь бы мне отдельной квартиры, спасибо ему, спасибо. А Сталин – такой царь-батюшка – за одно слово сажал...

В другой раз:

– Сталин? Что ж, он был приличный человек...

Корреспондент областной газеты водил в номер девочек, а потом попросил меня сбегать в аптеку за серной мазью.

– А почему бы тебе самому не пойти?

– Мне нельзя, я местный.

Буран. Актеры сидят в гостинице без света, без заработка, некому "передать наш пламенный привет"... На черных землях гибнет скот, в коридоре дремлют шоферы и чабаны, я лежу на койке и читаю "Секретаря обкома" Кочетова: "Это были рассматривальщики, но рассматривальщики особого рода..." Витя Михайлов (с внешностью урки) читает Стефана Жеромского. Гайдаманский вознамерился выдать за него аккордеонистку, некрасивую девку, но дело, как видно, расстраивает-ся: Михайлов пропадал где-то две ночи, Нина сидит с распухшим носом и красными глазами...

У гостиничной хозяйки пропал сын-шофер, наверно, застрял на дороге, а тут еще упало и разбилось зеркало – переполох... Гайдаманский, мелко перекрестившись, бойко командует:

– Все стекло соберите и выбросьте – несчастье!

– А раму?

– А раму оставьте!

Никогда я не слышал, чтобы актер был неспособен выговорить слова "джентльмен", он же не просто меняет ударение, но вообще говорит: "жентельмен". Анекдоты рассказывает такие: "Жена мужу телеграфирует: "Целуй маму и поливай фикусы", на телеграфе перепутали, пришло: "Поливай маму и целуй фикусы".

Увидев, что я от нечего делать взялся натирать полы в гостинице, бедняга прямо в лице переменился – разве можно так опускаться! (Очень характерное отношение к труду в государстве рабочих и крестьян.) Но одной его фразы я никогда не забуду:

– У кого нет родственников коммунистов? Так что – в случае чего – всех под нож?

Я подумал, что, верно, эта мысль никогда не оставляет благонамеренного и лояльного человека, декламирующего со сцены монологи стахановцев и челюскинцев. Уважай кнут, пока он крепко зажат в чьих-то руках. С пламенным приветом!

ЧАПАЕВСКИЙ ПЕРЕУЛОК

Когда я ходил в нолёвку, этого пятиэтажного дома не было. Теперь в нем останавливался у свояченицы Солженицын. Дверь открыла женщина. По телефону она сказала мне:

– Вы напрасно волнуетесь – он обыкновенный...

Я подумал, что она пожилая и умудренная жизнью. Верным оказалось только второе – передо мной стояла молодая красивая брюнетка с очень знакомым лицом.

– Мы с вами где-то встречались,– сказала она.

Да, да, когда-то я видел на Соколе такую девочку...

Я стал бывать в Чапаевском постоянно, незаметно обосновался на кухне, где Вероника Вален-тиновна жарила-варила и проверяла сочинения своих учеников.

Некоторое время спустя она потащила меня в магазин и выбрала для меня приличное пальто – в старом я напоминал торгового агента (а в плаще председателя колхоза). Потом она присмотрела мне костюм, рубашку, и я уже начал капризничать:

– Велика...

Юра Штейн, муж Вероники, сказал сдержанно:

– Может, он прав? Зачем опекать? Что он, ребенок? Может, ему действительно не нужна рубашка?

У них было две девочки – дошкольница и второклашка, и в доме всегда полно народу. На работу Вероника ездила на другой конец города – в Сокольники, от метро еще на троллейбусе, словом, и без меня забот хватало.

Я записал в дневнике: "У нас нет традиций платонической любви, они остались другим классам и другим эпохам".

Правда, платоническая любовь у меня уже была. Во Фрунзе я умудрился влюбиться в тринад-цатилетнюю девочку Наташу Пономареву, похожую и взглядом, и чертами лица на "Неизвест-ную" Крамского. Хотя я не перекинулся с ней и двумя словами, дело кончилось скандалом. Я много раз выступал в той школе, где она училась, у меня до сих пор хранятся грамоты за "общест-венную работу", но видел я лишь чёлочку моей незнакомки – она все понимала и не могла поднять глаз от смущения и стыда. Стыдиться-то надо было нашего уродства – дескать, знаем мы, как ни крути, а чинные прогулочки когда-нибудь кончатся... А мне хотелось только сидеть возле своего кумира, читать ей перед сном самые замечательные книги и слушать ее дыхание, когда она заснет...

А как же артист МХАТа Артем? А Тургенев? Существует, наконец, особый душевный контакт между матерью и сыном, между дочерью и отцом. У Вересаева описано, как дочь тут же покончи-ла с собой, узнав, что отца нет, и никто ничего другого и не ожидал...

Если это и секс, то особого рода, тут не может быть речи о самоограничении или "вынужден-ности". Он имеет мистический, что ли, характер.

Ясные карие глаза Вероники невольно встречались с моими – беспомощными глазами алкоголика, и разговор принимал туманный характер...

Юра уезжает на киносъемки месяца на два, на прощанье бросает:

– Не баловаться у меня!

Мы не "балуемся", но когда он возвращается – я сижу на том же самом месте. Будто он в магазин спускался.

Раз я подошел слишком близко, Вероня не отстранилась, лишь сказала:

– Хочешь, я заплачу?

А Юра прислал жене письмо на десяти страницах, что-то насчет свободы. Такой вот "дворянский" роман...

Вероника – племянница последнего петроградского коменданта Полковникова, отец ее – автор многих киносценариев, кажется, в том числе и "Закройщика из Торжка".

Солженицын, рисуя героиню "Свечи на ветру" описал Веронику, он тоже был неравнодушен к ней и не скрывал этого.

Как-то уходя я поцеловал Веронику, она сказала:

– При Юрке не смей этого делать!

– Почему?

– Я не позволю играть у него на нервах!

По-моему, игра на нервах начинается там, где есть пища для фантазии: как далеко у них зашло?

– Вероня, ты меня за мужчину держишь – напрасно...

Я действительно не представлял себя соперником мускулистого, энергичного Юры, однофамильца моего Сережи (кстати, оказалось, они были знакомы до меня). Вероня заметила, что не верит в проблему состоятельности, есть проблема желанности... Главной моей проблемой, да и ее тоже, было сохранить право смотреть ему в глаза, и в этом мы преуспели. Изредка и она меня целовала, однажды нечаянно поцеловались в губы, и Вероника сказала:

– В губы нельзя.

Как-то на даче ушли в лес, долго бродили, сидели и лежали рядом – не знаю, испытывала она "танталовы муки", но я не чувствовал ничего, кроме бесконечной нежности.

В день ее рождения я написал стишки, они кончались так:

По житейскому морю, без карт и без лоций,

Как кутенок незрячий куда-то плыву.

Мне как раз не хватает одной из эмоций:

Дай мне, Юра, по морде! Пожалуйста! Жду!

По морде я получил, но не от Юры, а от Верони, но об этом не стоит вспоминать...

БЕЗРАБОТНЫЙ

На этот раз я пребывал в данном качестве больше семи месяцев. Дело тут не только в том, что трудно устроиться "неблагонадежным". В Москве вообще много скрытых форм безработицы. Конечно, всегда можно устроиться каменщиком, землекопом, грузчиком, то есть, разнорабочим. Кстати, даже и тут есть "синекуры", на которые не пробраться – попробуйте-ка пролезть в кладовщики, скажем, в камеру хранения, или попасть на такие "земляные" работы, как рытье могил. Но инакомыслящих, неблагонадежных выживают даже с грошовой работы: моего приятеля Анатолия Е. выгнали из ночных сторожей, где он и получал-то всего шестьдесят рублей (и даже замечаний не имел). Дорожил он этой работой, потому что она оставляла много свободного времени, необходимого вовсе не для безделья.

Все хотят в Москву, уезжать никто не собирается, как-никак, а в Москве даже и колбаса есть – и конская, и ливерная. Поедешь на периферию, выпишешься, а потом попробуй пропишись обратно – не тут-то было! Моя мама, например, не могла прописать своего единственного сына, хоть и имела большие излишки жилплощади. Для милиции и это не аргумент. По счастью, рядом жила еще не разведенная со мной Эда, к ней меня прописали, разрушать советскую семью не полагается. Потом уж мне удалось переписаться к матери, когда она вышла на пенсию.

Энергичные молодые люди ради того, чтобы после окончания института остаться в Москве, вступают в фиктивные браки. Специалистов в Москве как собак нерезанных. Эде, например, пришлось после окончания института почти год работать "врачом-стажером" в поликлинике завода Сталина-Лихачева.

В московских театрах актеры, исполняющие главные роли, получали и получают не больше контролеров и уборщиц. Пушкина, убитого Дантесом, очень жаль, но актера, играющего великого поэта в нашумевшем спектакле и получающего шестьдесят рублей, еще жальче.

Безработное состояние было прекрасно тем, что можно было безвылазно сидеть у Верони. Впрочем, иногда я ходил в шахматную секцию ВТО. Наконец, я пересилил себя и попросил дать мне какую-нибудь работу. Меня отправили в двухнедельную командировку в Томск для помощи народным театрам – под девизом: "Профессионалы – любителям".

ТОМСК

Вместе со мной был командирован опытный "говорильщик", театровед Анатолий Юрьевич Гуз, постоянно кормящийся такими поездками. Вид у него был самый плачевный, хотя он и забирался привычно на трибуны, ходил по инстанциям, серьезно относился ко всяким "смотрам" и "показам". Чрезвычайно жалок он был своей несуразностью, кричащей бедностью, нелепой семейной жизнью...

В Томской области три народных театра – в Колпашево, Асино и в Кожевникове. В Кожевни-кове в последние годы воздерживаются посылать театр их полная фикция, играли они одного только "Блудного сына", где всего пять исполнителей – все районное начальство по культуре. Но теперь даже "Блудного" невозможно показать – район разукрупнили, и главный герой переехал к месту нового назначения, рядом, правда, но патриотическая заинтересованность в сохранении ставки режиссера и художника у него пропала. А без его повседневного участия и руководства спектакль бесславно погиб.

Из района привезли спектакль "Барабанщица". Пьеса про шпионку, то есть про разведчицу. Все думают, что героиня "немецкая овчарка", а она на поверку оказывается совсем не немецкой. Все ее презирают, но никому не кажется странным, что ее не забирают. Героиня терзается, но даже любимому человеку не смеет намекнуть, что выполняет задание командования и драматурга. Исполнительница была женщина малокультурная, но в жизни славная и естественная, зато на сцене она все становилась в какие-то позы и вообще выглядела дура-дурой. От страха она даже дышать забывала. Перед "смертью" она простерла к нам пудовую ручищу и фальшиво улыбаясь сказала:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю