355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Гусаров » Мой папа убил Михоэлса » Текст книги (страница 11)
Мой папа убил Михоэлса
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 02:08

Текст книги "Мой папа убил Михоэлса"


Автор книги: Владимир Гусаров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 18 страниц)

Представление начиналось с утра. Кичин присаживался к тумбочке и что-то писал. Затем вызывал корпусного. Тот (в моем лице) немедленно являлся и стоял по стойке "смирно", ожидая распоряжений. Виктор Давидович, моргая глазами и трубя носом, передавал мне исписанные листы.

– Господин корпусной! Я составил некролог по скончавшемуся Эрнсту Бевину на русском и английском языках. Тексты аутентичны. Отправьте в газеты!

Корпусной бережно принимал листочки и спрашивал:

– Других приказаний не будет?

– Нет, поторопитесь!

Читая "Правду", которую ему выписывала мать, Кичин гневался – опять о нем ни слова! А английских газет он не может добиться, хотя уже посылал протесты и королеве, и Черчиллю, и в ООН, и даже господину Кагановичу, портрет которого видел в "Правде". Виктор Давидович написал Сталину: "Господин Генералиссимус! Ваша ненависть к великому Троцкому и третьей русской революции, к лейбористской партии и лично ко мне..."

Я как-то "обиделся":

– Виктор Давидович! Почему вы меня называете господином, ведь я тоже социал-демократ!

– Я не знал этого, извините... товарищ Гусаров. Но ведь я британский подданный, и согласно международным обычаям должен называть вас, как гражданина другой страны, господином. Извините.

Мне крыть было нечем, и он продолжал называть меня господином.

Впрочем, я ценил Кичина не только за потеху, временами, не прерывая бреда, он упоминал Коллонтай, Радека, Шляпникова, Троцкого, цитировал заголовки и тексты статей, заявления, воспоминания, мимоходом упоминал факты, совершенно мне неизвестные. Я тянулся к легендарным революционным временам, чем вызывал гнев Зайцева, для которого и Добролюбов с Писаревым были чертенятами. Он считал социал-демократов еще опаснее коммунистов последних, с Божьей помощью, когда-нибудь все равно перевешают, а вот с социал-демократами непонятно как поступить – действуют в рамках закона, а между тем утверждают безбожную идею равенства.

Недавно я повстречал Бориса Ивановича Мохова, того самого, который, находясь в сталинской тюрьме, исправно получал свою пенсию. (Теперь генералу Григоренко в этом праве отказано, хоть он и объявлен "больным" на весь мир и пять лет содержится в "стационаре". Болен, но не так...) Мохов сообщил, что видел Кичина, тот сидел на лавочке на бульваре, Борис Иванович подошел, напомнил о Казани, хотел расспросить о здоровье, о жизни, но Кичин не пожелал беседовать.

– Вас освободили? Ну и идите себе! Меня не выпускают на родину...– и при этом, по словам Мохова, замигал и затрубил носом.

СТОРОННИКИ ПАРТИИ

Кроме Лобачевского и Дмитрия Зорина в изоляторе находились и "нарушители партийной дисциплины". Никакого маразма у них, как правило, не наблюдалось, возможно, их, как и меня, спасали. Один из них, бывший директор завода "Борец" Анатолий Петрович Головкин, походил на раздобревшего Портоса – руководящие товарищи имеют обыкновение хорошо питаться и мало двигаться. Потомственный рабочий, в молодости красногвардеец, Головкин с годами стал замечать, что некоторые органы присвоили себе монополию толкования деликатных вопросов преданности и понимают эту преданность весьма своеобразно. К счастью, Анатолий Петрович сравнительно поздно, лишь после войны, уяснил для себя роль Сталина в истории государства российского (а в тридцать седьмом, возможно, и не решился бы высовываться). Вместо того, чтобы держать свои мысли при себе, Головкин написал в КПК Владимирскому, правда, письмо было вроде бы и невинное: член партии интересовался, когда же, наконец, состоится очередной съезд. Владимирский вызвал его к себе и принялся распекать. При разговоре присутствовал серьезный молодой человек с проницательным взглядом.

Потом Головкин стал замечать возле своего дома и родного завода одних и тех же лениво прогуливающихся граждан, а машину его всюду сопровождала молочная "Победа". В один прекрасный день у Анатолия Петровича сдали нервы, и возле ресторана "Химки" он переколотил заводной ручкой от своего автомобиля фары "Победы" – в ней никого не было (инцидент этот в дальнейшем на следствии не упоминался).

На первом допросе Головкин, с детства владевший уличным арго, заметил: сдается ему, что беседуют с ним не государственные служащие, а бандюги в воровском притоне. Дабы рассеять это заблуждение, Анатолия Петровича бросили в карцер с водой. Но при следующем свидании со следователем Головкин опять сокрушался, что попал в воровскую малину.

К сожалению, я не в состоянии передать живописный рассказ Анатолия Петровича, мне не хватает его словечек, к тому же многие подробности просто забылись. С "изящной словесностью" он не расставался и в Казани, особенно входил в азарт, играя в волейбол. Вообще на нем лежала некая печать приблатненности, видимо свойственная любому потомственному пролетарию, но в целом это был спокойный, солидный и жизнерадостный человек. Мне нравился его отличный московский выговор, но разговаривать с ним быстро наскучивало – главной темой его разговоров было, кто когда кем был и сколько имеет наград, а я не меньше его повидал ответственных товари-щей и был совершенно равнодушен к их передвижениям по службе. Кроме того, поговаривали о связях Головкина с "кумом". Однажды, помню, он заметил:

– У Сталина надо переиздать "Национальный вопрос" и "Вопросы ленинизма", а на полное собрание сочинений он рылом не вышел.

Теперь Головкин персональный пенсионер, я встретил его в сквере возле театра Пушкина (во время матча Ботвинник-Таль), он шел, нагруженный аккуратными белыми пакетиками, явно не магазинной упаковки. Меня он тотчас узнал и спросил:

– Как здоровье Николая Ивановича?

Я с ним никогда об отце не разговаривал, но он, конечно, был в курсе где и кем теперь Гусаров, оставалось только поинтересоваться здоровьичком. Потом Анатолий Петрович рассказал, что видел Андерста, тот ведет себя невозможно.

– Подошел к нему, говорю, здорово, Андерст, как жизнь? А он как шарахнется от меня и давай орать: "Граждане, это чекист! Что он ко мне пристает? Это чекист! Убийца!"

Анатолий Петрович оставил мне свой телефон и адрес, я записал, но так и не собрался ни позвонить, ни навестить, а потом и книжку потерял.

Многих фамилий уже просто не помню, но люди стоят перед глазами как живые – старый рабочий-большевик с седыми усами, его даже Зайцев считал приличным человеком; еще один, тоже, видно, рабочий, с серым, землистым и невероятно изможденным лицом, настоящий дистро-фик, зубов у него почти не сохранилось и от этого и без того худые щеки вовсе провалились. Сидел он за анекдот, услышал однажды в пивной: "Абрам пришел к Сталину: Иосиф Виссарионо-вич, переспите с моей Сарочкой, мы хотим умного сына, а это, говорят, зависит от отца" – "Я сейчас русскими занят, освобожусь, начну е... евреев". Дистрофик вернулся из пивной навеселе и рассказал анекдот соседу, а тот знал, где такие шуточки в цене, отца четырех маленьких детей забрали. Жена пишет, что наложит руки и на себя, и на детей – все равно ей четверых не поднять. Дистрофик курит, материт соседа, органы, партию и правительство. Из рабочих был и Лактионов с ЗИСа. Его, Лешу Саркисяна и Зайцева я пригласил отметить со мной день рождения Эды. Купил торт, дорогих конфет, ромовых баб и устроил торжественное чаепитие. Гости рассматривали фотографии жены и сына, и Леша вдруг произнес опечаленно:

– Володя, зачем ты на армянке женился, они же все б...

Зайцев с Лактионовым поперхнулись, но я не стал оскорбляться. Глядя на мою сияющую физиономию, остальные тоже заулыбались и трапеза чинно продолжалась...

Осень была холодная, сырая, в декабре ударили настоящие морозы, шестое отделение перевели куда-то в связи с ремонтом.

Первого декабря Зайцев вычитал в газете про пленум тульского обкома моего отца "избрали" первым секретарем. Александр Иосифович благожелательно поздравил. Через несколько дней меня неожиданно вызвали на комиссию, вместе с испанцем Фернандесом, который постоянно спорил сам с собой на непонятном никому языке, и подвели к столу, за которым сидело несколько неизвестных мне старичков во главе с психиатром Андреевым, сторонником крутых мер. Андреев неодобрительно глянул на мои роскошные рыжие усы и растущую где-то у горла бороду и сказал:

– Что это вы растительность развели?

– Я актер. Другой возможности носить настоящие усы у меня не будет.

– А вам больше не захочется растить усы, если мы вас выпишем?

– Не захочется. Я вас понял.

– Но вы были с чем-то несогласны?

– Да. Но в стране многое изменилось.

– Что именно?

– Вы сами знаете что.

– Ладно. Идите.

Я понял, что мне недолго осталось жить в Казани, но ни с кем своим счастьем не поделился. Как об этом скажешь тем, кто раньше тебя сел и неизвестно когда выйдет?. Однако Зайцев сам догадался, и когда мне велели не выходить на прогулку, он тоже не пошел. Я подарил ему шахматные журналы и записи партий. Когда он сжал мою руку, на скулах у него выступили красные пятна. Я назвал адрес, он кивнул...

Все мои старания найти Александра Иосифовича в этом мире не увенчались успехом. На мои запросы отзывались многие его однофамильцы, даже один шахтер, но воспитанник Гарварда как в воду канул...

После ареста Берии надзор был деморализован, разрешили вынести даже папку – подношение бухгалтера Тищенко, а на письма родных и не глянули. Я горько пожалел, что не вел дневника на разрозненных листках – сошли бы за письма.

На пересылке блатные жадно слушали мои речи, пока меня не водворили в бокс.

На этапе услышал новое выражение – "бериевец". Этап собирали во дворе тюрьмы, уголовники жались к окнам, и вдруг, кого-то увидев, дружно засвистели и заулюлюкали:

– У-у-у-у, сука, бериевец, чтоб у тебя на лбу х... вырос!

В поезде меня сначала сунули в битком набитое "купе", но потом перевели к двум изменникам родины. Через некоторое время к нам поместили четвертого, средних лет еврея, который поведал, что его жена, чтобы спасти его, отдалась следователю, и вот уже, видно, начинает помогать...

Один из "изменников" рассказал свою историю: ему не только записали в протоколе, какую шпионскую школу кончал, но и точную дату вербовки проставили, а на его возражение, что именно в это время он командовал отделением под Севастополем, помнит своих солдат и коман-диров, может имена назвать, ответили, что это несущественно – органы располагают собственны-ми сведениями и не нуждаются в показаниях тех, кто в окопах сидел. Тоже правильно – если уж кому посчастливилось из-под Севастополя живым выйти, так он наверняка расположен больше доверять работе органов, чем собственной памяти. К чему тревожить людей...

Конвойные собаки куда-то исчезли, и заключенные моментально учуяли послабление, были даже такие наглецы – просились прогуляться по перрону. И некоторым иностранцам действительно разрешали.

Все радовались освобождению "жуковцев". То и дело рождались "параши" то врачей снова арестовали (вместе с Берией), то Микоян сам лично позвонил в лагерь, поговорил с кем-то из заключенных, и тут же после разговора самолет за ним прислал, а в самолете – генеральская шинель и вся форма.

Наконец, меня привезли в Бутырки, снова всего обрили, вымыли и тут же – в Сербского.

Возле ванны стоял тот же фельдшер – толстый флегматичный тюлень с оттопыренными ушами. Я сообщил ему, что менее чем час назад уже мылся. Он посмотрел на меня и лениво проговорил:

– Мылся, не мылся, положено – лезь...

КИНОРЕЖИССЕР КАПЧИНСКИЙ

Старик двигался с трудом, пытаясь сохранить вертикальное положение, хватался за стенки и попадавшиеся по пути предметы, "кадил" всем без разбора, начиная от няньки и кончая главвра-чом, и даже когда никого не было, не переставал умиляться – какие тут чудесные, нежные, отзывчивые, вежливые люди!..

Еще до революции Михаил Яковлевич изучал в Киевском университете математику, но потом вдруг увлекся кино и сделался видным режиссером "великого немого" – он называл такие филь-мы, как "Кафе Фанкони", "Еврейское счастье", "За монастырской стеной". Затем снял звуковой фильм "Ошибка инженера Кочина", но в последние годы художественных фильмов снималось так мало, что Капчинский не мог уже и мечтать получить постановку и довольствовался работой в "Научпопе".

Однажды другой режиссер, Илья Фрез (создатель фильмов "Слон и веревочка" и "Первоклас-сница"), пришел на работу крайне расстроенный – в школе избили его сына (то было время врачей-отравителей, и евреям сделалось опасно не только проходить мимо национальных бастионов – пивных, но и вообще показываться на улице). Желая как-то утешить коллегу, Михаил Яковлевич сказал:

– Не принимайте близко к сердцу, конечно, неприятно, но что поделаешь – среди некоторой отсталой части населения еще бытуют антисемитские настроения...

Кто-то моментально донес, и Капчинского арестовали за "клевету на советских людей". Конец января и февраль старик провел на Лубянке в одиночке. Ему не давали спать. Всю ночь напролет Михаил Яковлевич должен был сидеть в кабинете следователя, а под утро тот вызывал конвой и командовал:

– Уведите этого диверсанта!

Очень скоро старик уже не мог ходить, его волокли в камеру, бросали на кровать, и тут же раздавалось:

– Подъём!

Молодцеватый следователь честил Капчинского жидовской мордой и просил "не крутить ему яйца".

– Вы понимаете, Володя – я кручу ему яйца...

При обыске дома нашли несколько альбомов со срезками пленки (такие срезки уборщицы в конце рабочего дня выметают корзинками). Капчинский признался, что воровал в студии пленки. Еще у постановщика фильма "За монастырской стеной" нашли католический крест. В конце войны, будучи подполковником Красной армии, Капчинский стоял на квартире у венгерки-католички и, чураясь разыгравшегося вокруг "веселья", читал Евангелие на латыни. На прощание хозяйка подарила своему постояльцу Распятие. Следствие установило, что этот крест являлся паролем и тайным знаком шпионской организации, оставалось только установить имена ее членов, но Михаил Яковлевич, хоть его и пытали бессонницей полтора месяца кряду, упрямо отказывался назвать соучастников.

– Не спать! – старик вздрагивал от каждого стука в дверь камеры.

Как-то в середине февраля после завтрака он присел и на мгновение задумался, но тут же раздался стук.

– Я не сплю!

Открылась кормушка, и русская женщина в погонах прошептала:

– Я вижу, что не спишь,– обед принесли!

Дежурная по коридору не только не прервала его сидячего обморока, но и охраняла сон бедного старика, но вот принесли обед и нужно предупредить разоблачение.

Михаил Яковлевич хорошо помнил, как отдал пустую миску, убрал в тумбочку кружку и остаток хлеба, сел, пальцами раздвинул месяц не смыкавшиеся веки, но куда девалось время от завтрака до обеда – не знал... Наверно, эти несколько часов забытья позволили ему дожить до марта. А в марте его вдруг перестали вызывать и совершенно оставили в покое. Недели через две вызвали уже днем, и тот же следователь, которому жидовская морда крутила яйца, отослав конвой, сказал любезно:

– Михаил Яковлевич! – Капчинский вздрогнул – "знает, как меня зовут!" – я лично убежден, что вы невиновны, и выскажу свою точку зрения, но решаю вашу судьбу не я... Вызывать я вас больше не буду, но если станет скучно, проситесь ко мне, я с вами с удовольствием побеседую – вы много повидали, за границей бывали, интересно послушать... У меня тут приемник есть...– он включил приемник и кабинет наполнился мягкими, умиротворяющими душу звуками.

Михаил Яковлевич, ничего не понимая, молча плакал...

Затем его водворили обратно в камеру, где, всеми позабытый, он провел еще восемь месяцев, и действительно начал сам проситься к следователю. "Милейший молодой человек" не знал, что теперь делать с Капчинским, не очень знали и выше. Наконец, продержав "агента империализма" почти год, догадались отправить его в Сербского – там много врачей и болезней, что-нибудь да подберут.

И вот теперь, с трудом передвигаясь по палате, Капчинский не перестает восхищаться чудесным персоналом института и гуманностью советских законов.

ИНТЕЛЛИЖЕНС СЕРВИС

В железной клетке воронка я устроил импровизированный концерт: пел революционные песни и декламировал стихи на смерть Ленина. Трое моих слушателей – преподаватель географин, бывший эсер и какой-то иностранец ехали в таких же железных клетках.

Географ потом оказался неприятным, склочным типом, так что я не стану называть его фами-лию, эсера звали Иваном Георгиевичем, а иностранец предложил мне отгадать его национальность. Говорил он очень чисто и правильно, безо всякого акцента, но когда разговариваешь на родном языке, всегда что-то подразумевается, опускается – "пробрасывается", а тут прямо какой-то учебник русского языка.

– Прибалтика? – предположил я.– Латыш?

– Нет.

– М-м-м... Странно. Тогда эстонец или финн...

– Да англичанин он,– не выдержал эсер.– Тут и угадывать нечего!

Почему же нечего – на Черчилля не похож, на бульдога тоже, высокий светлый шатен, красавец, глаза как у немца из кинофильма "Радуга".

Выяснилось, что наш сосед – граф Ленарт Фортуэмэс, сын английского лорда, а на герцога Мальборо не похож, возможно, оттого, что мать австриячка. Разведчик и коммерсант, сторонник крайних консерваторов, Ленарт явился в нашу комендатуру в Вене и потребовал аудиенции у Сталина или кого-нибудь из приближенных. Его тут же отправили на Лубянку, где, правда, в камеру подавалось меню на завтра, но выше генерал-лейтенанта никто с ним не беседовал. Отча-явшись, Ленарт заявил, что на худой конец, готов передать свои предложения Жукову. Тут его перестали катать по Москве и, осудив на пятнадцать лет, перевезли во Владимирский изолятор, где поместили в одной камере с академиком Париным, "медицинским шпионом". Несмотря на мягкий режим и перины, англичанин был недоволен и вообще не мог понять как можно сажать человека, который сам пришел да еще с весьма заманчивыми предложениями?

После смерти Сталина Берия вдруг решил ознакомиться с этими предложениями, Ленарта снова отвезли в Москву, но свидание так и не состоялось – Берия пал (может, из-за Ленарта он и сделался английским шпионом?) Ленарт был счастлив, что не успел войти в сношения с шефом тайной полиции – если Жуков обошелся ему в пятнадцать лет, то за Берию могли бы и кокнуть.

– Вы разведчик, Ленарт?

– Я разведчик, но не русского отдела, меня глупо называть шпионом английская разведка не стала бы тратить единственного сына лорда Фортуэмэс на то, чтобы выдать его за какого-то Витьку, для этого более чем достаточно природных русских!

Он намекал, что его миссия была связана с англо-американским соперничеством в какой-то ближневосточной стране, и поскольку все это было архисекретно, довериться рядовому генералу МГБ он не имел права, но теперь, по прошествии стольких лет, Ленарт вовсе уже не был уверен в своих полномочиях.

– Интересно, ваш отец знает, где вы находитесь?

– Он знает, какого цвета у меня одеяло и у какой стены расположена моя койка.

Ленарт славный парень, ненавидит тиранию, гордится своей нацией, говорит, что английские коммунисты, если и придут когда-нибудь к власти, институт монархии не тронут – иначе какие же они англичане. Однако любимая тема его разговоров – женщины, тут он щадит одну только королеву, разумеется, английскую. Знает восемь языков, польский среди них не назывался, но когда у нас появился мальчишка-полячонок, выяснилось, что для Ленарта не составляет труда объясниться и по-польски. (Мальчишка был маленького росточка, по-детски проказливый, в лаге-рях уже три года – с тринадцати лет. Однажды блатняк вздумал по праву сильного тиранить беднягу, я заступился, сцепились, социально-близкий плеснул в меня щами – "Я этому сохатому покажу!" – и угодил в карцер.)

Юрка Никитченко похвалялся, что говорит по-английски, но оказалось, что амбиция превышает амуницию, болтать с Ленартом по-английски мог только Славка Репников, недавно окончивший школу. Ленарт заметил, что у Славы нью-йоркское произношение, и тот расцвел – по-моему, в устах англичанина это сомнительный комплимент.

В Англии народ все еще уважает своих аристократов, познакомившись с Ленартом, я понял, почему – это тебе не русский барин, не Обломов и не Облонский (хоть и порядочный шалопай). Ленарт все умел – натирал полы, мыл окна, когда пришел парикмахер, он и его ремесло мигом освоил и всех перестриг. Няньки в нем души не чаяли и подкармливали, как могли – он заметно пополнел и сиял красотой. Врач, литовка с грустными глазами, как-то сделала ему комплимент, он галантно ответил:

– Если вы и в дальнейшем будете мне подмахивать, я еще больше поправлюсь.

Очевидно, хотел сказать "подбрасывать", имея в виду дополнительное питание. Все грохнули, молодая женщина вспыхнула и убежала. Другой раз, пустив в няньку струю папиросного дыма, он радостно воскликнул:

– Здорово я вам задул!

Все охотно поверили ему, когда он рассказал, что однажды в альпийском походе вырезал своему спутнику аппендикс консервным ножом, в газетах, дескать, потом об этом писали.

Но больше в газетах писали о других его подвигах – его совсем юная жена погибла во время бомбежки Лондона, и он вел довольно скандальную жизнь холостяка. Как-то привел с улицы девочку и, чтобы усилить ее удивление от графских хором, предложил искупаться в молоке. Рабо-чий, доставивший цистерну и наполнявший ванну, прописал об этом развлечении в лейбористской газете, хотя Ленарт, по его словам, не поскупился на чаевые: "В то время как английский народ получает молоко по карточкам и терпит многие другие лишения, аристократический отпрыск купает в молоке свою любовницу". В другой раз Ленарт прогулялся по Лондону с леопардом на поводке и тоже любовался своей фотографией в газетах.

Ему было тридцать два года, о женщинах он говорил гораздо больше, чем о политике, в Сербском увлекся новым главврачом, эффектной брюнеткой с седой прядью, и вслух мечтал на ней жениться (хороша была бы парочка, оба засекречены, всяк по-своему), что не помешало ему между прочим скомпрометировать медсестру Аллу. Нужно, конечно, учесть наш эротический голод – мужчины в самом цветущем возрасте, ничем не занятые и вполне прилично питающиеся, неудиви-тельно, что фантазия разыгрывалась, и рассказы в духе "Декамерона", а то и похлеще, об "интим-ных уловках любви", продолжались до поздней ночи. Ленарт никак не хотел выглядеть пошляком, доказывал, что все допустимо, когда есть любовь и влечение, и охотно делился с нами своими познаниями в науке страсти нежной, вспоминал об испанках и негритянках, но предупреждал, что к креолке белому мужчине лучше не подходить – замучает, а потом даст по физиономии (боюсь, что никому из нас не представится в жизни случая проверить справедливость его слов). Русская женщина была у него только однажды, и то сколько страху он с ней натерпелся! – она была актрисой красноармейского гастрольного театра (эмигранток он, видно, за русских не считал). Он пытался заставить меня поделиться своими наблюдениями в этой области, но я отвечал смущенно:

– Так что же я вам расскажу – моя жена армянка...– и поощряемый им, принимался расска-зывать о жене, о единственной, в сущности, моей женщине, с которой так трудно было заснуть и еще труднее проснуться... Пусть уж русские красавицы меня простят.

ЭСЕР ЛАПШОВ

Иван Георгиевич родился в зажиточной крестьянской семье и был сельским писарем – далеко не последний человек в деревне. В юности, согретый словом "товарищ", вступил в партию социа-листов-революционеров, стал пропагандистом, угодил в ссылку, после февраля семнадцатого был сторонником Чернова, после октября – колебался.

Какой-то штаб, кажется, Мамонтова, расположился в их селе и потребовал подводу для доста-вки пакета. Отец Лапшова подводу дал, но велел ехать сыну – чтобы лошадей потом вернуть в хозяйство. По пути Иван налетел на красных и его доставили прямо в ЧК. Он твердил, что он человек подневольный, в белых не верит (а то бы уже давно был с ними), но, правда, роспуска Учредительного собрания не одобряет. Чекисты месяц думали, а потом решили Ивана отпустить, но за время его отсутствия дома красные повесили отца (от Лапшова я впервые услышал, что красные вешали). Иван ушел к Деникину.

Отступал с "добровольцами" до Новороссийска, но вместо парохода попал в плен. Молодого офицера "смазали по портрету", сорвали погоны, но, как трудящегося, не пустили в расход, а поставили в правильные ряды.

В Красной армии он находился до двадцать восьмого года, дослужился чуть ли не до комбри-га, но тут случилось, что в частном разговоре Иван Георгиевич высказался: "Армия без погон – это армия дезертиров", за что и был посажен. С небольшими перерывами провел в лагерях двад-цать пять лет, и потому не мог видеть светлых сторон советской жизни, но вдруг недавно освобо-дившись, побывал в Москве и был потрясён сен социалистическими завоеваниями – метро и высотное здание нового Университета ошеломили его своим величественным видом, он сел и написал письмо властям: "Большевики, оказывается, умеют не только разрушать, но и строить". В другое время его бы за такую похвалу по головке не погладили, но тут, при всеобщей растерянно-сти, сошло, разрешили даже поселиться в маленьком приволжском городке Хвалынске. Иван Георгиевич женился и вместе с женой обслуживал фотоателье, проявлял и закреплял.

Но и тут злая судьба его не оставила – на его глазах выкинули из дому за неуплату женщину с детьми. Иван Георгиевич вступил в бой с местными властями, написал во все инстанции, в саратовские и московские газеты, а поскольку работал в фотопавильоне, напечатал множество фотокопий своих заявлений. Его забрали, привезли в Саратов, он объявил голодовку, тогда пере-слали в Москву, но тут даже вникать не стали, сразу отправили в институт Сербского.

Теперь Лапшов весьма пожилой человек, но судьбы России и мира его занимают – "историю России не повернешь" и "надо бороться за сохранение мира". Временами в нем вскипает такая лютая ненависть к большевизму, что и в Казани поразились бы, да оно и неудивительно – рощинские хождения по мукам лазоревы по сравнению с лапшовскими...

Особенно не может он простить большевикам уничтожения крестьянства, народное счастье меряет по Некрасову – чтобы все были сыты, даже свиньи, чтобы крыша была у каждого и дрови-шки на зиму, вдовы с маленькими детьми надрывают ему сердце, но при всем том не лишен он великодержавной гордости, хвалит великие стройки, гордится победой над Германией. Антисе-мит, часто поминает гражданскую и "комиссародержавие", любит охотнорядские анекдоты: "Мы с его превосходительством на "ты"! – "Да ну?!" – "Да, подхожу я, а он мне: "Пошел вон, жидовская морда!". "Сруль, какой ты грязный!" – "Дурак, я ведь старше тебя".

Однажды Лапшов разъярился (цветущий Ленарт раздражал его):

– Англия! Проклятая проститутка! Мы у них пятьдесят танков просили крутили, вертели, обещали, да так и не прислали, а были бы они, посмотрел бы я на Левкино воинство, на красноперых! Англия!

Ленарт принялся сбивчиво объяснять, что профсоюзы грозили забастовкой, и грузчики не стали бы грузить, но Лапшов ничего не желал слушать и продолжал выкрикивать проклятия в адрес Англии и англичан.

Офицер-белорус (утверждавший, что мать Ленина еврейка) сказал, усмехаясь:

– Видишь, как сердится? Еще бы – сейчас министром был бы...

Когда мы встретились с Лапшовым уже на воле, он сказал:

– Пятиконечные звезды вырезали? Нет, не было этого ни у Деникина, ни у Колчака. Вот Дзерзинский (так он произносил это имя), это да, его молодцы вбивали гвозди офицерам в погоны – сколько звезд, столько и гвоздей вобьют! Попался бы мне этот Дзерзинский!..

Мне это было жутко слышать, да и теперь... Шепилов как-то рассказывал: Дзержинский после объявления ему смертного приговора сидел, читал по-английски, а Берия в свою последнюю ночь онанизмом занимался, наверстывал последнее, и оторвать его от сапога руководившего расстре-лом офицера так и не удалось, пришлось пристрелить без команды "пли" и рискуя собственной ногой. Так что, что ни говори, разные они были люди...

Летом шестьдесят третьего года Иван Георгиевич приехал в Москву, хлопотал о чем-то, радовался, что достал экспонометр для фото, хоть и не по карману ему была эта покупка, пришлось мне одолжить ему денег.

– Иван Георгиевич, а вы "Один день Ивана Денисовича" читали?

– Читал...– он недобро усмехнулся.– Лакировщик ваш Солженицын. Я вот в лагере одно время извозчиком был, так подвод пятьдесять за день трупов вывозил... А он мне "трудовой энтузиазм" показывает!..

– Да кто ж ему позволит трупы описывать?

– Тогда так и скажи прямо: "Заказ собачий исполнял!"

Я принялся защищать автора и доказывать, что не в заказе дело, что какое ж это искусство, если одни морги и подводы с трупами, ведь должна же какая-то надежда оставаться...

Лапшов моих доводов не принял, хотя сам он пессимистом не был и в свои семьдесят лет умел еще радоваться жизни – в Москве он искал какое-то стимулирующее лекарство и вздыхал, что в Париже вот искусственные члены продают, а у нас, что уж говорить... (Жена его была моложе его на тридцать лет.)

Умер Лапшов легко и тихо – приехал в Саратов за каким-то закрепителем (а может, стимулятором), выпил пивка – и инфаркт. Жена, с которой мы не были знакомы, прислала мне по почте десять рублей – чтобы помянул Ивана Георгиевича, что я сейчас и делаю.

ДИКТАТОР

Славке Репникову восемнадцать лет. На суде он признался, что хотел поступить в институт международных отношений, чтобы стать дипломатом и таким образом выбраться за границу, а затем бежать в одну из латиноамериканских стран, совершить там переворот и сделаться диктато-ром. Судьи обалдели от этого хитро задуманного плана, и Славка оказался в нашем отделении.

Многие теперь попадают в Сербского до всякого суда – беда, с тех пор как отменили ночные допросы и стоячие карцеры, следствие то и дело заходит в тупик – хоть караул кричи! Про иностранцев, вроде Ленарта, даже думать страшно – что же это получается: сперва пятнадцать лет, а потом "отсутствие состава"? Никак невозможно: самое гуманное в мире – и вдруг такие стран-ности! Один выход – болен. Сперва не заметили, но теперь подлечим и вернем.

Еврейский поэт из Вильнюса Иошва Ланцманас пробыл под следствием дольше, чем Капчин-ский. На него был донос из домоуправления: жаловался-де, что квартплата большая. Иошва категорически отрицал: "Не мог я этого сказать! Как это большая – самая низкая в мире у нас квартплата! А какой у нас климат? Идеальный! А люди какие золотые! А какая политика мудрая! Есть еще, правда, много плохих евреев, но они перевоспитываются. Они ликуют вместе со всем советским народом! Я тоже ликую (хоть до смерти замучайте...)". Следователь, видно, попался вовсе неумелый, без воображения – так, кроме квартплаты, ничего в протокол и не записал. С таким обвинением теперь на суд не выведешь, так что – в Сербского его!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю